22
ужасом своего неподозреваемого существования, ушло под воду. И вновь спокойна озерная гладь, как будто и не было ничего. Но это уже иной покой – покой зла, и ничто не осталось прежним: оттенок пугающей пустоты приняло небо, отчужденно-враждебно смотрят горы, и не легкий ветерок, а ледяной вихрь несется из неведомых подземных расселин, потому что все они: небо, горы и ветер, и он, нечаянный свидетель – ведь из его души тоже ушел мир, - тайные сопричастники того, чему нет названия.
И чувство неуверенности и страха не покидало Иеронимуса.
Так же нелегко оказалось приступить и к праведной жизни. Как ни хотелось Иеронимусу признаться во всем родителям, он даже заикнуться об этом не посмел, до того отвратительными и нелепо-постыдными казались ему его действия, - и скрепя сердце прибегнул ко лжи, объяснив исчезновение рыбки внезапной кончиной, а порез - неосторожным обращением с ножом.
Еще одна трудность – и трудность наиважнейшая – состояла в неизвестности относительно собственной участи. То, что с ним – пока – ничего не случилось, говорило как будто о том, что условия его приняты, и теперь все зависит лишь от него самого. Но входили ли сюда предложения относительно дружбы и книги, предложения, в случае их принятия становившиеся ненарушимыми обетами? Они представлялись Иеронимусу то невыносимым бременем, то тропкой к спасе- нию. Но нарушить их он не решался.
Он не открывал книгу с чудесными картинками, говорящими о необыкновенных, таинственных историях, столь милых его сердцу (то были сказки Гофмана), она была подарена накануне происшедшего, и он едва успел в нее заглянуть; и не только не открывал, но запрятал подальше в шкаф и старался о ней не вспоминать. Конечно, это было огорчительно, тем более, что теперь она представлялась Иеронимусу интереснейшей в мире, но, если считать, что такой ценой он искупает свою вину, а, быть может, и отводит от себя гибель, то следовало признать, что плата не слишком высока. К тому же его утешала мысль, что будет же он когда-нибудь прощен, и он представлял, с каким наслаждением, даруемым чистой со
23
вестью и свободой от страха наказания, откроет он книгу, рассмотрит сперва картинки, а потом не торопясь прочитает одну за другой содержащиеся в ней истории.
Куда больше огорчений, а потом и бед принесло Иеронимусу другое его предложение – касательно игр, дружбы и товарищества – его он тоже не посмел нарушить. Так, придя на следующий день после злосчастного события в школу и привычно устремясь на большой перемене в беготню с ватагой товарищей во дворе, он вдруг остановился, не решаясь сделать ни шагу дальше и отошел в сторону, сделав вид, что зашиб раненую руку.
С тех пор так и повелось. Иеронимус не принимал участия ни в каких развлечениях, а вечером после уроков вместо того, чтобы, как прежде, побродить с товарищами, провожая один другого, - и, надо сказать, то были ни с чем не сравнимые минуты, когда спадало напряжение школьного дня и несколько друзей шли, беспечно болтая и чувствуя особенную близость, шли не спеша, медлили и не могли расстаться, - вместо этого Иеронимус, дойдя вместе со всеми до места, где пути их расходились, поспешно сворачивал в сторону дома. Позже он вообще перестал пользоваться общим для всех путем, а сразу от школы в полном одиночестве уходил по улице, ведущей прямо к дому.
Так же вел он себя и вне школы: ни с кем из прежних товарищей не встречался и к себе никого не приглашал. Когда же те по старой привычке сами навещали его, принимал их сухо и старался поскорее спровадить, ссылаясь на неотложные дела, по которым ему вместе с матерью нужно куда-нибудь отправляться, Феодоре же поручил, в отсутствие мадам Аделины, отвечать всем приходящим, что его нет дома (каковое поручение выполнялось ею с превеликим усердием: «Нету! Нету и нету! Совсем нету! – тараторила она в ответ на вопрос, дома ли Иеронимус, вслед за чем захлопывала дверь перед носом огорошенного посетителя),- и посещения вскорости прекратились. Подобным образом, впрочем, поступал не он один, а еще несколько его одноклассников, мальчиков-себе-на-уме, вызывая этим нарушением неписанных законов школьного товарищества осуждение и насмешки со стороны остальных. Их же не смог избежать Иеронимус, когда
24
вступил на ту же стезю и был несправедливо приписан к числу «подлипал» и «маменькиных сынков», причем эти насмешки, раз явившись, не только не затихали, но, по мере того как все яснее обнаруживалось упорное нежелание отступника вернуться в лоно товарищества, становились все настойчивей и злее. Потому что и вина его была несравнимо более тяжкой: ведь если те, истинные подлипалы и маменькины сынки, казалось, такими и уродились, отчего их выходки, хотя и осуждаемые, никого не удивляли, то за Иеронимусом ничего подобного ранее не числилось; теперь же он не только не участвовал в общих затеях и играх, не только отдалился от прежних друзей и не отвечал на их попытки вернуться к былым отношениям (что было для него мучительнее всего, а ими воспринималось как оскорбление), но не желал вразумительно объяснить причину этого поворота, а на все расспросы, сначала недоуменные, а под конец грубые, отвечал пустыми отговорками вроде «не хочется» или «некогда», чем только усиливал сгущавшееся вокруг него недоброжелательство. Оно приняло вид настоящего преследования, когда кое-кому из друзей припомнились мудрые родительские назидания, в которых Иеронимусу, избравшему «путь уединения и любви к живому», отводилась роль образца для подражания. Наконец-то все загадки объяснились: и отказ участвовать в общей жизни, и нежелание общаться с друзьями, и постоянное отсутствие дома, хотя где же ему было находиться, если не там; все встало на свои места - и насмешки – в них на все лады склонялось его увлечение рыбками как занятие недостойное мужчины и главная причина отступничества – посыпались с удвоенной силой. Услыхав их впервые (это случилось, когда он, в очередной раз ответив отказом на предложение сходить вместе в кино, получил в ответ ехидное: «Что, рыбешки не позволяют?»), Иеронимус даже в лице изменился, пронзенный страхом: неужели дознались? При этом, если раньше все нападки исходили только от бывших друзей, то теперь к этим последним примкнули и другие его одноклассники, с кем Иеронимус никогда не был близок и кому не могло быть никакого дела до его дружб или измен, - и неудивительно: глупое увлечение, весть о котором стала всеобщим достоянием, ничего иного, кроме насмешек, не заслуживало; выражение «Рыбешки не позволяют» приобрело необычайную популярность, пускаясь в ход при всяком удобном случае, и вышло
25
даже за пределы класса, а Иеронимус из полноправного члена школьного сообщества превратился в отщепенца, изгоя и парию. Что мог он противопоставить этим нападкам, один против многих? Пускать в ход силу? Но он не был достаточно силен, чтобы всегда выходить победителем, и такие попытки - а они им предпринимались, – лишь разжигали пыл преследователей. Оставалось смириться и молча сносить любые издевки (но чего это ему стоило!), изредка удостаивая обидчиков презрительным взглядом.
Вскоре, однако, выяснилось, что даже и такое положение не может удовлетворить гонителей, то есть опять же бывших друзей. Составился против него настоящий заговор, имевший целью сломить упорство отступника, заставить его просить пощады, а наибольшего поощрения заслуживал тот, кто выдумывал что-нибудь особенно зловредное.
К числу таких изобретений принадлежало, например, следующее: стоило Иеронимусу во время перемены появиться во дворе, как шумящая ватага окружала его, и он оказывался в центре крутящейся карусели, а каждый из участников игры должен был толкнуть или рвануть его за одежду. После чего вид у Иеронимуса, когда он возвращался на свое место растерзанный, с горящими от обиды щеками и слезами на глазах, которые он старался скрыть под нарочито лихим выражением лица и бесшабашной улыбкой, был точь в точь, как у завзятого озорника и даже вводил в заблуждение учителей, делавших ему замечания, которым шалуны вторили дружным хором, подтверждая особенное неистовство Иеронимуса в играх.
Впрочем, подорвать его положение в глазах наставников было отнюдь не легко ввиду хорошей учебы и примерного поведения. Но и здесь дело обстояло не совсем благополучно: хотя строгим внушением учителей, оказавшихся свидетелями дворовой забавы, ей быстро был положен конец, способов навредить в запасе у шутников оставалось достаточно: то, как бы невзначай, посадят на учебник или тетрадь кляксу или жирное пятно, то, воспользовавшись его отсутствием в классе, вырвут из тетради лист с домашним заданием, так что он вынужден был держать все школьные принадлежности в запертом ранце и подолгу возился с ним, отпирая
26
и запирая, словно обжора и скаред, дрожащий над своими припасами; то во время устного ответа пытаются сбить его неверными подсказками, и, когда это удается, их радость не знает границ, однако, стараясь не быть замеченными , они выражают ее сардоническими улыбками и беззвучными, но для Иеронимуса вполне явственными аплодисментами.
О, как тяжелы были эти преследования, как глубоко ранили они сердце мальчика! Не проходило дня, чтобы он не решался положить конец невыносимому состоянию, разорвать круг одиночества и вражды, куда он сам себя загнал; но всякий раз воспоминание об ужасе, пережитом возле аквариума, воспоминание, возобновляющее чувство в прежней силе, не давало сделать это. А вместе с тем его терзали подозрения в бесполезности страданий, в том, что только трусость мешает ему переступить через страх и вернуть себе законное место среди одноклассников, и он не раз обращался к рыбкам, прося открыть ему истину.
- Ведь я обязался вести достойную жизнь, - говорил он, - а что достойного может быть в том, что я оттолкнул и обидел своих друзей, и теперь они возненавидели и преследуют меня? Возненавидели справедливо…ну а другие, кому я не причинил никакого зла, они тоже преследуют меня, стараются оскорбить и унизить безо всякой вины с моей стороны…Но, быть может, мои страдания угодны вам? Тогда скажите мне об этом, умоляю вас.
Но сколько ни вопрошал Иеронимус повелительниц, те безмолсвовали и с полным пренебрежением к его мольбам, предавались обычным занятиям. И, надо признать, на это молчание проситель тайком и рассчитывал, ибо оно укрепляло его надежды на мнимость принятых на себя обетов, на то, что, когда бремя станет непосильным, можно будет сбросить его с чистой совестью.
А могло быть и так, что только страданиями и суждено ему искупить вину, и у него как-то само собою вошло в привычку, вернувшись из школы, мысленно или шепотом излагать рыбкам все происшествия этого рода.
Между тем его недруги не унимались. Собравшись как-то после занятий, они порешили тут же, не сходя с места, выдумать Иеронимусу кличку, каковая словно раскаленным клеймом припечатала бы позорное увлечение, и впредь только ею
27
именовать отщепенца как в разговорах между собой, так и, главное, в обращениях к нему, причем делать это как можно чаще. Затем они принялись на все лады склонять слово «рыбы» и составлять с ним всевозможные комбинации, но выходило все не то. Стали перебирать и другие слова, и, в конце концов, набрели на «блюдолиза» - словечко, вызвавшее взрыв одобрительного смеха. И хотя это прозвище никак не указывало на пресловутое увлечение, смысл его и без того был ясен, а хлесткостью оно далеко превосходило всяческих «рыболюбов» и «рыбохвостов» и потому было признано наилучшим. И все отправились домой, громко распевая: « Блюдолизу поделом!».
Если бы инквизиторы задались целью изобрести для своей жертвы самую мучительную пытку, они не смогли бы сделать это лучше, чем бывшие друзья, в простоте души выдумавшие глупую кличку, поразившую Иеронимуса в самое сердце. Потому что кем же он был на самом деле, как не блюдолизом, прихлебателем, покорным рабом своих повелительниц? И еще в этой кличке почувствовался и ужаснул его призрак той меры озлобленности, которая, что называется, закусила удила и ни перед чем не остановится, пока не затопчет гонимого насмерть. Словно летучая змея с перепончатыми крыльями, носилась она по классу, с разных сторон - в обращениях, в намеренно громких, так что нельзя было не слышать, разговорах, просто в глумливых выкриках - набрасывалась на и без того подавленного мальчика и раз за разом вонзала ему в мозг ядовитое жало.
И вновь перед Иеронимусом приоткрылся край бездны, куда едва не отправило его мерзкое преступление, только тогда падение в нее представлялось ему мгновенным, теперь же он скатывался туда – быстрее или медленнее, это определяла воля его врагов.
Выход был один: сбросить бремя отступничества – сейчас оно воистину стало невыносимым – и вернуться к товарищам. Но и страх перед возможными последствиями не отпускал, и кто мог открыть ему истину, если не рыбки?
И вновь Иеронимус падает перед ними на колени и, ломая руки, признается, что больше не может. Не получая от них знака, что его муки нужны, он не в силах вынести их и просит позволить ему хотя бы в малой степени нарушить свое одиночество.
28
.
Долго вопрошал Иеронимус рыбок, всю силу души вкладывая в свои слова, долго, до рези в глазах следил за повелительницами, пытаясь в движениях, поворотах тел, их взаимном расположении распознать вожделенный ответ, но так ничего и не увидел.
Следующий день был как бы ухудшенной копией предыдущего: неисчислимые укусы ядовитой змеи словно отравляли Иеронимуса, повергая в состояние полного отупения, из-за чего он получил несколько замечаний и одну неудовлетворительную отметку. А вечером снова стоял на коленях перед аквариумом в мольбах и тщетном ожидании ответа.
Так продолжалось несколько дней. Наконец он твердо решился попробовать вступить в игру. Но с кем? Просто присоединиться к играющим во дворе, среди которых всегда находились его враги, он не мог, это выглядело бы как позорная капитуляция. Из немногих оставшихся, кто не принадлежал к числу его гонителей, он выбрал одного – долговязого болезненного переростка, сидевшего по два года в каждом классе и прозванного в насмешку Бернадотом. Кроме общей физической слабости Бернадот страдал еще какими-то нервными припадками наподобие падучей, что всегда угнетающе действовало на Иеронимуса; но сейчас он признал в нем собрата по несчастью, такого же отверженного, как он сам, с той только разницей, что Иеронимус соблазн дружбы отвергал сознательно, Бернадот же всей душой стремился к товарищам, но те не принимали его всерьез, и, если он пробовал присоединиться к их играм, оставляли такие попытки без внимания или, соглашаясь для виду, предлагали ему поймать любого из них, а затем с громким смехом бросались врассыпную, он же, всякий раз забывая, что это ему не по силам, радостно пускался в погоню, пока – и очень скоро - не останавливался в изнеможении. После этого мальчик на некоторое время оставлял свои попытки и только, стоя где-нибудь в сторонке, с жадностью следил за играющими; глаза у него горели и время от времени он порывался ринуться к ним, но всякий раз сдерживал себя.