Но я убежден, что онтология и гносеология важнее для начала философского воспитания. Это первые ступеньки к вершинам философии.
- Выходит, Карл – революционер?
- Кто из нас в молодости не был революционером? Сама молодость революционна. В этом возрасте хочется всего и сразу. Молодости не свойственно терпение. Мир представляется таким понятным и простым. А старшее поколение видится погрязшим в косности и пороках. Для молодых мы инопланетяне. Карл под революцию подводит серьезную философскую базу. Даже профессиональному философу тут трудно подкопаться. Он использовал мою идею о развитии, которая говорит о том, что количественные изменения приводят к качественным, и тогда движение осуществляется не эволюционно, а скачком. Для человеческой истории это означает революцию. Революции мы видим как в природе, так и в общественной жизни: технические, научные, социальные.
- Выходит, Учитель, что революции неизбежны, закономерны. Так что же плохого в том, чтобы быть революционером, то есть сторонником прогресса?
- Я сейчас говорю о социальных революциях. В обществе иная реформа может быть революционной, поскольку она создает качественно иное состояние. А порой революция может отбросить общество на десятилетия назад, ввергнуть его в хаос. Возьмем к примеру революцию Мэйдзи в Японии. Хотя ее называют революцией, но на самом деле революции не было. А были буржуазные реформы. Что может быть хорошего в революции, несущей кровь, раздор, гражданскую войну, разрушающей моральные устои?
16
К его удивлению, дни, наполненные ежедневными занятиями, чтением, беседами, бытовой работой, походами на рынок, пролетали гораздо быстрее, чем те дни, которые он проводил на Грязном Ручье. Как-то он подумал, не перебраться ли ему в общежитие, где он мог бы свободно общаться со своими сверстниками, встречаться с очаровательными студентками, хлебнуть студенческой жизни полным черпаком. Но прелести студенческой жизни всё же не привлекли его.
На следующий год Иоганн легко, играючи поступил в местный университет, если, конечно, настоящие университеты можно считать местными. Экзаменаторы с воодушевлением слушали его ответы и ставили ему высшие баллы. Но всё равно перемена была слишком резкой, как будто его забрали из монастыря и бросили в круговерть светской жизни, где уже не было ни минуты спокойствия. Вначале Иоганн даже испугался, был растерян и подумывал о том, а не бросить ли ему всё это, настолько ему казалось невозможным выдержать такой ритм жизни. С раннего утра его окружала шумная толпа веселых молодых людей, и он никак не мог влиться в их ряды. Здесь жизнь шла… нет! неслась быстро и неровно, скачками, как иноходец. Утром было совершенно невозможно предугадать, чем закончится день: сидением в университетской библиотеке за толстыми фолиантами, шумной студенческой попойкой или страстными ласками в постели с девицей, с которой познакомился всего лишь несколько часов назад.
Иоганн остался жить у господина Пихтельбанда. Переселяться в общежитие он не стал. Там бы он никак не миновал крайностей студенческого бытия. Он сам прекрасно понимал это. Даже монахи, оказавшись в кампусе, через самое короткое время становились отпетыми гуляками. К тому же в студенческих комнатушках всегда было грязно, за исключением женских, где девушки наводили уют, чуть ли не семейный. А утренние очереди в туалет и к умывальнику? Брр!
Но первое время его намерение перебраться к веселой братии было очень сильным. Однако несколько визитов к студенческим товарищам охладили его пыл. В глаза сразу бросалась скученность. Это был настоящий муравейник. В комнатах, не таких уж и великих, чуть побольше его комнаты в доме Учителя, стояло по пять низких деревянных кроватей с панцирными сетками. У изголовия каждой кровати стояла грязно-желтого цвета тумбочка, где студенты хранили вещи первой необходимости. Неказистую обстановку довершал шкаф, встроенный в стену, где валялась одежда, домашние припасы, пустые бутылки, прочитанные газеты и прочий хлам. Еще был общий стол, за которым ели и занимались. И на стене висела полка для книг. А поскольку полка была мала, книги валялись повсюду.
Но самым страшным была невозможность остаться одному. Комнаты никогда не пустовали. Это, как в тюрьме, когда вокруг тебя постоянно люди, требующие к себе твоего внимания. Они ходили, разговаривали, смеялись, кашляли, чихали, икали и издавали другие менее приятные звуки. И каждый жаждал, чтобы ты досконально знал их прошлую жизнь, мелочи бытия, всё, что они думают, чувствуют, что с ними происходит. Каждому нужно твое внимание, каждый был уверен, что ты самый сердобольный и понимающий слушатель. Им было глубоко наплевать на то, что ты над чем-то задумался или читаешь, или пишешь, или пытаешься разрешить мировоззренческую проблему. Они с грохотом входили в комнату, швыряли портфели, обувь, падали на кровать, от чего она вся перекореживалась, и было непонятно, что еще удерживало ее от полного рассыпания. После чего товарищ начинал громко ругаться, хорошо, если еще не матом, поминая ласковыми словами весь преподавательский корпус, городские власти, правителей, всех этих кегелей-гоголей-моголей, которые напридумывали всякую хренотень, а они теперь, бедные мальчики, должны всё это читать и конспектировать, вместо того, чтобы душой и телом предаваться прелестям молодой городской жизни, которая таила столько соблазнов.
Не успевал он закончить с жалобами на миропорядок, как в комнату врывался очередной жилец с новой серией анекдотов, над которыми начинала гоготать вся комната. Потом влетал четвертый жилец, пятый… Потом приходили соседи за спичками, солью, сигаретами, ложками; заявлялись одногруппники, знакомые… Двери не закрывались. Заявлял очередной страдалец на предмет чего бы покушать, третий день маковой росинки во рту не держал, от ветра качается. Кому-то срочно требовалось списать конспект. Другие заходили просто поболтать, убить время, перекинуться в картишки. Громыхал патефон всё с теми же «Жучками», от которых тащилась вся молодежь. А за стеной соседи-математики (и какой идиот надумал подселить их в общежитие к гуманитариям?) могли на протяжении часов орать, впрочем, варьируя голоса:
Встал я утром в шесть часов.
Где резинка от трусов?
И хором:
Вот она! Вот она! На кое чем намотана.
Прискучившись хоровым пением, они устраивали конкурс по пердежу: кто громче и дольше всех продержится.
Но даже в этих совершенно неприемлемых для учения условиях многие приспосабливались учиться, и порой весьма успешно. Кто-то умел отключаться от общежитской суеты, кто-то уходил в читальный зал общежития, который был открыт до самого утра, кто-то учился урывками, на переменах, лекциях. Но кто знает, скольких развратила, обленила, сбила с истинного пути эта широкая разгульная беспардонность, манкирование занятиями. Еще год назад Иоганн безо всяких колебаний бросился бы в этот омут, ушел в него с головой и забылся, отрешившись от научных забот. Но за год, который он провел на первом курсе, в нем, к его же удивлению, произошли разительные перемены. Родился другой человек. Не то, чтобы его не тянуло к молодой бесшабашной жизни. Тянуло и завидовал порой беспечным оболтусам. Было! Но было и осознание того, что это лишит его суверенности, возможности побыть в одиночестве, наедине с самим собой или другим человеком, или книгой, которая становилась для него лучшим собеседником. И к тому же он был уверен, что его уход в общежитие может оскорбить и отдалить от него Учителя, чего он теперь совершенно не желал. И еще одно…Он мог в любое время переселиться в студенческий кампус, где, кстати, проживали не только студенты, но и их родственники, знакомые, бой-фрэнде и случайные гёрлы, подхваченные на панели. С этим периодически боролись. На какое-то время число случайных пассажиров уменьшалось, но как только администрация успокаивалась, всё возвращалось на свои места. Так что пожелай Иоганн провести какое-то время в общежитие, он всегда мог доставить себе такое удовольствие. А вот те, кто проживал в общежитии, не могли прийти в отдельную комнату, как он, где они могли бы быть полновластными хозяевами и насладиться тишиной и уединением.
Превосходство Иоганна над однокурсниками сказалось довольно скоро. Хотя он никоим образом не стремился продемонстрировать это превосходство и, даже более того, вначале и не предполагал, что он может в чем-то быть превосходней других. В университете учились молодые люди со всех концов страны, были среди них и иностранцы. Иоганн был по природе довольно замкнутым и молчаливым, на семинарах никогда не тянул руку и не задавал вопросов преподавателям. Да и садился по привычке на самую последнюю скамью. И первое время сокурсникам он представлялся такой серенькой мышкой в этой разноцветной горластой толпе, где гений сидит на гении и гением подгоняет. Он был какое-то время незаметен. Но все же отвечать на семинарах приходилось, когда преподаватель обращался к нему. Вначале он заикался и краснел. К тому же всё чаще приходилось вступать в разговоры с однокурсниками, и Иоганн, который был уверен, что никакой ученостью он не обладает, стал пользоваться всё большим авторитетом среди товарищей. Они открывали его для себя. Уже к концу первого семестра, если на семинаре возникало затруднение и никто не мог ответить на вопрос, преподаватели, как к последней палочке-выручалочке, обращались к Иоганну и были уверенны, что он-то уж не подведет. Он отвечал неторопливо, кратко и четко. «Ну, вот видите! – говаривал один из преподавателей, с нескрываемым удовольствием потирая руки. – Что и требовалось доказать! Неужели это понятно только одному человеку!» Теперь и товарищи с курса, а позднее и из других старших курсов шли к нему за помощью. И круг их всё расширялся. Кто-то не понимал трудного задания или текста, кому-то срочно нужно было написать реферат или контрольную, у кого-то накопилась академическая задолженность…Иоганн никому не отказывал. Он не знал слова «нет». Платы он не требовал, да, наверное, и не взял бы. Хотя маленькие презенты принимал: бутылку пива, шоколадку, упаковку мороженого, к которому он очень пристрастился. И многие самым бессовестным образом пользовались его бескорыстием, порой даже не удостаивая его ничего не стоящим «спасибо». Но Иоганну этого и не требовалось.
- Ну, и что ж из того,- улыбался он, когда некоторые более меркантильные товарищи начинали корить его за бескорыстие. – Еще неизвестно, кому больше пользы от этого, и кому нужно выражать благодарность. Гансу, который получил пятерку за контрольную, которую он даже не читал, или мне, исследовавшему новую проблему и получившему от этого новое наслаждение.
Когда он сдавал сессию (а вообще ему нравились экзамены), очередной экзаменатор сказал ему:
- Почему вы учитесь на первом курсе? Совершенно непонятно. Вы по уровню знаний должны быть на третьем курсе. По крайней мере, на втором.
- Вообщем-то,- согласился Иоганн,- кое-что из того, что читают на лекциях, мне знакомо. Я читал это самостоятельно. Но есть дисциплины, с которыми я совершенно не знаком. Поэтому не нужно торопиться. Очень интересен курс сравнительного языкознания, теории множеств да и в латыни я не силен.
Он никогда не афишировал того, что он ученик господина Пихтельбанда и проживает у него. Но то, что знают двое, то знает свинья. Особенно в таком небольшом городишке. Строились различные догадки, кем он приходится господину профессору. Поползли даже слухи, что он внебрачный сын Учителя, но тот тщательно скрывает это. Иоганна смешило, когда до него доходили подобного рода сплетни, и он не предпринимал ни малейших усилий, чтобы опровергнуть их. Тем паче, что это дело заранее было обречено на неудачу. В один голос ему прочили великую будущность: при таком-то уме, а главное из-за близости к маститому ученому. И тут случилось нечто, что чуть не поставило Иоганна в разряд изгоев, отверженцев студенческого братства.
18
Отношение к нему однокурсников после этой истории никак не изменилось. Фрау Кляйн больше у них не читала лекций. Вместо нее появился молодой либерал, остроумный, подвижный, тонко чувствующий аудиторию и понимающий, чего она ждет от него. И он не обманывал ее ожиданий. В его устах звучало много критики, что так импонировало юным душам, считавшим, что всё прогнило в датском королевстве. Девушки, чуть ли не все поголовно, влюбились в него. И не скрывали этого.
19
Политическую экономию на их курсе вела фрау Варман, которую студенты прозвали Солдафоном и даже Мужиком-в-юбке. Она когда-то и в самом деле служила в войсках Филиппа Великого в годы шестилетней войны. Она служила в разведке, отличалась необычайной храбростью, а ее решительного характера боялись даже тертые мужики. Одна студентка, непонятно каким образом побывшая в ее доме (фрау Варман держалась с молодым поколением на дистанции) утверждала, что лицезрела ее парадный мундир, который был густо обвешан орденами и медалями, причем не только родного королевства. Сама же она никогда ни единым словом не заикалась о своей героической молодости, и если кто-то пытался расспросить ее об этом, тут же прекращала разговор. Резко поворачивалась на каблуках и уходила. Но студенты ее не любили. Фрау Варман была невысокого роста, полноватой, ходила по-солдатски, четко печатая шаг, как на плацу. Решительности и суровости ее характера соответствовали и черты ее лица. Достаточно было взглянуть на нее, чтобы понять, с кем имеешь дело. Она никогда не отводила взгляда, смотрела собеседнику прямо в глаза, что многими воспринималось, как признак некультурности и неуважения к собеседнику. Лекции она читала так, как будто отдавала рапорт. Лаконичные четкие формулировки, никакой воды и лирических отступлений. Лекцию она начинала строго со звонком и так же по звонку заканчивала, даже если не успевала договорить фразу. Сухо кивала, собирала бумаги и удалялась.
Еще у нее была одна привычка, которая первокурсников, только начавших слушать ее лекции, шокировала. Перед началом лекции рядом с бумагами она доставала из портфеля и клала на кафедру пачку папирос, причем довольно крепких, считавшихся простонародными. Сверху коробок спичек. Ровно на середине лекции она замолкала и прикуривала папиросу, низко склонив голову. Так делают на улице, чтобы ветер не затушил огонька. Выпустив тугую струю дыма, она отходила к окну и молча выкуривала папиросу. Плевала на ладонь и в слюне тушила окурок. О чем она думала в эти короткие минуты молчания, эта суровая недоступная женщина, не имевшая семьи и жившая в полном одиночестве? О своей боевой юности, короткой фронтовой любви, возлюбленном, погибшем от шальной пули, о своих товарищах, которая никогда не смели позволить какой-либо сальной шутки в ее адрес? Докурив папиросу, фрау Варман продолжала лекцию на том самом месте, на котором ее оборвала, даже если тем самым нарушалась логическая связь. В особенности ее невзлюбили студентки. И понятно почему. Она открыто презирала молодое девичье племя.
Студентки жаловались в ректорат на ее курение, на то, что она сплошь и рядом допускает грубоватые высказывания. Фрау Варман вызывали к ректору и на партком, читали многочисленные жалобы, поступившие на нее. Она, скривившись, фыркала и говорила:
- Выходит, Карл – революционер?
- Кто из нас в молодости не был революционером? Сама молодость революционна. В этом возрасте хочется всего и сразу. Молодости не свойственно терпение. Мир представляется таким понятным и простым. А старшее поколение видится погрязшим в косности и пороках. Для молодых мы инопланетяне. Карл под революцию подводит серьезную философскую базу. Даже профессиональному философу тут трудно подкопаться. Он использовал мою идею о развитии, которая говорит о том, что количественные изменения приводят к качественным, и тогда движение осуществляется не эволюционно, а скачком. Для человеческой истории это означает революцию. Революции мы видим как в природе, так и в общественной жизни: технические, научные, социальные.
- Выходит, Учитель, что революции неизбежны, закономерны. Так что же плохого в том, чтобы быть революционером, то есть сторонником прогресса?
- Я сейчас говорю о социальных революциях. В обществе иная реформа может быть революционной, поскольку она создает качественно иное состояние. А порой революция может отбросить общество на десятилетия назад, ввергнуть его в хаос. Возьмем к примеру революцию Мэйдзи в Японии. Хотя ее называют революцией, но на самом деле революции не было. А были буржуазные реформы. Что может быть хорошего в революции, несущей кровь, раздор, гражданскую войну, разрушающей моральные устои?
16
К его удивлению, дни, наполненные ежедневными занятиями, чтением, беседами, бытовой работой, походами на рынок, пролетали гораздо быстрее, чем те дни, которые он проводил на Грязном Ручье. Как-то он подумал, не перебраться ли ему в общежитие, где он мог бы свободно общаться со своими сверстниками, встречаться с очаровательными студентками, хлебнуть студенческой жизни полным черпаком. Но прелести студенческой жизни всё же не привлекли его.
На следующий год Иоганн легко, играючи поступил в местный университет, если, конечно, настоящие университеты можно считать местными. Экзаменаторы с воодушевлением слушали его ответы и ставили ему высшие баллы. Но всё равно перемена была слишком резкой, как будто его забрали из монастыря и бросили в круговерть светской жизни, где уже не было ни минуты спокойствия. Вначале Иоганн даже испугался, был растерян и подумывал о том, а не бросить ли ему всё это, настолько ему казалось невозможным выдержать такой ритм жизни. С раннего утра его окружала шумная толпа веселых молодых людей, и он никак не мог влиться в их ряды. Здесь жизнь шла… нет! неслась быстро и неровно, скачками, как иноходец. Утром было совершенно невозможно предугадать, чем закончится день: сидением в университетской библиотеке за толстыми фолиантами, шумной студенческой попойкой или страстными ласками в постели с девицей, с которой познакомился всего лишь несколько часов назад.
Иоганн остался жить у господина Пихтельбанда. Переселяться в общежитие он не стал. Там бы он никак не миновал крайностей студенческого бытия. Он сам прекрасно понимал это. Даже монахи, оказавшись в кампусе, через самое короткое время становились отпетыми гуляками. К тому же в студенческих комнатушках всегда было грязно, за исключением женских, где девушки наводили уют, чуть ли не семейный. А утренние очереди в туалет и к умывальнику? Брр!
Но первое время его намерение перебраться к веселой братии было очень сильным. Однако несколько визитов к студенческим товарищам охладили его пыл. В глаза сразу бросалась скученность. Это был настоящий муравейник. В комнатах, не таких уж и великих, чуть побольше его комнаты в доме Учителя, стояло по пять низких деревянных кроватей с панцирными сетками. У изголовия каждой кровати стояла грязно-желтого цвета тумбочка, где студенты хранили вещи первой необходимости. Неказистую обстановку довершал шкаф, встроенный в стену, где валялась одежда, домашние припасы, пустые бутылки, прочитанные газеты и прочий хлам. Еще был общий стол, за которым ели и занимались. И на стене висела полка для книг. А поскольку полка была мала, книги валялись повсюду.
Но самым страшным была невозможность остаться одному. Комнаты никогда не пустовали. Это, как в тюрьме, когда вокруг тебя постоянно люди, требующие к себе твоего внимания. Они ходили, разговаривали, смеялись, кашляли, чихали, икали и издавали другие менее приятные звуки. И каждый жаждал, чтобы ты досконально знал их прошлую жизнь, мелочи бытия, всё, что они думают, чувствуют, что с ними происходит. Каждому нужно твое внимание, каждый был уверен, что ты самый сердобольный и понимающий слушатель. Им было глубоко наплевать на то, что ты над чем-то задумался или читаешь, или пишешь, или пытаешься разрешить мировоззренческую проблему. Они с грохотом входили в комнату, швыряли портфели, обувь, падали на кровать, от чего она вся перекореживалась, и было непонятно, что еще удерживало ее от полного рассыпания. После чего товарищ начинал громко ругаться, хорошо, если еще не матом, поминая ласковыми словами весь преподавательский корпус, городские власти, правителей, всех этих кегелей-гоголей-моголей, которые напридумывали всякую хренотень, а они теперь, бедные мальчики, должны всё это читать и конспектировать, вместо того, чтобы душой и телом предаваться прелестям молодой городской жизни, которая таила столько соблазнов.
Не успевал он закончить с жалобами на миропорядок, как в комнату врывался очередной жилец с новой серией анекдотов, над которыми начинала гоготать вся комната. Потом влетал четвертый жилец, пятый… Потом приходили соседи за спичками, солью, сигаретами, ложками; заявлялись одногруппники, знакомые… Двери не закрывались. Заявлял очередной страдалец на предмет чего бы покушать, третий день маковой росинки во рту не держал, от ветра качается. Кому-то срочно требовалось списать конспект. Другие заходили просто поболтать, убить время, перекинуться в картишки. Громыхал патефон всё с теми же «Жучками», от которых тащилась вся молодежь. А за стеной соседи-математики (и какой идиот надумал подселить их в общежитие к гуманитариям?) могли на протяжении часов орать, впрочем, варьируя голоса:
Встал я утром в шесть часов.
Где резинка от трусов?
И хором:
Вот она! Вот она! На кое чем намотана.
Прискучившись хоровым пением, они устраивали конкурс по пердежу: кто громче и дольше всех продержится.
Но даже в этих совершенно неприемлемых для учения условиях многие приспосабливались учиться, и порой весьма успешно. Кто-то умел отключаться от общежитской суеты, кто-то уходил в читальный зал общежития, который был открыт до самого утра, кто-то учился урывками, на переменах, лекциях. Но кто знает, скольких развратила, обленила, сбила с истинного пути эта широкая разгульная беспардонность, манкирование занятиями. Еще год назад Иоганн безо всяких колебаний бросился бы в этот омут, ушел в него с головой и забылся, отрешившись от научных забот. Но за год, который он провел на первом курсе, в нем, к его же удивлению, произошли разительные перемены. Родился другой человек. Не то, чтобы его не тянуло к молодой бесшабашной жизни. Тянуло и завидовал порой беспечным оболтусам. Было! Но было и осознание того, что это лишит его суверенности, возможности побыть в одиночестве, наедине с самим собой или другим человеком, или книгой, которая становилась для него лучшим собеседником. И к тому же он был уверен, что его уход в общежитие может оскорбить и отдалить от него Учителя, чего он теперь совершенно не желал. И еще одно…Он мог в любое время переселиться в студенческий кампус, где, кстати, проживали не только студенты, но и их родственники, знакомые, бой-фрэнде и случайные гёрлы, подхваченные на панели. С этим периодически боролись. На какое-то время число случайных пассажиров уменьшалось, но как только администрация успокаивалась, всё возвращалось на свои места. Так что пожелай Иоганн провести какое-то время в общежитие, он всегда мог доставить себе такое удовольствие. А вот те, кто проживал в общежитии, не могли прийти в отдельную комнату, как он, где они могли бы быть полновластными хозяевами и насладиться тишиной и уединением.
Превосходство Иоганна над однокурсниками сказалось довольно скоро. Хотя он никоим образом не стремился продемонстрировать это превосходство и, даже более того, вначале и не предполагал, что он может в чем-то быть превосходней других. В университете учились молодые люди со всех концов страны, были среди них и иностранцы. Иоганн был по природе довольно замкнутым и молчаливым, на семинарах никогда не тянул руку и не задавал вопросов преподавателям. Да и садился по привычке на самую последнюю скамью. И первое время сокурсникам он представлялся такой серенькой мышкой в этой разноцветной горластой толпе, где гений сидит на гении и гением подгоняет. Он был какое-то время незаметен. Но все же отвечать на семинарах приходилось, когда преподаватель обращался к нему. Вначале он заикался и краснел. К тому же всё чаще приходилось вступать в разговоры с однокурсниками, и Иоганн, который был уверен, что никакой ученостью он не обладает, стал пользоваться всё большим авторитетом среди товарищей. Они открывали его для себя. Уже к концу первого семестра, если на семинаре возникало затруднение и никто не мог ответить на вопрос, преподаватели, как к последней палочке-выручалочке, обращались к Иоганну и были уверенны, что он-то уж не подведет. Он отвечал неторопливо, кратко и четко. «Ну, вот видите! – говаривал один из преподавателей, с нескрываемым удовольствием потирая руки. – Что и требовалось доказать! Неужели это понятно только одному человеку!» Теперь и товарищи с курса, а позднее и из других старших курсов шли к нему за помощью. И круг их всё расширялся. Кто-то не понимал трудного задания или текста, кому-то срочно нужно было написать реферат или контрольную, у кого-то накопилась академическая задолженность…Иоганн никому не отказывал. Он не знал слова «нет». Платы он не требовал, да, наверное, и не взял бы. Хотя маленькие презенты принимал: бутылку пива, шоколадку, упаковку мороженого, к которому он очень пристрастился. И многие самым бессовестным образом пользовались его бескорыстием, порой даже не удостаивая его ничего не стоящим «спасибо». Но Иоганну этого и не требовалось.
- Ну, и что ж из того,- улыбался он, когда некоторые более меркантильные товарищи начинали корить его за бескорыстие. – Еще неизвестно, кому больше пользы от этого, и кому нужно выражать благодарность. Гансу, который получил пятерку за контрольную, которую он даже не читал, или мне, исследовавшему новую проблему и получившему от этого новое наслаждение.
Когда он сдавал сессию (а вообще ему нравились экзамены), очередной экзаменатор сказал ему:
- Почему вы учитесь на первом курсе? Совершенно непонятно. Вы по уровню знаний должны быть на третьем курсе. По крайней мере, на втором.
- Вообщем-то,- согласился Иоганн,- кое-что из того, что читают на лекциях, мне знакомо. Я читал это самостоятельно. Но есть дисциплины, с которыми я совершенно не знаком. Поэтому не нужно торопиться. Очень интересен курс сравнительного языкознания, теории множеств да и в латыни я не силен.
Он никогда не афишировал того, что он ученик господина Пихтельбанда и проживает у него. Но то, что знают двое, то знает свинья. Особенно в таком небольшом городишке. Строились различные догадки, кем он приходится господину профессору. Поползли даже слухи, что он внебрачный сын Учителя, но тот тщательно скрывает это. Иоганна смешило, когда до него доходили подобного рода сплетни, и он не предпринимал ни малейших усилий, чтобы опровергнуть их. Тем паче, что это дело заранее было обречено на неудачу. В один голос ему прочили великую будущность: при таком-то уме, а главное из-за близости к маститому ученому. И тут случилось нечто, что чуть не поставило Иоганна в разряд изгоев, отверженцев студенческого братства.
18
Отношение к нему однокурсников после этой истории никак не изменилось. Фрау Кляйн больше у них не читала лекций. Вместо нее появился молодой либерал, остроумный, подвижный, тонко чувствующий аудиторию и понимающий, чего она ждет от него. И он не обманывал ее ожиданий. В его устах звучало много критики, что так импонировало юным душам, считавшим, что всё прогнило в датском королевстве. Девушки, чуть ли не все поголовно, влюбились в него. И не скрывали этого.
19
Политическую экономию на их курсе вела фрау Варман, которую студенты прозвали Солдафоном и даже Мужиком-в-юбке. Она когда-то и в самом деле служила в войсках Филиппа Великого в годы шестилетней войны. Она служила в разведке, отличалась необычайной храбростью, а ее решительного характера боялись даже тертые мужики. Одна студентка, непонятно каким образом побывшая в ее доме (фрау Варман держалась с молодым поколением на дистанции) утверждала, что лицезрела ее парадный мундир, который был густо обвешан орденами и медалями, причем не только родного королевства. Сама же она никогда ни единым словом не заикалась о своей героической молодости, и если кто-то пытался расспросить ее об этом, тут же прекращала разговор. Резко поворачивалась на каблуках и уходила. Но студенты ее не любили. Фрау Варман была невысокого роста, полноватой, ходила по-солдатски, четко печатая шаг, как на плацу. Решительности и суровости ее характера соответствовали и черты ее лица. Достаточно было взглянуть на нее, чтобы понять, с кем имеешь дело. Она никогда не отводила взгляда, смотрела собеседнику прямо в глаза, что многими воспринималось, как признак некультурности и неуважения к собеседнику. Лекции она читала так, как будто отдавала рапорт. Лаконичные четкие формулировки, никакой воды и лирических отступлений. Лекцию она начинала строго со звонком и так же по звонку заканчивала, даже если не успевала договорить фразу. Сухо кивала, собирала бумаги и удалялась.
Еще у нее была одна привычка, которая первокурсников, только начавших слушать ее лекции, шокировала. Перед началом лекции рядом с бумагами она доставала из портфеля и клала на кафедру пачку папирос, причем довольно крепких, считавшихся простонародными. Сверху коробок спичек. Ровно на середине лекции она замолкала и прикуривала папиросу, низко склонив голову. Так делают на улице, чтобы ветер не затушил огонька. Выпустив тугую струю дыма, она отходила к окну и молча выкуривала папиросу. Плевала на ладонь и в слюне тушила окурок. О чем она думала в эти короткие минуты молчания, эта суровая недоступная женщина, не имевшая семьи и жившая в полном одиночестве? О своей боевой юности, короткой фронтовой любви, возлюбленном, погибшем от шальной пули, о своих товарищах, которая никогда не смели позволить какой-либо сальной шутки в ее адрес? Докурив папиросу, фрау Варман продолжала лекцию на том самом месте, на котором ее оборвала, даже если тем самым нарушалась логическая связь. В особенности ее невзлюбили студентки. И понятно почему. Она открыто презирала молодое девичье племя.
Студентки жаловались в ректорат на ее курение, на то, что она сплошь и рядом допускает грубоватые высказывания. Фрау Варман вызывали к ректору и на партком, читали многочисленные жалобы, поступившие на нее. Она, скривившись, фыркала и говорила: