И снова это молчание

19.04.2022, 09:40 Автор: Эмма Романова

Закрыть настройки

Показано 2 из 6 страниц

1 2 3 4 ... 5 6


Немцы выделили расовые признаки, определив, кто является евреем в глазах французского государства, и обязали их пришить к верхней одежде жёлтую звезду Давида.
       
       По всему Руану были развешены агитационные плакаты с надписями вроде «Отдайте свой труд за спасение Европы от большевизма!» или «Смерть марксистской лжи!». Поставки продовольствия сократились, люди начали роптать.
       
       И всё же к немцам в городе привыкли. Поглядывали на них не с враждебностью, а скорее с подозрительностью и затаённым любопытством. Даже посмеивались иной раз над тем, как они коверкали французский язык, обращаясь к кому-нибудь из жителей.
       
       Я несколько раз видела, как солдаты угощали детей конфетами и фруктами, и не жалели, отдавали помногу.
       
       «А чего скупиться, коли не своё?» — гневно замечала я, обращаясь к тётушке.
       
       Но и мой запал заметно поутих. Человек, как известно, ко всему привыкает, особенно, если и все остальные терпят те же неудобства.
       
       Лейтенант Хеглер завоевал расположение Жанны. Она, конечно, открыто этого не демонстрировала, но всё же стала чаще и охотнее говорить с ним. Она накрывала для него на стол. Она принимала его подарки. Подарки! Он делился с нами тем, что отобрал у нашего же народа.
       
       Я старалась спуститься вниз до его появления, чтобы собрать себе завтрак и уйти в сад. Возможно, мне не стоило оставлять тётушку наедине с немцем за столом, где раньше собиралась вся наша семья, но куда громче во мне говорило упрямство.
       
       Иногда мы всё же сталкивались с Хеглером в коридоре на втором этаже, чаще всего вечером, когда он направлялся в свою комнату, а я, наоборот, покидала свою. Он неизменно застывал на месте, вытянувшись в струну, щёлкал каблуками и со сдержанной улыбкой желал мне доброй ночи.
       
       Я по-прежнему отвечала ему молчанием, но теперь, казалось, только радовала его этим. Он больше не замирал после своих слов, с надеждой вглядываясь в моё лицо и ожидая, когда я наконец заговорю. Бывало, лейтенант спускался вниз с книгой в руках, зажав палец между страницами, предвкушая удовольствие, которое получит, когда станет зачитывать особенно понравившийся ему фрагмент, а я буду привычно молчать, потому что мне больше ничего не оставалось. Потому что я сама загнала себя в эту клетку.
       
       Я надеялась ранить его своим молчанием, но на деле оно куда больше ранило меня саму.
       
       Каково это — стать гостем в собственном доме, постоянно прислушиваться — не раздастся ли стук его каблуков, с тревогой поглядывать в окно, высматривая высокий силуэт и плоскую фуражку? Я не смела дышать, когда он проходил мимо моей спальни по коридору, всё время ждала, что вот сейчас он остановится напротив моей двери и…
       
       Но Хеглер никогда не позволял себе грубости или фамильярности, и ни разу не попытался разбить неумолимое молчание резким словом. Он мог застыть посреди гостиной, рядом со старым креслом, но даже не бросить взгляда в его сторону.
       
       «Я здесь гость, — вспоминались его слова. — И я не намерен об этом забывать».
       
       Сколько пройдёт времени прежде, чем Жанна предложит ему присесть?
       
       Однажды он застал нас за игрой в шахматы. Краем глаза я заметила в нём внешнюю перемену и, не удержавшись, с мрачным любопытством взглянула на него. Лейтенант был в штатском. На нём были брюки из серой фланели и тонкий свитер, облегавший его худую мускулистую грудь.
       
       — Добрый вечер, мадам. Мадемуазель.
       
       Я опустила глаза.
       
       Он замер над шахматной доской и стоял так довольно долго, неподвижный, молчаливый. Я знала, что отныне мой протест его не тяготил. Хеглер привык к нему, как я почти привыкла к его присутствию.
       
       И всё же им владела какая-то невысказанная мука.
       
       — Я должен вас предупредить, — с взволнованной нерешительностью начал он. Взгляд Жанны оторвался от доски и метнулся в его сторону. Я сделала ход пешкой. — Я буду в отсутствии две недели. Еду в Париж. Долго же я ждал этого дня!
       
       Бог услышал мои молитвы! Я едва сумела справиться с дрожью.
       
       Хеглер слегка поклонился, затем повернул голову в мою сторону, собираясь сказать ещё что-то. Мои плечи напряглись.
       
       — Простите меня, — с прежним волнением продолжил он. — Я представил себе, что проведу несколько часов в пути без книги, и меня охватила невыразимая печаль. Скажите, могу ли взять с собой что-нибудь из вашей библиотеки? Обещаю, я всё верну вам в надлежащем виде. И, если хотите, привезу с собой ещё. Ещё книг.
       
       Всё это время он смотрел на меня, словно я была хозяйкой библиотеки. А я, в свою очередь, смотрела на Жанну с безмолвным призывом прийти мне на помощь, ответить ему, чего я сама сделать не могла, ответить что-нибудь грубое, не оскорбительное, нет, мы были выше этого. Нужно было дать ему понять, что мы не друзья, и он не смеет делать вид, что это не так.
       
       — Вы можете брать всё, что вам нужно, месье, — сухо ответила она, передвинув ладью.
       
       Как и всё ваше правительство, будь оно проклято! Как ваш фюрер, простиравший свои когтистые лапы всё дальше на восток.
       
       Я поднялась с места так резко, что закачался стул и некоторые фигуры попадали с доски. Мои губы разомкнулись. Глаза Хеглера блеснули. Он посмотрел на меня с тем особенным выражением одобрения — одновременно серьёзно и улыбаясь, — что появилось у него с первого дня.
       
       Как же мне было невыносимо его присутствие!
       
       — Желаю вам спокойной ночи, — в голосе лейтенанта отчётливо слышалось разочарование. Это принесло мне успокоение.
       
       Я отошла к камину и стояла там, пока он не покинул гостиную.
       
       А поздно вечером, когда я уже готовилась ко сну, я вдруг услышала звук отворяемой двери, затем раздались знакомые, неровные шаги, бесспорно приближающиеся. Потом всё резко стихло. Я поняла, что он стоял там, прямо за дверью.
       
       Сбывался мой самый худший кошмар.
       
       Я смотрела на ручку двери, мне показалось, что в какой-то момент она дрогнула. Скрипнула половица. Затем снова наступило безмолвие, сумрачное и напряжённое.
       
       — Мадемуазель?
       
       Нужно было ловить слово, чтобы его услышать, и я услышала. Выпрямилась, прижала руки к груди и на цыпочках приблизилась к двери.
       
       — Я не собираюсь входить, даю вам слово. Можете не беспокоиться, — шёпотом сказал он. — Знаю, вы меня слышите. Я только хотел сказать вам кое-что, лично вам.
       
       Снаружи не доносилось ни звука. Он не шевелился. Не шевелилась и я.
       
       — Вы одержали победу, — вновь заговорил Хеглер. — Я уезжаю в Париж с тяжёлым сердцем. А ведь у меня давно не было отпуска. И я так люблю этот город! Вы победили — ваше молчание приносит мне невыразимые страдания. Надеюсь, вас это обрадует. Но я хочу, чтобы вы знали, я признаю вашу победу, потому что это честно. И с той же честностью заявляю: вы выиграли битву. Но не войну.
       
       Дверная ручка вновь дрогнула.
       
       — Доброй ночи, — и вдруг по-немецки добавил: — Боже! Укажи мне, где мой долг!
       
       Вновь заскрипели половицы, затем раздался глухой тихий стук, с которым он притворил за собой дверь.
       
       Я медленно опустила руки, они повисли вдоль туловища, бессильные и безжизненные.
       
       ========== ~ iv ~ ==========
       
       — 1 —
       
       Отсутствие Хеглера не давало мне покоя. Я думала о нём, не зная точно, что именно испытывала: сожаление или беспокойство. Ни я, ни Жанна не заговаривали о нём.
       
       Бруно, его вестовой, по-прежнему проживал в пристройке за нашим домом. Улыбчивый и добродушный, он всегда провожал меня весёлым взглядом, стоило нам столкнуться во дворе. К своему стыду, я не могла обходиться с ним с тем же пренебрежением, какое проявляла по отношению к его командиру. Может быть, из-за его низкого чина или юного возраста (он был едва ли старше меня). Однажды я застала его за починкой нашего покосившегося забора. В ответ на мой возмущённый взгляд Жанна заявила: «Он не желал ничего слушать. Пресвятой Боже, что скажут соседи?». Я не могла упрекнуть тётушку в слабоволии, ведь и сама несколько дней назад, возвращаясь домой, позволила Бруно выхватить у меня из рук тяжёлые авоськи. Я пыталась убедить себя, что попросту растерялась и не успела возразить ему. Но в глубине души я знала правду.
       
       Время пообтесало все мои острые углы. Привычка взяла своё. Немцы, шагающие строевым шагом по центральной улице Руана, нацистские знамёна и плакаты, пустые полки в магазинах, комендантский час, кляузничество, позорное сотрудничество вишистских коллаборационистов с нацистами — всё это более не вызывало прежнего протеста в моей душе.
       
       Несмотря на то, что во многих оккупированных областях страны организовывалось активное противодействие, в Руане, казалось, не нашлось ни одного партизанского отряда, взявшего на себя смелость бороться с нацистами.
       
       — Смотреть противно! — молодой фермер Бенуа сплюнул на землю, следя за тем, как немцы, начищая своих лошадей, поглядывали в сторону француженок, а те, заметив их взгляды, принимались громко хихикать. — Как низко мы пали, Астрид! Никогда не думал, что доживу до тех времен, когда мне станет стыдно за свой народ.
       
       Я помалкивала, зная о взрывном характере Бенуа. Возьмётся кричать и исторгать проклятья — и немцы его услышат и устроят выволочку.
       
       — Слыхала, они собираются праздновать в мэрии какой-то свой праздник? — спросил он, наблюдая за тем, как я отбираю и складываю яйца в корзинку. — Так вот всё это брехня. Это они вроде как нашу национальную гордость щадят. На самом деле боши празднуют годовщину взятия Парижа, во как. А мы им прислуживаем, — рот Бенуа искривился. — Вот вам, пожалуйста, столы, скатерти, салфетки, посуда, фамильное серебро. Какой позор! Рассядутся там, пригласят музыкантов, водрузят свои знамёна. Но, знаешь, что? — тут он понизил голос и, наклонившись ко мне, зашептал на ухо. — Мы им устроим праздничный салют, Астрид. Ох, как они порадуются!
       
       Я резко отстранилась от Бенуа, взглянув на него с испугом.
       
       — Говорят, там будет весь офицерский состав, — продолжил он, подкладывая мне в корзину ещё яиц. — Стало быть, ваш жилец тоже увидит салют.
       
       — О чём вы говорите? — тихо спросила я.
       
       Невероятное волнение охватило мой ум; обрывки противоречивых желаний, неразрешимых вопросов — все смешалось в моём мозгу, и с каждой мчавшейся, как лавина, секундой ощущение это становилось все более тяжёлым, более безысходным.
       
       Бенуа не ответил мне, только кивнул на прощание и исчез за дверью собственного дома. Но я и без того знала, знала, потому что давно ожидала услышать о чём-либо подобном.
       
       Франция заговорила. Руан очнулся от тяжёлого, изматывающего сна.
       
       «Мы им устроим праздничный салют».
       
       Я и прежде бы не испытала воодушевления — гибель людей, враги они или нет, не вызывала у меня радости. Но сейчас я чувствовала, как ледяной ужас сковал тело.
       
       Рядом с мэрией располагался пороховой склад, на двери которого висела табличка с надписью «Verboten», а ниже мелкими буквами по-французски значилось: «Запрещается под страхом смерти приближаться к зданию».
       
       И лейтенант Хеглер будет там. Мы ещё не успели увидеться, но я знала, что утром Бруно поехал встречать его на вокзал. Он будет там, когда силы сопротивления объявят оккупантам войну.
       
       Он погибнет.
       
       «Ну и пусть!» — взвилась первая жестокая мысль. Скольких французских солдат он успел убить, скольких покалечил, скольких взял в плен прежде, чем появился в Руане. Шла война. Хеглер был солдатом Рейха, ступившим на чужие земли. И вовсе не ради того, чтобы спасти их, как об этом говорилось повсеместно. Ложь! Вероломная нацистская ложь!
       
       Мои руки дрожали. Я боялась выронить корзинку прямо посреди улицы.
       
       — Вам помочь? — окрикнул меня какой-то немец, но я не подала виду, что расслышала его.
       
       Я представила себе сотню окровавленных тел неизвестных солдат, огромную кучу мертвецов прямо посреди главного зала в мэрии, куски стен, стёкла, клочки одежды, и к своему ужасу, не испытывала ни сочувствия, ни отторжения. Но когда я подумала о лейтенанте, проживавшем в соседней комнате, упорно старающемся разбить моё молчание, зачитывавшем нам отрывки из своих любимых книг, я ощутила глубокое отчаяние.
       
       Так нельзя. Нельзя обрекать людей на мучительную смерть, кем бы они ни были. Ведь кто-то из них погибнет сразу, не успев осознать, что произошло, а кто-то потеряет сознание от боли или станет кричать, лишившись ног или рук, или того и другого одновременно.
       
       Один французский политический деятель однажды сказал, что в самом характере немцев есть что-то далёкое человеку, что этот народ обладает величием и невероятной жестокостью, которая, в конце концов, и погубит его.
       
       Так не нужно этому мешать.
       
       Но что же делать? Ах, зачем Бенуа сказал мне? Как теперь жить с этим знанием?
       
       Следует покориться воле своего страдающего народа. Закрыть глаза, заткнуть уши, запретить себе думать. И по-прежнему молчать.
       
       Я завидела его автомобиль ещё издали, а он увидел меня. Зелёный мундир (сколько французов бессонными ночами подстерегали появление вот такого же), плащ, наброшенный на плечи наподобие пелерины, начищенные сапоги и вновь эта серьёзная улыбка, полная одобрения.
       
       Бруно вносил в дом его вещи, а Хеглер так и остался стоять у калитки, дожидаясь меня. Когда я приблизилась, он коснулся пальцами козырька фуражки и щёлкнул каблуками.
       
       — Вот и вы, — выдохнул он, а затем резко опустил голову и устремил взгляд на корзину, что я держала в руках. — Позвольте вам помочь.
       
       Но я прошло мимо, крепко стиснув зубы. Скрипнула калитка, Хеглер последовал за мной. Навстречу вам попался Бруно. Увидев меня, он, памятуя о моём прежнем молчаливом согласии, протянул руку и забрал корзинку. Его взгляд метнулся в сторону Хеглера, и улыбка исчезла из его глаз.
       
       На кухне Жанна раскладывала привезённые продукты по деревянным ящикам. Что-то она собиралась убрать в подпол, что-то оставить здесь же или в столовой.
       
       — А это что такое? — ворчливым тоном поинтересовалась она у Бруно, ткнув пальцем в угол. Я повернула голову и увидела странную деревянную конструкцию, лежавшую на полу.
       
       — Это мольберт, мадам.
       
       Жанна удивленно приподняла одну бровь.
       
       — Месье планирует выйти на пленэр?
       
       — Это для мадемуазель, — за своего вестового ответил Хеглер, остановившись на пороге кухни.
       
       Бруно достал из объёмистого сундука продолговатую алюминиевую коробку и протянул её мне. Пребывая в оцепенении, я взяла её и открыла.
       
       Внутри лежали тюбики с акварелью, кисти разной толщины и остро заточенные карандаши.
       
       Мои глаза мигом наполнились слезами.
       
       Швырнув коробку на стол с такой силой, что с неё слетела крышка, а затем с громким звоном упала на пол, я выскочила вон из кухни. Несмотря на то, что Хеглер предупредительно отступил, чтобы выпустить меня, я всё равно задела его плечом.
       
       
       — 2 —
       
       
       Дни сменяли друг друга. Жизнь в Руане текла столь мирно, что иной раз доводилось даже забывать о войне, особенно, если отъехать подальше от центра, туда, где не мелькали повсюду зеленые мундиры.
       
       Я проводила время в саду, много рисовала, читала или дремала в тени яблони. Иногда выбиралась в гости к соседям и школьным приятелям.
       
       К празднику всё было готово. Дух войны уступил место ожиданию. Радостному — для немцев, равнодушному — для жителей. Тревожному и мучительному — для меня.
       
       Из Шалон-сюр-Сона, из Мулена, из Невера, Парижа и Эперне каждый день приезжали военные грузовики с ящиками шампанского. Если на празднике не будет женщин, то будет вдоволь вина, музыки и фейерверков над прудом.
       

Показано 2 из 6 страниц

1 2 3 4 ... 5 6