Наш танец завершился, едва успев начаться.
К страху, стискивавшему мою грудь, добавились горечь и обида — настолько сильные, что мой рот искривился. Сделалось только хуже — невольно мои губ приоткрылись. Тоже самое я чувствовала, когда впервые заговорила с Хеглером, — стоило только открыть рот — и уже ничего нельзя было вернуть назад. Вот и сейчас меня пронзило холодом, сердце заледенело. Он целовал меня! Он меня целовал. И я не отпрянула и не сомкнула губы плотнее, тем самым позволив ему углубить поцелуй.
То, что ещё недавно баюкало мой страх: облегчение, связанное с тем, что взрыв порохового склада удалось предотвратить, а также чувство признательности Хеглеру за то, что он не повёз меня в комендатуру для допроса, — всё это исчезло, уступив месту стыду, а также презрению — к нему и к самой себе. Немцы напали на Францию, оккупировали большую часть её территории, убили или отправили в лагерь французских солдат, затем заняли их дома и стали поживать себе сытно, со всеми удобствами, ожидая дальнейших приказаний от своих командиров. А что делали мирные жители? Злились, роптали, оплакивали свои потери и ждали, когда всё разрешится, когда кто-нибудь придёт и спасёт их от гнета Третьего Рейха. Как там они говорили о себе? Один народ, один вождь, одна империя? Германия, Германия превыше всего, превыше всего в мире! И при всей той ненависти, что я испытывала к фашистскому режиму, я не могла не признавать того, что немцы и их союзники действовали, подчиняясь единой сильной воле, быстро и верно протаптывая кровавую дорожку на восток, в сторону огромных полей, где будущий хлеб взойдёт на трупах.
И что же всё это время делали мы? Что сделала я?
Я предотвратила гибель офицерского состава полков, расквартированных в Руане. В памяти всплыли строчки национального гимна: французы, благородные в своей воинственности, наносите или сдержите свои удары.
Я крепко зажмурила глаза, по-прежнему позволяя Хеглеру целовать меня. Я сказала ему, что жизнь каждого имеет ценность. Какое человеколюбие, какая душевная чистота! Но было ли мне дело до немецких офицеров, что могли взлететь на воздух в день празднования годовщины взятия Парижа? Стала бы я оплакивать их?
Ответ был мне известен, но говорить откровенно, даже самой с собой, было невыносимо.
Но Хеглер понял, что именно я сделала и что мной двигало. Разумеется, он понял, он ведь улыбнулся мне в ответ и промолчал. Потому что о таком нельзя говорить вслух, и он был достаточно проницателен и — что ходить вокруг да около — чувствителен для подобного рода вещей. Я это признавала, хотя это и смущало меня, заставляло думать о нём как о человеке, а не только как о враге.
Он сохранил мою тайну, две тайны, если быть честной. И он был в праве истребовать платы. Тем более, что всё располагало к этому да и я сама дала ему повод думать, что…
Кровь прилила к моим щекам, голова резко дёрнулась, и я вырвала свою руку из его.
Музыка, вино, отсутствие Жанны, о чём я предупредила его заранее, и мои слова, сказанные утром, — какой дурак не сообразит, как ему поступить? Какой мужчина не откликнется на этот зов, в особенности, если зовущая женщина нравится ему? А я знала, что нравилась Хеглеру.
Он прошептал что-то по-немецки, не поднимая на меня глаз, и звучание чужого, ненавистного языка окончательно отрезвило меня. Чужой! Чужой! Враг, вопреки всему, что было, враг навсегда — в своей зелёной форме, с красивым лицом, певучим голосом и пронзительным взглядом.
Я отступила. Он шагнул следом, и я поняла, что никуда мне от него не деться, пускай я и в своём доме. Хеглер не гость, чтобы он ни говорил, а захватчик, тот, кто врывается в твою жизнь и берёт то, что пожелает. Он может взять меня, и никто не придёт мне на помощь, потому что теперь он здесь хозяин, а я — молоденькая, не лишённая внешней привлекательности, с раскрасневшимися от смущения и вина щеками девчонка, оставшаяся дома одна. Спелая ягода, так и просившаяся в рот.
Но Хеглер не протянул ко мне рук и не приник губами к моим губам. Он остался стоять на месте, по-прежнему глядя вниз. Отследив его взгляд, я наконец заметила, что муслиновый пояс моего платья запутался в металлических пуговицах офицерского мундира. Осторожно, дрожащими руками он его высвободил.
И я вдруг поняла, что Хеглер не причинит мне вреда. Ни сейчас, ни когда-либо ещё. На лице его отразилось такое страдание, такая мука, словно ему причинили нестерпимую боль, какую он едва ли сможет выдержать.
— Простите меня, — прошептал он, держа в руках воздушные ленты тонкого пояса. — Я не какой-то там пьяный солдафон. Простите. Идите, если хотите. Идите же!
Я не решалась ни заговорить, ни сдвинуться с места. Наконец он посмотрел на меня.
— Я не хотел, чтобы вы думали, будто я… — Он не договорил, помолчал и продолжил: — У меня так много слабостей, Астрид. Мне кажется, вы — одна из них. Вернее, я это знаю наверняка.
Я отступила еще на шаг и ленты выскользнули из его рук. Хеглер склонил голову к плечу.
— Я был в Париже. Женщины там ведут себя иначе, нежели в Руане. Они тщательно следят за своим внешним видом, проводят много времени в салонах, посещают парады мод. Кажется, словно жизнь для них не изменилась. Идёт война, а они… — Хеглер сглотнул и отвёл взгляд. — Мы были в кинотеатрах, посещали оперу и повсюду были они, надушенные, разодетые, с причёсками. Видели бы вы их шляпки — покатились бы со смеху. Но мне было не до смеха. Они так охотно говорили с нами, много смеялись, шутили. Мне сделалось противно. И стыдно. Знаете, как бывает — когда стыдно за других? Я вдруг представил себя на месте француза, ушедшего на фронт. В то время, пока я терплю все тяготы войны, сражаюсь с врагом за родные земли, вспоминаю дом и мечтаю поскорее туда вернуться, моя жена, или сестра, или мать посещают спектакли. Невообразимо!
На лбу у лейтенанта проступили капли пота. Он тряхнул головой, как собака, у которой болит ухо. Брови сошлись на переносице.
— И тут я вспомнил о вас, — продолжил он. — О вашем строгом лике и упорном молчании, о вашей непоколебимости. И мне сделалось отрадно. Вам покажется это нелепым, но это чистая правда. Я так любил Париж, но теперь он стал мне ненавистен. Мне отвратительно его подобострастие, его трусость и смирение. Мы враги, я знаю, но в академии нас учили уважать того, кому противостоишь. Я более не могу уважать парижан, во всяком случае тех, кто остался в городе, — Хеглер задумчиво посмотрел на свои ладони, затем его взгляд снова обратился ко мне. — В моей привязанности к вам нет ничего низменного, уверен, вы и сами чувствуете это, ведь вы молоды и ваша душа чиста и остро чувствует всякую фальшь. Простите мне мой порыв, я просто… устал от войны. Она выжигает изнутри, не оставляя ни одного живого места.
Он шагнул к креслу, забрал плащ, фуражку и направился к двери. Одной рукой он схватился за ручку, другую положил на косяк. Обернувшись, Хеглер медленно потянул к себе дверь. Он словно ждал моего ответа, но я молчала, не отрывая взгляда от его лица.
— Желаю вам спокойной ночи, мадемуазель, — глухим голосом произнёс он.
Дверь закрылась, и шаги затихли в глубине дома.
Я убрала иглу с пластинки. Музыка тут же стихла. Затем я вылила остатки вина и вынесла бутылку на улицу, на задний двор, как это обычно делала Жанна, дабы она не начала задавать вопросы, ответить на которые я никак не могла. Ополоснув бокалы, я составила их в сервант, поворошила угли в камине и потушила лампу. А после без сил опустилась в кресло и сидела там, бездумно глядя в темноту до тех пор, пока веки не отяжелели и тревожный сон не сморил меня прежде, чем я успела заставить себя подняться в спальню.
========== ~ viii ~ ==========
— 1 —
Я сидела, подобрав ноги, на своём синем свитере среди жухлых и мокрых из-за вчерашней грозы листьев. В руках у меня был второй том «Анны Карениной». На прошлой неделе я завершила чтение Корта, он был одним из тех редких писателей, в коих особенно нуждаются после поражения; никто не мог сравниться с ним в умении находить благообразные формулировки для самых неблагообразных фактов. Например, французская армия не отступила, а сплотила свои ряды. Внушает надежду, разве нет? Однако лизать немецкие сапоги — значило обладать чувством реальности.
Лейтенант Хеглер не без интереса поглядывал на эту книгу, я была уверена, что рано или поздно он спросит разрешения прочесть её. Однако по какой-то причине он до сих пор не упомянул о ней, хотя наверняка заметил, что я принялась за Толстого.
Помимо романа я принесла с собой бумагу, карандаш и планшет. В сумке лежал спелый апельсин. Впервые за несколько недель я позавтракала дома. Жанна и Хеглер составили мне компанию. Если последний и удивился моему присутствию, то не подал виду. За столом царило молчание, изредка прерываемое скупыми замечаниями тётушки о несносной погоде. После завтрака Хеглер с мрачным видом предупредил нас о возобновлении обысков и призвал проявить осторожность.
«У меня нет причин не доверять вам. Однако если у меня появится хоть малейшее подозрение, — он поднялся из-за стола и, коротко глянув в мою сторону, продолжил: — я должен буду действовать соответственно. Вы понимаете, о чём я?».
Жанна кивнула в ответ, поджав губы. Она уже слышала от городских о неудавшейся попытке сил сопротивления взорвать немецкий военный автомобиль у порохового склада.
Когда Хеглер прошёл мимо меня, он провёл кончиками пальцев по полированной спинке моего стула. Воспоминания о прошлом вечере рассеялись в утреннем свете, словно дымка. Так легко было поверить, что всё случившееся было лишь выдумкой, глупыми девичьими грёзами о невозможном, о недопустимом. Но одним своим прикосновением, ненавязчивым, но умышленным, Хеглер напомнил мне о мучительном тяготении, которое я испытала вчера, и о его признании.
Стыд ли я испытала, когда он поцеловал меня? Или это было смятение?
Что за жестокая насмешка судьбы — ощущать себя связанной с человеком, который служил режиму, провозгласившему ненависть, месть и вечную войну как единственный возможный способ достижения мировой справедливости! Верно говорят: зло не всегда является в своём истинном обличии.
Но был ли Хеглер злом? Или такой же жертвой противостояния индивидуальной судьбы и судьбы общества, как и все остальные, с той лишь разницей, что он предпочёл поддаться волне, дабы оказаться на её гребне? Да и был ли выбор? Быть убитым или убивать, спасение и преступление, либо короткая борьба и смерть. Не так уж и сложно выбирать, если задуматься.
Захлопнув книгу, я убрала её в сумку. Всё равно никак не удавалось вникнуть в смысл прочитанного. Рисовать мне тоже не хотелось, и я решила вернуться домой.
Ещё издали я заметила на подъездной дороге несколько машин и ускорила шаг. Мы проживали далеко от центра и не ожидали прибытия солдат так скоро.
Вбежав в дом, я замерла посреди прихожей. Боши славились своей любовью учинять беспорядки в домах французов. Сколько радости, сколько удовольствия им приносили горестные вскрики хозяек, лишившихся той или иной ценной для них вещи. Немцы со злорадством размахивали руками, сбивая с полок хрусталь и фарфор, вышибали ногами дверь, пинали стулья и оттоманки.
Вокруг царил ужасный беспорядок. Жанна, схватившись за сердце, с безмолвным отчаянием наблюдала за тем, как солдаты обыскивали дом.
— Что вы ищите? — спросила я у одного из них. Он как раз вытряхивал верхнюю одежду из шкафа: сдирал плащи и пальто с вешалок и бросал их на пол, прямо под ноги.
— Прочь с дороги! — гаркнул он.
Я принялась подбирать одежду, а затем свалила её на спинку кресла в гостиной.
— Я поднимусь наверх, — сообщила я Жанне, но та по-прежнему хранила молчание.
Когда лейтенант Хеглер вселился в спальню моих родителей, я перенесла все их вещи в свою комнату. Сама мысль о том, что немцы могут испортить то немногое, что осталось мне в память об отце и матери, вызывала ужас.
Взбежав по лестнице, я вошла в спальню, придерживаясь рукой за стену. Как раз в этот момент на пол рухнула и разлетелась на множество осколков индийская ваза, привезённая дедом из Англии. Я могла поклясться, что она упала не из-за неловкого движения руки.
— Прекратите, — едва слышно выдохнула я, бессильно наблюдая за тем, как подушки вытряхивали из наволочек, шторы сдирали с гардины, ящики с бельём вытаскивали из шкафа и отшвыривали их в сторону. — Прекратите немедленно! — уже громче повторила я и метнулась к трюмо. Один из солдат намеревался смести всё с него на пол. Меня не волновала судьба стеклянных бутыльков духов, баночек с кремами и тальком. Я не хотела, чтобы разбилась стеклянная рамка с фотографией моих родителей. И когда немец занёс над ней руку, я, не отдавая себе отчёта в своих действиях, вдруг толкнула его.
Он развернулся, в тёмных глазах его вспыхнула злость. Сняв с плеча ружьё, он взвёл курок и направил на меня ствол. Все замерли. Не отрывая взгляда от дула ружья, я начала пятиться.
Солдат прорычал что-то по-немецки и сплюнул на пол. Он шагнул вперед, и ружьё уперлось мне в грудь. Я медленно подняла руки.
В комнату вошёл ещё кто-то, но я не могла оглянуться, боясь отвести взгляд от немца и его оружия. Внезапно все солдаты вытянулись по струнке и щёлкнули каблуками.
— Что здесь происходит? — неожиданно высоким и сильным — к моему удивлению, ясным и звонким, как рожок горниста, голосом спросил Хеглер и остановился позади.
Солдат, направивший на меня ружьё, опустил его, а затем накинул на плечо. Я почувствовала, как моя спина расслабилась, и дышать сделалось легче.
— Обыск, господин лейтенант, — ответил один из рядовых, что стояли поодаль. — Приказ майора Циммерманна.
— О приказе мне известно получше вашего, — холодно заметил Хеглер. — Вы направили своё ружьё на хозяйку дома, — очевидно, он обращался к солдату, замершему напротив. — Вы обнаружили что-то из списка предметов, запрещённых к хранению и использованию?
— Нет, — отозвался рядовой. — Девушка препятствовала обыску.
Хеглер поравнялся со мной. Он окинул взглядом разгромленную комнату и его подбородок напрягся.
— Так это она учинила здесь беспорядок? И во всех остальных комнатах?
— Нет, господин лейтенант. Однако, при всём уважении, трудно провести тщательный обыск, соблюдая аккуратность. И гражданским лицам было велено оказывать всяческое содействие, — рядовой окинул меня презрительным взглядом. — Я не собирался стрелять, я намеревался лишь припугнуть девчонку.
— Что же, тогда это может считаться вашим единственным достижением за сегодняшний день, раз вы ничего не нашли. Можете быть свободны, — объявил Хеглер.
Солдаты отдали ему честь и торопливо покинули мою спальню. Хеглер отправился следом. Я не двигалась ещё несколько секунд, а затем осторожно опустилась на колени и принялась собирать осколки индийской вазы. Хрустальная шкатулка также оказалась разбитой, как и прикроватный светильник и малое переносное зеркало. Но фоторамка уцелела. Моими стараниями.
И только сейчас я осознала, что натворила. Руки мои затряслись, осколки в ладонях начали позвякивать. Толкнуть немца — уму непостижимо! Он мог — действительно мог — пристрелить меня только за то, что я посмела оказать ему противодействие. Фото можно было вставить в другую рамку, а вот возобновить оборванную жизнь не представлялось возможным.