— Ваша болезнь, герр Берневиц, объясняется тем, что вас навещает упырь, — Фаузер произносит непривычное славянское слово с долей смущения. Не пристало человеку образованному, тем более преподавателю гимназии, где учатся мальчики из лучших прусских семей, употреблять столь вульгарное просторечие. Ведь для обозначения всякой нечисти у культурных людей изобретено прекрасное заместительное обозначение: “еретик”. Только вот Фаузеру сейчас не до заместительных, и вообще не до соблюдения приличий: под угрозой жизнь его ученика и нужно, во что бы то ни стало, убедить мальчика в серьёзности происходящего.
Кроме того, Штефан фон Берневиц словечко “упырь” должен бы знать: несмотря на то, что по-немецки юноша говорит чисто и не даёт повода заподозрить себя в польском происхождении, Фаузер помнит, что всего поколение назад семья фон Берневиц-Сикорски своих корней не скрывала. Правда, это было до того, как Бисмарк объявил польскоговорящих граждан Пруссии врагами новосозданной Империи.
Про упырей Штефан знает и, судя по всему, знает немало: он застывает в немом испуге, глядя на учителя музыки. Фаузер молчит, ожидая возражений — у него заготовлена надёжная цепочка аргументов. Но юноше они не требуются: неровно вздохнув, Штефан сам стягивает шейный платок и расстёгивает воротник.
Ничего. Ни ранок, ни иных отметин нет на болезненно-бледной коже. Осмотрев горло ученика, Фаузер спохватывается и достаёт настольное зеркало, перед которым бреется по утрам.
— Значит, он пока не начал вас пить, — тревога Фаузера немного отступает. — Ещё есть время, чтобы защититься от него.
Однако Штефан так просто не успокаивается: он снимает форменный пиджак и закасывает заодно и рукава сорочки, придирчиво проверяя запястья. Всё-таки славяне хорошо помнят привычки своей нежити. И снова чисто.
— Я был на причастии на прошлой неделе, — Штефан говорит тихо, но тонкий слух Фаузера всё равно царапает неправильность тембра ученика. В первых числах марта, как раз на шестнадцатилетие юноши, его голос начал ломаться второй раз — именно это обстоятельство заставило Фаузера отбросить последние сомнения и перейти к действиям.
— Боюсь, причастие упыря не отпугнёт, — Фаузер и сам смущён тем, как нагло ведёт себя кровосос: пусть гимназия и отдана светским властям, но здание всё ещё освящено, а окормлять местную паству время от времени приходит сам епископ. Впрочем, в прошлый свой визит тварь беспрепятственно пробиралась на территорию действующего монастыря и орудовала прямо под носом у монахов. Объяснение этому может быть только одно: — Вы ведь не случайная жертва, а приходитесь ему дальним потомком. А как вы знаете, упыри особо привязаны к крови родственников.
— Откуда вам это известно?
Прежде чем ответить, Фаузер выглядывает в единственное окно. Всматривается в кроны старых каштанов: не сидит ли среди ветвей неприметная мальчишеская фигурка? Считает тени под окном: не прячется ли в их перекрестьи лишняя? Проверяет близлежащие дорожки: не прогуливается ли неподалёку одинокий гимназист в надвинутой на глаза фуражке, тогда как в неурочный час все ученики и педагоги должны быть в столовой в другом корпусе? Пусть до заката ещё далеко и глаза слепит сияющий на солнце снег, нельзя чувствовать себя в безопасности.
Двор выглядит пустым, на снежном покрове под окнами ни следа, даже птичьего. И всё же...
— Зажгите настольную лампу, пожалуйста, -- просит Фаузер ученика, а сам задёргивает плотные чёрные шторы.
Личный кабинет учителю музыки выделили после того, как хор его учеников стали приглашать на все городские праздники. До школьной реформы, когда гимназия перешла под управление светских властей, крохотная комната служила кельей; теперь она заставлена парой стеллажей, письменным столом и шкафом для парадной униформы. Как ни странно, инструментов здесь нет — для этого есть музыкальная зала с хорошей акустикой; зато Фаузер оборудовал у себя мастерскую для проявки фотографий — своего второго любимого дела. Так что шторы у него надёжные, никакие соглядатаи снаружи, будь то живые или не-живые, ничего не увидят.
В тёплом свете лампы Фаузер выкладывает перед Штефаном первую “улику”: выписанную от руки схему.
— Вы наверняка знакомы с генеалогическим древом своего рода. Я сделал ряд запросов, чтобы составить его, но, сразу оговорюсь, не исключаю некоторой неполноты. И всё же здесь отражено главное: три ветви семьи фон Берневиц и Сикорски на протяжении нескольких поколений постоянно дают сыновьям имя Аркадиус, или его венгерский вариант Аркад; обычно оно стоит вторым или третьим.
Штефан Аркадиус Вертер фон Берневиц унд Сикорски пожимает плечами:
— Таковая практика широко распространена. Называют в честь некоего родственника, а потом в честь тех, кто был назван в его честь, и вот уже весь род пестрит одними Генрихами или Фридрихами с Вильгельмами.
Фаузер кивает.
— И у вас тоже был такой родственник, — Фаузер указал обведённую строчку, — Аркадиуш Сикорски, польский шляхтиц, осевший в Пруссии чуть больше века назад. Полагаю, он и есть чернокнижник и еретик, а по-вашему упырь, что до сих пор ходит среди людей, продлевая собственное существование за счёт жизней своих потомков. Знаете ли вы какие-нибудь семейные легенды о нём?
Штефан ошеломлён. Он задумчиво водит по строчкам с именами родни пальцами. И учитель замечает, что даже руки ученика заметно изменились: в начале осени, когда эти самые пальцы нехотя вымучивали арпеджио, они были коротковаты, а теперь исхудали и, будто бы, слегка удлинились. Фаузер гонит от себя мысль о том, что в преображении Штефана есть и положительные моменты: слишком дорогой ценой заплатит мальчик за эти артистичные руки и пробирающий баритон, слишком много бесовского в проступающей красоте заёмных черт. Прежний, пусть немного неуклюжий и лишённый всякого таланта к музыкальным инструментам, Штефан всё же был живым весёлым подростком. Этот новый, выцветающий на глазах юноша, — тень от чужой тени, хищной и голодной. Штрихи непережитого прошлого ложатся на облик всё гуще: как давно Штефан оставил дурную привычку сутуло опираться локтями в стол и откуда взялась у него эта вельможная осанка?
— Простите, учитель, но почему вы считаете, что это он? — Карие глаза Штефана полны наивной растерянности. — Из-за славянского происхождения? Но поляки же верные приверженцы истинной церкви и вряд ли именно они принесли ересь бессмертия на немецкие земли. Разве она не проросла здесь благодаря попустительству лютеран? — Спохватившись, юноша добавил шёпотом: — Или об этом нельзя теперь говорить?
Фаузер едва удерживается от очередной обличительной речи против протестантов и всего, что они натворили в стране, за что не раз уже получал предупреждения. Мысленно одёргивает себя: он тут не с друзьями в пивной, у него важный разговор с учеником. И, похоже, Штефан думает, что его учитель предвзят к некоторым национальностям, а ведь это вовсе не так — просто у некоторых гонору много, да и живут прошлым величием давно распавшейся страны. Но не об этом сейчас речь. И, в конце концов, мальчик не виноват в том, что у него такие предки, воспитан-то он в культурной немецкой среде.
— Вы, в общем-то, правы, — Фаузер поднимает руки в примирительном жесте. — Признаюсь, я за последнее время перечитал слишком много литературы о пьющих кровь еретиках, и немалую её часть написали исследователи-лютеране. Разумеется, им хотелось обелить собственную конфессию, так что все они настаивают на карпатском следе. Опять же, ключевой аргумент их умозаключений строится, по сути, на двух источниках: на свидетельствах ранних миссионеров о том, что-де древние славяне поклонялись упырям и береговым девам, и на отчётах современных путешественников по Российской империи, где те отмечают языческие элементы в религиозных практиках тамошних селян. Как будто в Европе с народной религией дела обстоят иначе. В общем, не теория, а груда плохо увязанных между собой наблюдений и спекуляций. Однако личность нашего с вами еретика я вычислил не по национальному признаку, а по имени. Вот, взгляните на это.
Из верхнего ящика стола Фаузер достаёт две фотографии.
— Тридцать лет назад я сам учился в этой гимназии, — поясняет он, передавая Штефану первую: групповой снимок класса, датированный 1864 годом. — Я в верхнем ряду, третий слева. А справа от учителя сидит Рафаэль фон Берневиц-Сикорски, ваш дальний родственник. Рафаэль Отто Аркадиус, если быть точным; но мы все звали его Рафи. Здесь нам по четырнадцать лет. А вот здесь, — вторую карточку Фаузер выкладывает на стол, будто козырь в игре, — ребятам по шестнадцать, как вам сейчас. Рафи, как и вы, заболел; как и вас, его отослали лечиться на воды. Перед самым его отъездом он и его друзья пришли в салон моего отца, чтобы я сфотографировал их на память, в костюмах для постановки по Нибелунгам. Рафи в центре в образе королевского герольда. Теперь видите?
Мальчик видит. Побледнев ещё сильней, чем был, он в тихой панике глядит то на щекастого черноволосого задиру, то на тонкого юношу в кругу товарищей-пажей, то на собственное отражение в настольном зеркале. Рафи-герольд, совсем уже седой, похож на себя прежнего разве что овалом лица и разлётом бровей; зато он как родной брат похож на только начавшего седеть Штефана. Фаузеру хочется как-то приободрить испуганного ученика:
— Для вас ещё не всё потеряно.
— Но что случилось с ним дальше? С Рафи?
— Мы так и не дождались его до конца учёбы. Он лет пять не появлялся в Ахене: долго лечился, потом путешествовал. Конечно, писал друзьям, однако всё реже и реже. Но однажды мы с ним случайно встретились. Поначалу не узнали друг друга, и нас заново познакомили. Услышав имя, я напомнил о годах совместной учёбы и решил поинтересоваться судьбой снимка. Видите ли, когда я их фотографировал, я только учился работать с реагентами и побоялся проявлять всё сам, а отец не сразу нашёл время мне помочь. Так что вручить готовую копию Рафи ему лично я не успел, и его друг взялся отправить её письмом. Поэтому, повстречав наконец Рафи во плоти, я полушутливо спросил: передал ли паж господину герольду моё творение? Но Рафи совершенно не понял, о чём это я. Будто не знал про фотографию.
— Может, просто забыл?
— Может, — задумчиво соглашается Фаузер, — может, и забыл. Но ещё он сменил основное имя: когда нас представили, новые знакомые не звали его Рафи или Рафаэлем. Они звали его Аркадиусом.
Фаузер замолкает, но не из желания выдержать драматическую паузу: она повисает сама собой. Он снова переживает то странное чувство, что охватило его при встрече с не-Рафи: тонкий звон невидимой струны в груди, нарастающее беспокойство и непонимание, чем же оно вызвано. Что-то идёт не так, но весь остальной мир этого будто не замечает.
— И… это всё?
Поджав губы, Фаузер вынимает из того же ящика пухлый конверт: ровно сотня круглых фотоснимков, наклеенных на картонные карточки. Фирма Джорджа Истмэна сама проявляет и печатает со своей плёнки, заряженной в бокс-камеру “Кодак”, как только клиент отщёлкает весь стокадровый ролик. Фаузер откладывает в сторону первых десятка два, не относящихся к делу, и протягивает оставшуюся пачку Штефану.
— Думаю, мне стоит принести извинения за то, что позволил себе снимать вас тайком, поначалу я не был уверен до конца в правоте своих подозрений. Здесь три месяца наблюдений, и произошедшая с вами за этот период трансформация очевидна.
Штефан листает снимки, а когда они заканчиваются, начинает снова.
— Наглядно, — соглашается он совершенно спокойным, будничным тоном. Похоже, первый шок сменяется следующей фазой: отрицанием. Штефан рационализирует, ищет слабые места в доводах учителя, не желая мириться с участью пищи для мертвеца. — И всё-таки, врачи не пришли ни к какому вразумительному заключению. Вы всё-таки считаете, что тут замешан именно упырь?
— Да. Я его видел. — Фаузер разводит руками. — Заснять не сумел: оба раза дело было ночью. Он время от времени пробирается в вашу спальню через окно. Сперва я решил, что это шалит кто-то из учеников; но никто из людей не смог бы так двигаться.
Фаузер невольно передёргивает плечами, вызывая в памяти все детали.
...Вот он идёт мимо восточного корпуса, припозднившись после нескольких кружек пива в дружеской компании. Пансионат спит, мир вокруг тих и неподвижен. Фаузеру стыдно нарушать его покой, так что он сворачивает в обход на хорошо расчищенную каштановую аллею, где его никто не увидит и под ногами не будет скрепучего снега.
Удивительно, как он вообще хоть что-то замечает: случайно его внимание привлекает осыпающаяся с веток изморозь. Вот одна ветка потревожена, вторая, третья чуть дальше… Фаузер поднимает глаза, предполагая увидеть ночную птицу или кошку.
Что-то движется в кроне дерева, силуэт на фоне ночного неба слишком велик для зверя и слишком проворен для человека.
Фаузер замирает, затаившись в ближайшей тени и забывая дышать. Он ясно видит, как невысокая мальчишечья фигурка перебегает по толстому суку и легко, будто белка, перескакивает с него на карниз одного из окон. Чудом сохраняя равновесие, она странно изгибается и изворачивается, и под сухой щелчок открывает, наконец, правую створку окна — скорее всего, подцепив щеколду проволокой, — решает потом Фаузер. Мгновение — и тень проникает внутрь, а окно вновь закрывается.
Какое-то время Фаузер с колотящимся сердцем не двигается с места. Он не может внятно объяснить, что же его так напугало: какая-то противоестественность случившегося и смутное ощущение угрозы.
И только вернувшись к себе он спохватывается высчитать, чьё же это было окно.
Второй раз он замечает ночного визитёра через несколько дней, уже взявшись специально наблюдать за окнами восточного корпуса. Фаузер видит тварь всего пару мгновений: человечья фигура ползёт по стене будто ящерица вниз головой — и вдруг рывком бросается вниз и в сторону, в спасительную черноту теней, осознав, что её заметили.
С тех пор ночные патрули Фаузера по каштановой аллее успеха не приносят. Разве что иногда ему мерещатся сверкающие в темноте злые глаза, но это вполне может быть разыгравшимся воображением. Впрочем, надежды на то, что ему удалось окончательно вспугнуть тварь, нет: наверняка упырь ходит какой-то другой дорогой.
А сейчас Фаузер всё никак не может подобрать слова, чтобы объяснить Штефану, что объединяет эти короткие встречи с ночным гостем и впечатлением от последнего общения с Рафи, точнее уже не-Рафи: чуждость. Что-то очень похожее на человека, на знакомого, но им не являющееся.
Некий притворщик раз за разом готовит себе человеческую жизнь на замену, будто новый костюм, по капле выдавливает жертву из её же тела, а никто не замечает этого. Мальчик стоит одной ногой в могиле, но всё никак не хочет до конца поверить. Почему, как его убедить, пока не поздно?
— Вы делились своими наблюдениями с кем-нибудь ещё? — выслушав очередной рассказ, интересуется Штефан.
И Фаузер наконец-то понимает что к чему.
— Нет, — врёт он.
— Нет? — Штефан отрывается от фото и бросает странный взгляд на учителя музыки.
— Нет, по сути, не делился, — осторожно маневрирует Фаузер: подменыш чует прямую ложь — придётся выкручиваться полуправдой, чтобы опять усыпить его бдительность. — Я писал епископу, но, кажется, меня не восприняли всерьёз. А то и хуже: могли решить, что я провокатор. Вот такие сейчас времена.
Кроме того, Штефан фон Берневиц словечко “упырь” должен бы знать: несмотря на то, что по-немецки юноша говорит чисто и не даёт повода заподозрить себя в польском происхождении, Фаузер помнит, что всего поколение назад семья фон Берневиц-Сикорски своих корней не скрывала. Правда, это было до того, как Бисмарк объявил польскоговорящих граждан Пруссии врагами новосозданной Империи.
Про упырей Штефан знает и, судя по всему, знает немало: он застывает в немом испуге, глядя на учителя музыки. Фаузер молчит, ожидая возражений — у него заготовлена надёжная цепочка аргументов. Но юноше они не требуются: неровно вздохнув, Штефан сам стягивает шейный платок и расстёгивает воротник.
Ничего. Ни ранок, ни иных отметин нет на болезненно-бледной коже. Осмотрев горло ученика, Фаузер спохватывается и достаёт настольное зеркало, перед которым бреется по утрам.
— Значит, он пока не начал вас пить, — тревога Фаузера немного отступает. — Ещё есть время, чтобы защититься от него.
Однако Штефан так просто не успокаивается: он снимает форменный пиджак и закасывает заодно и рукава сорочки, придирчиво проверяя запястья. Всё-таки славяне хорошо помнят привычки своей нежити. И снова чисто.
— Я был на причастии на прошлой неделе, — Штефан говорит тихо, но тонкий слух Фаузера всё равно царапает неправильность тембра ученика. В первых числах марта, как раз на шестнадцатилетие юноши, его голос начал ломаться второй раз — именно это обстоятельство заставило Фаузера отбросить последние сомнения и перейти к действиям.
— Боюсь, причастие упыря не отпугнёт, — Фаузер и сам смущён тем, как нагло ведёт себя кровосос: пусть гимназия и отдана светским властям, но здание всё ещё освящено, а окормлять местную паству время от времени приходит сам епископ. Впрочем, в прошлый свой визит тварь беспрепятственно пробиралась на территорию действующего монастыря и орудовала прямо под носом у монахов. Объяснение этому может быть только одно: — Вы ведь не случайная жертва, а приходитесь ему дальним потомком. А как вы знаете, упыри особо привязаны к крови родственников.
— Откуда вам это известно?
Прежде чем ответить, Фаузер выглядывает в единственное окно. Всматривается в кроны старых каштанов: не сидит ли среди ветвей неприметная мальчишеская фигурка? Считает тени под окном: не прячется ли в их перекрестьи лишняя? Проверяет близлежащие дорожки: не прогуливается ли неподалёку одинокий гимназист в надвинутой на глаза фуражке, тогда как в неурочный час все ученики и педагоги должны быть в столовой в другом корпусе? Пусть до заката ещё далеко и глаза слепит сияющий на солнце снег, нельзя чувствовать себя в безопасности.
Двор выглядит пустым, на снежном покрове под окнами ни следа, даже птичьего. И всё же...
— Зажгите настольную лампу, пожалуйста, -- просит Фаузер ученика, а сам задёргивает плотные чёрные шторы.
Личный кабинет учителю музыки выделили после того, как хор его учеников стали приглашать на все городские праздники. До школьной реформы, когда гимназия перешла под управление светских властей, крохотная комната служила кельей; теперь она заставлена парой стеллажей, письменным столом и шкафом для парадной униформы. Как ни странно, инструментов здесь нет — для этого есть музыкальная зала с хорошей акустикой; зато Фаузер оборудовал у себя мастерскую для проявки фотографий — своего второго любимого дела. Так что шторы у него надёжные, никакие соглядатаи снаружи, будь то живые или не-живые, ничего не увидят.
В тёплом свете лампы Фаузер выкладывает перед Штефаном первую “улику”: выписанную от руки схему.
— Вы наверняка знакомы с генеалогическим древом своего рода. Я сделал ряд запросов, чтобы составить его, но, сразу оговорюсь, не исключаю некоторой неполноты. И всё же здесь отражено главное: три ветви семьи фон Берневиц и Сикорски на протяжении нескольких поколений постоянно дают сыновьям имя Аркадиус, или его венгерский вариант Аркад; обычно оно стоит вторым или третьим.
Штефан Аркадиус Вертер фон Берневиц унд Сикорски пожимает плечами:
— Таковая практика широко распространена. Называют в честь некоего родственника, а потом в честь тех, кто был назван в его честь, и вот уже весь род пестрит одними Генрихами или Фридрихами с Вильгельмами.
Фаузер кивает.
— И у вас тоже был такой родственник, — Фаузер указал обведённую строчку, — Аркадиуш Сикорски, польский шляхтиц, осевший в Пруссии чуть больше века назад. Полагаю, он и есть чернокнижник и еретик, а по-вашему упырь, что до сих пор ходит среди людей, продлевая собственное существование за счёт жизней своих потомков. Знаете ли вы какие-нибудь семейные легенды о нём?
Штефан ошеломлён. Он задумчиво водит по строчкам с именами родни пальцами. И учитель замечает, что даже руки ученика заметно изменились: в начале осени, когда эти самые пальцы нехотя вымучивали арпеджио, они были коротковаты, а теперь исхудали и, будто бы, слегка удлинились. Фаузер гонит от себя мысль о том, что в преображении Штефана есть и положительные моменты: слишком дорогой ценой заплатит мальчик за эти артистичные руки и пробирающий баритон, слишком много бесовского в проступающей красоте заёмных черт. Прежний, пусть немного неуклюжий и лишённый всякого таланта к музыкальным инструментам, Штефан всё же был живым весёлым подростком. Этот новый, выцветающий на глазах юноша, — тень от чужой тени, хищной и голодной. Штрихи непережитого прошлого ложатся на облик всё гуще: как давно Штефан оставил дурную привычку сутуло опираться локтями в стол и откуда взялась у него эта вельможная осанка?
— Простите, учитель, но почему вы считаете, что это он? — Карие глаза Штефана полны наивной растерянности. — Из-за славянского происхождения? Но поляки же верные приверженцы истинной церкви и вряд ли именно они принесли ересь бессмертия на немецкие земли. Разве она не проросла здесь благодаря попустительству лютеран? — Спохватившись, юноша добавил шёпотом: — Или об этом нельзя теперь говорить?
Фаузер едва удерживается от очередной обличительной речи против протестантов и всего, что они натворили в стране, за что не раз уже получал предупреждения. Мысленно одёргивает себя: он тут не с друзьями в пивной, у него важный разговор с учеником. И, похоже, Штефан думает, что его учитель предвзят к некоторым национальностям, а ведь это вовсе не так — просто у некоторых гонору много, да и живут прошлым величием давно распавшейся страны. Но не об этом сейчас речь. И, в конце концов, мальчик не виноват в том, что у него такие предки, воспитан-то он в культурной немецкой среде.
— Вы, в общем-то, правы, — Фаузер поднимает руки в примирительном жесте. — Признаюсь, я за последнее время перечитал слишком много литературы о пьющих кровь еретиках, и немалую её часть написали исследователи-лютеране. Разумеется, им хотелось обелить собственную конфессию, так что все они настаивают на карпатском следе. Опять же, ключевой аргумент их умозаключений строится, по сути, на двух источниках: на свидетельствах ранних миссионеров о том, что-де древние славяне поклонялись упырям и береговым девам, и на отчётах современных путешественников по Российской империи, где те отмечают языческие элементы в религиозных практиках тамошних селян. Как будто в Европе с народной религией дела обстоят иначе. В общем, не теория, а груда плохо увязанных между собой наблюдений и спекуляций. Однако личность нашего с вами еретика я вычислил не по национальному признаку, а по имени. Вот, взгляните на это.
Из верхнего ящика стола Фаузер достаёт две фотографии.
— Тридцать лет назад я сам учился в этой гимназии, — поясняет он, передавая Штефану первую: групповой снимок класса, датированный 1864 годом. — Я в верхнем ряду, третий слева. А справа от учителя сидит Рафаэль фон Берневиц-Сикорски, ваш дальний родственник. Рафаэль Отто Аркадиус, если быть точным; но мы все звали его Рафи. Здесь нам по четырнадцать лет. А вот здесь, — вторую карточку Фаузер выкладывает на стол, будто козырь в игре, — ребятам по шестнадцать, как вам сейчас. Рафи, как и вы, заболел; как и вас, его отослали лечиться на воды. Перед самым его отъездом он и его друзья пришли в салон моего отца, чтобы я сфотографировал их на память, в костюмах для постановки по Нибелунгам. Рафи в центре в образе королевского герольда. Теперь видите?
Мальчик видит. Побледнев ещё сильней, чем был, он в тихой панике глядит то на щекастого черноволосого задиру, то на тонкого юношу в кругу товарищей-пажей, то на собственное отражение в настольном зеркале. Рафи-герольд, совсем уже седой, похож на себя прежнего разве что овалом лица и разлётом бровей; зато он как родной брат похож на только начавшего седеть Штефана. Фаузеру хочется как-то приободрить испуганного ученика:
— Для вас ещё не всё потеряно.
— Но что случилось с ним дальше? С Рафи?
— Мы так и не дождались его до конца учёбы. Он лет пять не появлялся в Ахене: долго лечился, потом путешествовал. Конечно, писал друзьям, однако всё реже и реже. Но однажды мы с ним случайно встретились. Поначалу не узнали друг друга, и нас заново познакомили. Услышав имя, я напомнил о годах совместной учёбы и решил поинтересоваться судьбой снимка. Видите ли, когда я их фотографировал, я только учился работать с реагентами и побоялся проявлять всё сам, а отец не сразу нашёл время мне помочь. Так что вручить готовую копию Рафи ему лично я не успел, и его друг взялся отправить её письмом. Поэтому, повстречав наконец Рафи во плоти, я полушутливо спросил: передал ли паж господину герольду моё творение? Но Рафи совершенно не понял, о чём это я. Будто не знал про фотографию.
— Может, просто забыл?
— Может, — задумчиво соглашается Фаузер, — может, и забыл. Но ещё он сменил основное имя: когда нас представили, новые знакомые не звали его Рафи или Рафаэлем. Они звали его Аркадиусом.
Фаузер замолкает, но не из желания выдержать драматическую паузу: она повисает сама собой. Он снова переживает то странное чувство, что охватило его при встрече с не-Рафи: тонкий звон невидимой струны в груди, нарастающее беспокойство и непонимание, чем же оно вызвано. Что-то идёт не так, но весь остальной мир этого будто не замечает.
— И… это всё?
Поджав губы, Фаузер вынимает из того же ящика пухлый конверт: ровно сотня круглых фотоснимков, наклеенных на картонные карточки. Фирма Джорджа Истмэна сама проявляет и печатает со своей плёнки, заряженной в бокс-камеру “Кодак”, как только клиент отщёлкает весь стокадровый ролик. Фаузер откладывает в сторону первых десятка два, не относящихся к делу, и протягивает оставшуюся пачку Штефану.
— Думаю, мне стоит принести извинения за то, что позволил себе снимать вас тайком, поначалу я не был уверен до конца в правоте своих подозрений. Здесь три месяца наблюдений, и произошедшая с вами за этот период трансформация очевидна.
Штефан листает снимки, а когда они заканчиваются, начинает снова.
— Наглядно, — соглашается он совершенно спокойным, будничным тоном. Похоже, первый шок сменяется следующей фазой: отрицанием. Штефан рационализирует, ищет слабые места в доводах учителя, не желая мириться с участью пищи для мертвеца. — И всё-таки, врачи не пришли ни к какому вразумительному заключению. Вы всё-таки считаете, что тут замешан именно упырь?
— Да. Я его видел. — Фаузер разводит руками. — Заснять не сумел: оба раза дело было ночью. Он время от времени пробирается в вашу спальню через окно. Сперва я решил, что это шалит кто-то из учеников; но никто из людей не смог бы так двигаться.
Фаузер невольно передёргивает плечами, вызывая в памяти все детали.
...Вот он идёт мимо восточного корпуса, припозднившись после нескольких кружек пива в дружеской компании. Пансионат спит, мир вокруг тих и неподвижен. Фаузеру стыдно нарушать его покой, так что он сворачивает в обход на хорошо расчищенную каштановую аллею, где его никто не увидит и под ногами не будет скрепучего снега.
Удивительно, как он вообще хоть что-то замечает: случайно его внимание привлекает осыпающаяся с веток изморозь. Вот одна ветка потревожена, вторая, третья чуть дальше… Фаузер поднимает глаза, предполагая увидеть ночную птицу или кошку.
Что-то движется в кроне дерева, силуэт на фоне ночного неба слишком велик для зверя и слишком проворен для человека.
Фаузер замирает, затаившись в ближайшей тени и забывая дышать. Он ясно видит, как невысокая мальчишечья фигурка перебегает по толстому суку и легко, будто белка, перескакивает с него на карниз одного из окон. Чудом сохраняя равновесие, она странно изгибается и изворачивается, и под сухой щелчок открывает, наконец, правую створку окна — скорее всего, подцепив щеколду проволокой, — решает потом Фаузер. Мгновение — и тень проникает внутрь, а окно вновь закрывается.
Какое-то время Фаузер с колотящимся сердцем не двигается с места. Он не может внятно объяснить, что же его так напугало: какая-то противоестественность случившегося и смутное ощущение угрозы.
И только вернувшись к себе он спохватывается высчитать, чьё же это было окно.
Второй раз он замечает ночного визитёра через несколько дней, уже взявшись специально наблюдать за окнами восточного корпуса. Фаузер видит тварь всего пару мгновений: человечья фигура ползёт по стене будто ящерица вниз головой — и вдруг рывком бросается вниз и в сторону, в спасительную черноту теней, осознав, что её заметили.
С тех пор ночные патрули Фаузера по каштановой аллее успеха не приносят. Разве что иногда ему мерещатся сверкающие в темноте злые глаза, но это вполне может быть разыгравшимся воображением. Впрочем, надежды на то, что ему удалось окончательно вспугнуть тварь, нет: наверняка упырь ходит какой-то другой дорогой.
А сейчас Фаузер всё никак не может подобрать слова, чтобы объяснить Штефану, что объединяет эти короткие встречи с ночным гостем и впечатлением от последнего общения с Рафи, точнее уже не-Рафи: чуждость. Что-то очень похожее на человека, на знакомого, но им не являющееся.
Некий притворщик раз за разом готовит себе человеческую жизнь на замену, будто новый костюм, по капле выдавливает жертву из её же тела, а никто не замечает этого. Мальчик стоит одной ногой в могиле, но всё никак не хочет до конца поверить. Почему, как его убедить, пока не поздно?
— Вы делились своими наблюдениями с кем-нибудь ещё? — выслушав очередной рассказ, интересуется Штефан.
И Фаузер наконец-то понимает что к чему.
— Нет, — врёт он.
— Нет? — Штефан отрывается от фото и бросает странный взгляд на учителя музыки.
— Нет, по сути, не делился, — осторожно маневрирует Фаузер: подменыш чует прямую ложь — придётся выкручиваться полуправдой, чтобы опять усыпить его бдительность. — Я писал епископу, но, кажется, меня не восприняли всерьёз. А то и хуже: могли решить, что я провокатор. Вот такие сейчас времена.