Я снова знаю, что она видит. Я выгляжу лучше, чем при встрече с Пашкой – но в сравнении с подругами похожу на полутруп. Их припухлые румяные щёчки – против моих заострившихся скул, искусно подкрашенные глаза – против моих ввалившихся синяков, аккуратные золотые локоны и пышные пепельные кудряшки – против моей лысины.
Наверное, если бы я была на их месте – я бы тоже не захотела, чтобы такое пело рядом со мной. Особенно в том мире, где от внешности зависит очень многое.
- А ты, значит, надеешься, что и мы за тобой ко дну добровольно пойдём! – в голосе девушки, которую я считала своей подругой, прорываются визгливые нотки. – Знаешь, во что папе обошёлся этот контракт? Сколько он бегал, чтобы эту встречу устроить? Порадовалась бы за нас, за то, что мы твоё дело продвигаем, а не…
Я медленно поворачиваю голову.
Я беру с тумбочки бумаги и ручку.
Я расписываюсь в положенном месте.
Я почти слышу, как подруги облегчённо выдыхают.
Мне кажется, что это не моя рука протягивает Лёле бумаги через специальное окошко в пластиковой стенке.
Я слежу, как Лёля, растянув губы в неловкой улыбке, убирает бумаги в сумку.
- А теперь – убирайтесь.
Мой голос еле слышен – но они слышат.
- Что? – видимо, на всякий случай переспрашивает Лёля.
Пульт от телевизора я нащупываю почти машинально – и он летит в прозрачную стенку вместе с моим криком:
- Я сказала, УБИРАЙТЕСЬ!
Когда пульт разбивается о пластик, они отшатываются. Потом Леся, гневно прищурившись, открывает рот – но Лёля молча хватает её за руку и выволакивает в коридор; а я утыкаюсь лицом в подушку, задыхаясь, давясь злыми слезами.
Позже бывшие подруги будут пытаться просить прощения, передавать через родителей билеты, писать мне смски и сообщения на электронную почту.
А я не отвечу ни на одно…
- Разве ты заслужила такого? – его голос ласкал нежной участливостью. – Посмотри на меня.
Я распахнула глаза.
Я посмотрела на него в упор.
Я смотрела, как он тянет ко мне бледную руку – и пыталась отодвинуться.
Но не могла.
Когда его пальцы касаются моего лица, я чувствую сухую прохладу его кожи.
Потом понимаю, что не могу пошевелить ни единым мускулом.
А ещё вдруг осознаю, что боль во рту, ватность рук и ног, тяжесть в висках – всё бесследно исчезло.
- Ты могла бы пойти со мной, - он берёт меня за руку – и я встаю с кровати помимо своей воли. – Ты могла бы пойти со мной, и всё это осталось бы в прошлом.
Он мягко привлекает меня к себе – а потом делает шаг.
Он кружит меня – словно бы в вальсе – и я не вижу уже ни светло-зелёных стен, ни белого потолка, ни опостылевшей больничной койки, ни гудящих ламп дневного света. Вокруг лишь бархатный, обволакивающий мрак, и иногда в вальсовых поворотах я замечаю далёкий квадрат тёплого белого света – будто открытое окно. Я не чувствую, как ноги касаются пола, и голова моя легка, необыкновенно легка…
Где я? Что я делаю здесь? Почему меня совсем не беспокоит незнание?
…а где я была до того?
Он замирает, и я вместе с ним. Пальцы его зарываются в мои волосы, мои пышные длинные волосы; не грубо, но властно тянут, заставляя вскинуть голову – так, чтобы я видела его глаза.
Мне чудится, что в глубине его зрачков вспыхивают и гаснут звёзды.
- Видишь? Совсем не страшно, - он касается ладонью моей щеки, проводит ногтем вдоль скулы, и меня вдруг бьёт дрожь – не страха, но странной, нервной, сладкой лихорадки. – Ты ведь ждёшь меня, - он говорит с проникновенными, низкими, страстными нотками, и его голос отзывается во мне – учащённым биением сердца, прерывистым дыханием из беспомощно приоткрытого рта. – Ты жаждешь меня.
Я смотрю в его глаза, тёмные и всепоглощающие, как окружающий мрак.
Я смотрю на его губы цвета бордовых роз.
Я смыкаю ресницы – и завороженно тянусь к ним.
И вдруг чувствую, как разжимаются его пальцы, отпуская меня.
…и бархатный мрак расступился, уступив место зелёным стенам, а квадрат тёплого белого света вновь обратился наглухо занавешенным больничным окном.
Воспоминания о настоящем навалились на меня вместе с болью – жадно, жарко, остро: только что я летела, только что была свободна – и тут снова упала. С подрезанными, кровоточащими крыльями, прижатая к земле непосильным грузом.
Я лежала на своей койке, хватая губами воздух, лысая и жалкая – и после мгновений передышки это было пыткой.
Он стоял рядом и наблюдал; и в глазах его поблескивали странные огоньки, которые не были отражением иного света.
- Здесь тебя ждёт только это. Порой больше, порой меньше – одна только боль, - сказал он мягко. – Так почему ты всё ещё здесь?
Я вспомнила странное ощущение, которое только что испытала. Ощущение бабочки, которая отдаст всё, чтобы сгореть в огнях его глаз.
Я вспомнила о Кате, которая приходила сегодня, и о родителях, которые придут завтра.
Я посмотрела на жалюзи, занавесившие моё окно.
- Посмотри в окно, - хрипло вырвалось из моего измученного горла.
В его взгляде скользнуло удивление:
- В нём ведь ничего не увидишь.
- Да, - я издала тихий, какой-то булькающий смешок, и язвы во рту жалили мой язык маленькими пчёлами. – Но за ним сейчас ночь. Может быть, дождь идёт. Красные клёны в саду. Белки спят в вольере. И скоро будет рассвет. А до этого был закат… - я выдавила из себя улыбку. – И если я уйду с тобой, я больше действительно ничего не увижу.
Он смотрит на меня – и глаза его внимательны и бесстрастны. Совсем не такие, какими были во мраке.
- Ясно, - ровно проговорил он наконец. – Что ж, дело твоё.
И спустя мгновение исчез.
А проснувшись следующим утром, я обнаружила, что язвы во рту поджили, голова полегчала, да и вообще – самочувствие стало куда лучше.
Вскоре у меня, как обычно, взяли кровь на анализы.
А несколько часов спустя в палату почти вбежал радостный Вольдемар.
- Восстанавливаешься, Сашка! Нашли новые клетки! – он помахал квитком из желтоватой, полупрозрачной бумаги, и глаза его блеснули весёлой лазурью над медицинской маской. – Здоровенькие, хорошенькие!
- Так быстро? – я даже удивилась.
- Да, быстрее, чем обычно. Ну и здорово, - за маской точно было не разглядеть – но я знала, что врач широко улыбнулся мне. – Завтра берём костный мозг… и будем посмотреть, - он поправил очки. – Ничего, поправишься, вот увидишь, поправишься. Ещё всех нас переживёшь! – он помолчал – и вздохнул. – За себя и за Мариночку…
С того самого утра его я больше не слышала.
Через две недели меня выписали. В течение следующего года мне предстояло раз в шесть недель приезжать на поддерживающую химиотерапию – но это уже была победа.
Мой диагноз не сняли: снять его могли лишь через пять лет. Но врачи добились ремиссии, и это уже была победа. Учитывая, что при таком агрессивном начале заболевания, как у меня – сто двадцать тысяч лейкоцитов, расплодившихся в крови за считанные дни, при норме до девяти – обычно долго не жили. Когда я только попала в больницу, мне пророчили максимум месяц.
На прощание Вольдемар ещё раз сказал, что нам стоит подумать о пересадке костного мозга. Он заводил похожий разговор, когда я только к нему попала – но тогда родители пришли в ужас от статистики выживаемости. Мама поговорила с заведующей отделением, и та сообщила ей, что из троих оперируемых из клиники выходит один. По крайней мере, в нашей стране – но на операцию за границей у нас просто не хватило бы денег.
- Конечно, не прямо сейчас, но так будет лучше. Поверьте, - мягко проговорил Вольдемар, когда папа горячо пожимала ему руки, благодаря за моё спасение. – Я не могу настаивать на немедленной пересадке. Хотя, будь моя воля…
- Заведующая отделением сказала, что до рецидива нам её никто не сделает, - возразил отец.
- Бесплатно – нет, - кивнул врач. – Но я бы не стал дожидаться рецидива. Если мозг Сашиной сестры подойдёт…
- Хорошо, Владимир Алексеевич, - нетерпеливо кивнула мама. – Подумаем.
- Я знаю, о чём вы подумаете. Мол, и так ремиссия, авось пронесёт? – Вольдемар устало снял очки. – Так вот мой вам ответ – не пронесёт. Лучше думайте так, чем надейтесь на лучшее, - добавил он, когда мамины глаза округлились. – С таким началом шанс на долгосрочную ремиссию… сами понимаете. Если случится рецидив…
- Помнится, в самом начале вы говорили, что Саша и месяца не протянет, - холодно напомнила мама, обняв меня за плечи.
- Говорил. И рад, что ошибся, - Вольдемар посмотрел на меня – и чуть улыбнулся. – Ладно, Саш, езжай домой. Заслужила.
Конечно же, на прощание врача одарили очередным конвертом, заведующую отделением – шикарным парфюмерным набором, а медсестёр – конфетами.
Моё возвращение домой родители отпраздновали с размахом. Дома мне ждала моя любимая поджаристая курочка с розмарином, картофельное пюре, свежая клубника и большой шоколадный торт. А ещё рыжий кот Марс, пушистый, наглый и огромный – и Машка с сыном, специально приехавшая из Питера.
Сестра разрыдалась на моём плече, папа погладил мою щетинку, мама чуть не задушила меня в объятиях. Кот покровительственно лизнул мои пальцы и устроился на коленях с такой непринуждённостью, будто я и не уезжала почти на год. Мой племянник с любопытством разглядывал меня с высоты своего детского стульчика и радостно гукал, булькая слюнями. Когда я видела его в последний раз, он был ещё в пелёнках.
Я уписывала за обе щеки и курицу, и пюре, и клубнику, радуясь, что наконец-то могу есть, что наконец-то хочу есть, что наконец-то чувствую вкус пищи; а потом мы всей семьёй поставили старую советскую комедию и смеялись заученным наизусть, но всё равно любимым шуткам. И заснула я в своей комнате, освещённой золотым светом старенького торшера, где по нежно-сиреневым стенам вился серебристый узор мелких цветочков, а с ярких постеров глядели персонажи моих любимых фильмов; где пушился на полу лиловый махровый ковёр, на столе горел монитор компа, а на сосновом шкафах спали мои старые потрёпанные игрушки. Где на кровати с витой металлической спинкой, украшенной милыми завитушками, можно было закутаться ярко-красное покрывало и хоть до самого утра смотреть в окно, не заклеенное плёнкой, и встретить рассвет, нежно-розовый и пастельный, как на картинке; а, проснувшись за полдень, первым делом увидеть наглую кошачью морду, каждую ночь норовящую вытеснить тебя с подушки.
Я обнимала большого плюшевого медведя, подаренного Машкой – она знала, что я до сих пор люблю игрушки – и думала о том, что наконец-то всё позади.
Я восстановилась в академии. С трудом, но сдала зимнюю сессию. И даже без троек – хотя, возможно, тройки мне не ставили из жалости. К моей худобе, как у узника Освенцима, и к щетинистой голове, стыдливо прикрытой вязаными беретами.
Весеннюю я сдала уже на одни пятёрки; и к тому времени моя щетинка сменилась модной стрижкой «под мальчика», а концлагерная худоба уступила место простой стройности.
Лёлю с Лесей я не видела – они теперь были на другом курсе, да и в академии, как говорили, почти не бывали – но однажды всё-таки ответила на их сообщения. На концерт, конечно, не пришла, но хотя бы поговорили. О пустяках.
А ещё как-то раз встретила Пашку. Случайно, хотя Москва большая. Равнодушно улыбнулась в ответ на его радость по поводу моего выздоровления и сказала, что тороплюсь. Так и разошлись.
Я выбросила один календарь. Потом второй. Анализы были в норме. Больше не нужно было ездить в больницу – поддерживающие ремиссию лекарства мама колола мне дома сама. Кровь я теперь сдавала не раз в неделю, а раз в месяц. Среди новых однокурсников у меня появились новые приятели. Не друзья, не любимые – обжегшись на молоке, я дула на воду – но уже что-то.
Моя прошлая жизнь, жизнь приговорённой к смерти, осталась в прошлом. И, пусть в ней остались также и «Магия», и Пашка, я о ней не жалела.
Потому что, хоть здравый смысл убеждал меня, что мне померещилось – но я знала, что в той жизни был он.
И я боялась воспоминаний о том, как меня тянуло к тьме в его глазах.
Я хотела бы закончить на этом месте. Правда хотела бы.
Но я услышала его ещё раз.
- V -
Когда я услышала его в пятый раз, я читала. Просто читала, лёжа на своей кровати, закинув ногу на ногу, периодически отправляя в рот дольку мандарина, а потом поглаживая за ухом довольного Марса, мурчащего, как трактор.
Я перелистнула очередную страницу, когда вдруг заметила какое-то движение в дальнем углу.
Я подняла взгляд – и книга выпала из моих рук.
Свет торшера бросал золотые блики на пепел его волос, но не отражался в его глазах, тёмных и бархатных, черневших на белом лице – а бордовые губы кривила знакомая улыбка.
- Не ждала? – мягко произнёс он, наблюдая за мной, прислонившись спиной к балконной двери.
Марс, не прерывая мурчания, лениво поднял голову. Он не вскочил, не зашипел и не выгнул спину: только сощурил жёлтые глаза, глядя сквозь моего визитёра.
Врали все слухи про кошек…
- Уходи, - выдохнула я.
- Боюсь, это не тебе решать, - он вздохнул. – Да и не мне. К сожалению.
Я зажмурилась, прикрыла глаза руками:
- Убирайся!
Тишина.
Я опустила ладони.
В комнате никого не было.
Я встала, предоставив Марсу развалиться на моей подушке, и подошла к окну – за которым ранняя тьма осеннего вечера омывала горящие фонари, белые и холодные, а ветер баюкал краснеющие клёны.
Я думала о том, что прекрасно себя чувствую. Нет, последние пару дней меня беспокоила лёгкая головная боль и небольшая слабость, но это вполне могла быть реакция на перемену погоды. Никаких кровоточащих дёсен и абсцессов во рту, как в прошлый раз.
Я думала о том, что нечему было провоцировать рецидив. О том, что где-то в поликлинике лежат мои прошлые анализы, мои бумажные щиты, раз за разом защищавшие от страшного диагноза.
А ещё я думала о том, что сейчас мой мозг не был затуманен даунорубицином.
Когда следующим утром я вернулась из поликлиники, дом встретил ароматом блинчиков с мясом – и мамой, которая спросила, куда это я бегала в восемь утра.
- Анализы сдавала, - тихо ответила я.
- Ещё раз? Только на прошлой неделе ведь ходила!
- Я… на всякий случай.
- Ну и правильно, - папа, как раз вошедший на кухню, одобрительно потрепал меня по плечу. – Чего тебе лишний раз палец уколоть! А осторожность не помешает.
- Да, - я села за стол, сжала в озябших ладонях кружку с чаем. Уставилась на календарь, отчитывавший третий год моей новой жизни. – Не помешает.
Я убеждала себя в том, что не удивлюсь телефонному звонку. Такой же, как тот, что в прошлой раз поломал мою жизнь на «до» и «после» - звонок от гематолога, которому передадут мои анализы, если в них будет что-то подозрительное.
Но когда в семь вечера он всё-таки раздался, я вздрогнула.
Я подошла к двери и взялась за ручку, когда звонок оборвался: кто-то взял трубку. Тогда я отступила на шаг, кусая губы, желая прислушаться – и желая не слышать.
А потом папа закричал что-то на всю квартиру, протяжно и страшно – и мне всё стало понятно.
Я так и стояла посреди комнаты, когда ко мне ввалился папа. Бледный, как простыня, опершийся на стену, чтобы не упасть.