не просто долго, а невыносимо, мучительно долго, из года в год, растворяя её саму, её суть, её стремление к жизни, превращая её в бледную тень прежней себя. Она оттолкнула от себя почти всех, кто с искренним сочувствием пытался достучаться до её сердца, кто протягивал ей руку помощи, кто просто хотел быть рядом — друзей, родственников, даже случайных знакомых, которые просто хотели выразить сочувствие.
Она закрылась в своём мирке боли, убедив себя, что её боль уникальна, что никто не сможет её понять, а значит, ей никто и не нужен, и любое сочувствие казалось ей снисходительностью или попыткой вторгнуться в её сакральное, неприкосновенное горе. Она воздвигла вокруг себя невидимую, но неприступную крепостную стену из боли и отчаяния, стену, которая должна была защитить её от новой боли, но лишь замуровала её заживо, отрезав от света и надежды. И только сейчас, когда жизнь, казалось, явила ей своё милосердное лицо и дала второй, столь незаслуженный шанс на возрождение, она ясно, до боли в висках, осознала всю чудовищность этого добровольного заточения, всю несправедливость и жестокость по отношению к самой себе, к ушедшим, которые хотели бы видеть её живой и счастливой, и к тем, кто продолжал любить её, несмотря ни на что, ожидая за этой стеной.
Глубоко вздохнув — не от облегчения, что в тот момент казалось невозможным, а скорее в отчаянной, почти судорожной попытке унять бешено колотящееся сердце, которое грохотало в груди, как безумный, неумолимый барабан, отбивающий дикий, панический ритм, — Лиза направилась ко входу в сторожку. Каждый шаг давался ей с невероятным, мучительным усилием, словно тело внезапно налилось расплавленным свинцом, каждая мышца кричала от напряжения, но невидимая, непреодолимая сила — смесь отчаянной надежды и невыносимого страха за Эрику — тянула её вперёд, к тёмному зияющему проёму, который казался пастью древнего, всепоглощающего чудовища.
Нарастающая, удушающая тревога пронизывала каждую клеточку её существа, словно ледяные щупальца, начиная с кончиков пальцев, которые начали заметно, неудержимо дрожать, и до корней волос, от которых неприятно покалывало затылок и по спине бегали мурашки. Взгляд Лизы, прикованный к чёрной бездне дверного проёма, был полон отчаянной, почти призрачной надежды и леденящего, парализующего ужаса одновременно, зеркально отражая её внутреннюю борьбу. Ей хотелось — нет, ей было необходимо — как можно скорее оказаться рядом с Эриком, почувствовать тепло его руки, ощутить биение его пульса, услышать его голос, убедиться, что она не ошиблась в своих мучительных предчувствиях, терзавших её последние часы, и что с ним действительно всё в полном порядке. Эта навязчивая, леденящая душу мысль о том, что она может ошибаться, обманывать себя, обвивала её горло, словно ледяной змей, сжимая невидимые кольца всё туже и туже, постепенно перекрывая доступ кислорода и угрожая задушить её крик ещё до того, как он вырвется наружу, оставив лишь безмолвную агонию.
Её сердце, словно пойманная в ловушку птица, не просто билось — оно отчаянно и судорожно металось в груди, дико трепетало, и каждый удар теперь не просто гулким эхом отдавался в ушах, но и стучал прямо в висках, почти заглушая все остальные мысли и ощущения, оставляя Лизу наедине с этим первобытным ритмом страха. Дыхание, и без того прерывистое и неровное, стало ещё более частым, превратившись в короткие, отрывистые, почти удушающие вдохи, когда она судорожно хватала воздух по мере приближения к этому старому, давно забытому и почти развалившемуся временному жилищу. Некогда ветхое строение, покосившееся и обветшалое, с выбитыми окнами, больше напоминало склеп, чем сторожку, и от него веяло холодом и запустением, теперь выглядела мечтой человека, который хотел бы поселиться в дали от цивилизации. Под её тяжёлыми сапогами царила неестественная мягкость; сухие ветки, которые обычно громко хрустят под ногами, почти не издавали ни звука, словно были укрыты невидимым ватным одеялом, а земля была влажной и податливой, полностью поглощающей шаги. Казалось, что весь мир вокруг замер, затаив дыхание в предвкушении чего-то неизбежного и страшного. Даже пыль под ногами, поднятая её движением, казалось, не шевелилась, полностью поглощая все возможные звуки и создавая жуткую, неестественно мёртвую атмосферу.
Лес по-прежнему молчал, и эта тишина была не просто отсутствием звуков — она была противоестественной, давящей, почти осязаемой, как будто резко возросло атмосферное давление. Она окутывала Лизу плотным, непроницаемым коконом, создавая ощущение полного вакуума, изолируя её от всего живого, запирая в этом беззвучном кошмаре. Не было слышно ни малейшего дуновения ветра, ни привычного шелеста листвы, ни едва различимого жужжания насекомых, ни стрекота кузнечиков, не говоря уже о жизнерадостном щебетании птиц или таинственном шорохе других животных, скрывающихся в чаще. До Лизы не доносилось ни единого звука, который обычно наполняет дневной лес, его естественное, живое дыхание и пульс. Эта мёртвая, звенящая тишина была не просто безмолвием; она была зловещей прелюдией, грозным предзнаменованием. Нечто тревожное, хищное и смертельно опасное неумолимо приближалось к этому некогда тихому и умиротворяющему месту, искажая саму его суть, оскверняя его покой, и Лиза чувствовала это каждой клеточкой своего тела. Её инстинкты кричали, предупреждая о неотвратимой беде, внутренний зверь отчаянно рвался наружу. Воздух вокруг стал густым, вязким и пронизывающе холодным, пробирающим до костей, словно невидимая угроза уже сгустилась вокруг неё, став осязаемой и готовой обрушиться в любой момент.
Лиза понимала. Это было не просто мимолетное, обманчивое предчувствие, словно легкий ветерок, пробежавший по коже, нет. Это было глубинное, первобытное знание, зашитое в самой структуре ее ДНК, впитанное с молоком матери и заложенное в самой сути ее существа, таившееся в каждой клеточке ее тела, в каждой косточке, в каждом ударе сердца, в каждом непроизвольном вздохе. Это было древнее проклятие, передающееся из поколения в поколение, или нечто неизмеримо более страшное — осознание того, что неотвратимая, чудовищная сила уже на пороге. Ощущение надвигающейся неизбежности было таким реальным, таким осязаемым, что казалось, будто оно материализовалось вокруг неё, приняв форму невидимого, но удушающего кокона, который постепенно сдавливает грудь, выжимая из лёгких последний воздух.
Воздух стал густым, тяжёлым, вязким, как патока, пропитанным невидимым, но остро ощущаемым предвестником беды — запахом озона перед грозой, смешанным с удушливой сыростью гниющей земли и каким-то едким, незнакомым, почти металлическим привкусом, который обжигал язык и оставлял на нёбе привкус крови. Этот привкус был чужим, неестественным, словно сама атмосфера была заражена чем-то неземным, вызывающим необъяснимую тошноту и головокружение.
Источником этого первобытного, иррационального ужаса были горы, грозно возвышавшиеся на горизонте. Их исполинские, угрожающе-чёрные громады, чьи пики, словно обломки клыков доисторического чудовища, вонзались в свинцовое, равнодушное небо, казались древними богами, пробудившимися от многовекового сна. Поросшие густым смешанным лесом склоны, тёмные и безмолвные, казалось, дышали какой-то зловещей, неземной силой, пульсируя скрытой, чуждой энергией. Оттуда, из этого древнего, окутанного туманами и тайнами массива, надвигалось нечто невообразимо страшное, нечто такое, от чего кровь стыла в жилах, превращаясь в тяжёлую ртуть, и хотелось инстинктивно бежать без оглядки, не разбирая дороги, лишь бы подальше от этого места, но ноги словно вросли в землю.
Это было не яростное буйство стихии, не сокрушительная мощь землетрясения, способного расколоть землю до самых недр, и не разрушительная сила урагана, сметающего всё на своём пути, а нечто гораздо более зловещее и непостижимое — нечто такое, что превосходило всякое понимание, ломало привычные рамки реальности, выворачивало сознание наизнанку и угрожало не только жизни, но и здравому смыслу, грозя погрузить разум в пучину безумия. Это была не просто угроза — это было обещание полного уничтожения, стирания всего, что было знакомо и дорого.
Тишина, опустившаяся на Медвежью лощину, была не умиротворяющей, не успокаивающей, способной залечить душевные раны, а по-настоящему мёртвой, давящей, зловещей, словно сама смерть распростёрла над долиной свои чёрные крылья. Она поглощала все звуки, создавая вакуум, который пульсировал вокруг Лизы, наполненный лишь невысказанным, неописуемым предчувствием катастрофы. Не было слышно ни щебета птиц, ни привычного шелеста листвы, ни стрекота кузнечиков, ни даже жужжания насекомых — лишь эта всепоглощающая, пугающая пустота, за которой, как ясно чувствовала Лиза каждой клеточкой своего существа, скрывалась неизмеримая мощь, безграничная и безжалостная.
Каждая клеточка её существа кричала об опасности, требуя немедленно бежать, бросив всё и не оглядываясь, но сознание, пытаясь защититься от невыносимой правды, отчаянно цеплялось за последнюю хрупкую иллюзию покоя, за остатки привычной реальности. Ей до боли не хотелось думать, что этот мёртвый штиль — лишь обманчивая, зловещая прелюдия к той самой буре. Буря, которая не просто пройдёт мимо, оставив после себя мокрые тропы и поваленные деревья, а сравняет с землёй всю Медвежью лощину — каждый уютный домик, каждую историю, каждое вековое дерево, каждую знакомую до боли тропинку. Она не оставит после себя ничего, кроме пыли, пепла, кровавых воспоминаний и выжженной земли, на которой больше никогда не вырастет ничего живого, даже сорная трава, словно проклятие навсегда легло на эту долину.
Дыхание Лизы участилось и превратилось в прерывистый сдавленный хрип, словно кто-то невидимый сжимал её лёгкие стальной ледяной хваткой, выжимая из них остатки воздуха. У неё сдавило горло, и каждый вдох давался с мучительным трудом, отзываясь болью в груди. Резко сорвавшись с места, словно её внезапно толкнула невидимая злобная сила, она почти бегом преодолела последние метры до небольшого, наспех сколоченного домика бывшего лесника, который всегда казался ей убежищем. Ноги едва слушались, подкашивались от накатывающего, всепоглощающего ужаса, но инстинкт самосохранения, древний и неумолимый, заставлял двигаться вперёд, бороться за каждый шаг. Сердце бешено колотилось в груди, отбивая отчаянный, безумный ритм, который эхом отдавался в ушах, словно барабанная дробь приближающейся гибели или грохот далёкого обвала, который становился всё громче.
Когда её дрожащие пальцы, онемевшие от холода и страха, коснулись обледеневшей от невидимого морозного ужаса холодной ручки входной двери, они задрожали так сильно, словно по всему её телу пропустили не привычные 220, а все 1000 вольт чистого, неразбавленного, яростного, жгучего ужаса. Дрожь пронизывала её до самых костей, до мозгового вещества, сотрясая каждую мышцу, каждый нерв. Колени подкашивались, грозя в любой момент подогнуться, а перед глазами на мгновение потемнело, всё закружилось в водовороте накатившей всепоглощающей паники, грозившей поглотить её целиком, стереть её личность. Мир сузился до одного лишь жуткого, осязаемого ощущения надвигающейся катастрофы, которая уже стояла за дверью или, быть может, уже была внутри.
Лиза застыла на месте, прислушиваясь. Всепоглощающая тишина окутывала её, словно саван, лишая последних крупиц мужества. Её собственное прерывистое дыхание неестественно громко отдавалось в этой пустоте, свидетельствуя о её одиночестве и беде. Воздух, тяжёлый от металлического привкуса холода и того необъяснимого, чуждого запаха, казалось, покалывал кожу, вызывая ощущение, что из глубоких теней тесного коридора за ней наблюдают невидимые глаза. Она заставила себя оглядеть знакомое, но теперь до ужаса пустое пространство. Изношенные деревянные половицы, обычно тусклые, теперь тускло поблёскивали там, где скопилась тонкая плёнка влаги, отражающая скудный свет, проникающий из главной комнаты. Это была не просто сырость от непогоды; она ощущалась холоднее, почти неестественно.
Её глаза, всё ещё привыкавшие к полумраку, уловили что-то возле массивной дубовой вешалки. Едва заметный блеск на полу. Она опустилась на колени, которые протестующе хрустнули на ледяном дереве, и провела пальцем по поверхности. Это была не вода. Это был вязкий тёмный мазок, почти чёрный в сумерках, но с тревожным красновато-коричневым оттенком. Слишком тёмный для грязи, слишком густой для воды или любой другой жидкости. Её пронзил холодный и острый страх. Это был цвет застарелой крови, но слишком... скользкий. Она отпрянула, задыхаясь, металлический запах в воздухе вдруг стал невыносимым. Эрик.
Её взгляд метнулся к дробовику Эрика. Его отполированный ствол, когда-то служивший символом его присутствия и защиты, теперь, казалось, насмехался над ней. Резиновые сапоги рядом с ним, обычно испачканные характерной красной землёй горных троп, были на удивление чистыми, почти безупречными, если не считать нескольких пятнышек тёмной вязкой субстанции у подошвы. Кто бы ни надевал их в последний раз, это был не Эрик, возвращавшийся с обычной охоты. Он был педантичен в чистке своего снаряжения, но никогда не был настолько чистым. И если он только что ушёл, почему его плащ всё ещё здесь?
Рёв, этот первобытный, утробный звук, был внешним. Но это… это тёмное пятно, эта неестественная чистота говорили о чём-то внутреннем, о чём-то, что произошло в самой хижине. У Лизы волосы встали дыбом. Она поднялась, её тело было напряжено, каждый нерв кричал. Тишина не была пустой; она была полна — полна невыразимого ужаса, невысказанных вопросов. Она гудела отголосками борьбы, присутствия, нарушения.
Движимая отчаянной, нелогичной потребностью получить ответы, Лиза переступила порог прихожей, и её рука инстинктивно потянулась к старой керосиновой лампе на маленьком приставном столике. Её тусклое мерцание едва разгоняло надвигающиеся тени. Маленькая захламлённая гостиная, служившая ей убежищем на протяжении многих недель одиночества, теперь казалась чужой, пропитанной ощутимым беспокойством. Слабое свечение освещало знакомую деревенскую мебель: тяжёлый деревянный стол, потрёпанные кресла у камина, в котором ещё тускло тлели угли — призрачное напоминание о тепле, которого теперь совсем не было. На столе, аккуратно разложенные, лежали карты Эрика — старые пожелтевшие пергаменты с изображением коварных горных хребтов, испещрённые его аккуратными пометками выцветшими чернилами. Его компас лежал раскрытым, а стрелка необъяснимым образом вращалась, беспорядочно указывая во все стороны, словно попала в магнитную аномалию или была потревожена силой, выходящей за рамки её понимания.
Это был мир Эрика, его навязчивая идея: горы, их тайны, забытые тропы. Он исследовал их, убеждённый, что в этих вершинах что-то скрыто. Заброшенная шахта? Древние руины? Он был досадно неопределёнен, ссылаясь лишь на «аномалии» и «странные показания». И теперь — брошенные инструменты, сбивающая с толку тишина, тёмное пятно в прихожей. Всё это указывало на то, что аномалия нашла его.
Взгляд Лизы упал на камин. Когда-то бушевавшее пламя превратилось
Она закрылась в своём мирке боли, убедив себя, что её боль уникальна, что никто не сможет её понять, а значит, ей никто и не нужен, и любое сочувствие казалось ей снисходительностью или попыткой вторгнуться в её сакральное, неприкосновенное горе. Она воздвигла вокруг себя невидимую, но неприступную крепостную стену из боли и отчаяния, стену, которая должна была защитить её от новой боли, но лишь замуровала её заживо, отрезав от света и надежды. И только сейчас, когда жизнь, казалось, явила ей своё милосердное лицо и дала второй, столь незаслуженный шанс на возрождение, она ясно, до боли в висках, осознала всю чудовищность этого добровольного заточения, всю несправедливость и жестокость по отношению к самой себе, к ушедшим, которые хотели бы видеть её живой и счастливой, и к тем, кто продолжал любить её, несмотря ни на что, ожидая за этой стеной.
Глубоко вздохнув — не от облегчения, что в тот момент казалось невозможным, а скорее в отчаянной, почти судорожной попытке унять бешено колотящееся сердце, которое грохотало в груди, как безумный, неумолимый барабан, отбивающий дикий, панический ритм, — Лиза направилась ко входу в сторожку. Каждый шаг давался ей с невероятным, мучительным усилием, словно тело внезапно налилось расплавленным свинцом, каждая мышца кричала от напряжения, но невидимая, непреодолимая сила — смесь отчаянной надежды и невыносимого страха за Эрику — тянула её вперёд, к тёмному зияющему проёму, который казался пастью древнего, всепоглощающего чудовища.
Нарастающая, удушающая тревога пронизывала каждую клеточку её существа, словно ледяные щупальца, начиная с кончиков пальцев, которые начали заметно, неудержимо дрожать, и до корней волос, от которых неприятно покалывало затылок и по спине бегали мурашки. Взгляд Лизы, прикованный к чёрной бездне дверного проёма, был полон отчаянной, почти призрачной надежды и леденящего, парализующего ужаса одновременно, зеркально отражая её внутреннюю борьбу. Ей хотелось — нет, ей было необходимо — как можно скорее оказаться рядом с Эриком, почувствовать тепло его руки, ощутить биение его пульса, услышать его голос, убедиться, что она не ошиблась в своих мучительных предчувствиях, терзавших её последние часы, и что с ним действительно всё в полном порядке. Эта навязчивая, леденящая душу мысль о том, что она может ошибаться, обманывать себя, обвивала её горло, словно ледяной змей, сжимая невидимые кольца всё туже и туже, постепенно перекрывая доступ кислорода и угрожая задушить её крик ещё до того, как он вырвется наружу, оставив лишь безмолвную агонию.
Её сердце, словно пойманная в ловушку птица, не просто билось — оно отчаянно и судорожно металось в груди, дико трепетало, и каждый удар теперь не просто гулким эхом отдавался в ушах, но и стучал прямо в висках, почти заглушая все остальные мысли и ощущения, оставляя Лизу наедине с этим первобытным ритмом страха. Дыхание, и без того прерывистое и неровное, стало ещё более частым, превратившись в короткие, отрывистые, почти удушающие вдохи, когда она судорожно хватала воздух по мере приближения к этому старому, давно забытому и почти развалившемуся временному жилищу. Некогда ветхое строение, покосившееся и обветшалое, с выбитыми окнами, больше напоминало склеп, чем сторожку, и от него веяло холодом и запустением, теперь выглядела мечтой человека, который хотел бы поселиться в дали от цивилизации. Под её тяжёлыми сапогами царила неестественная мягкость; сухие ветки, которые обычно громко хрустят под ногами, почти не издавали ни звука, словно были укрыты невидимым ватным одеялом, а земля была влажной и податливой, полностью поглощающей шаги. Казалось, что весь мир вокруг замер, затаив дыхание в предвкушении чего-то неизбежного и страшного. Даже пыль под ногами, поднятая её движением, казалось, не шевелилась, полностью поглощая все возможные звуки и создавая жуткую, неестественно мёртвую атмосферу.
Лес по-прежнему молчал, и эта тишина была не просто отсутствием звуков — она была противоестественной, давящей, почти осязаемой, как будто резко возросло атмосферное давление. Она окутывала Лизу плотным, непроницаемым коконом, создавая ощущение полного вакуума, изолируя её от всего живого, запирая в этом беззвучном кошмаре. Не было слышно ни малейшего дуновения ветра, ни привычного шелеста листвы, ни едва различимого жужжания насекомых, ни стрекота кузнечиков, не говоря уже о жизнерадостном щебетании птиц или таинственном шорохе других животных, скрывающихся в чаще. До Лизы не доносилось ни единого звука, который обычно наполняет дневной лес, его естественное, живое дыхание и пульс. Эта мёртвая, звенящая тишина была не просто безмолвием; она была зловещей прелюдией, грозным предзнаменованием. Нечто тревожное, хищное и смертельно опасное неумолимо приближалось к этому некогда тихому и умиротворяющему месту, искажая саму его суть, оскверняя его покой, и Лиза чувствовала это каждой клеточкой своего тела. Её инстинкты кричали, предупреждая о неотвратимой беде, внутренний зверь отчаянно рвался наружу. Воздух вокруг стал густым, вязким и пронизывающе холодным, пробирающим до костей, словно невидимая угроза уже сгустилась вокруг неё, став осязаемой и готовой обрушиться в любой момент.
Лиза понимала. Это было не просто мимолетное, обманчивое предчувствие, словно легкий ветерок, пробежавший по коже, нет. Это было глубинное, первобытное знание, зашитое в самой структуре ее ДНК, впитанное с молоком матери и заложенное в самой сути ее существа, таившееся в каждой клеточке ее тела, в каждой косточке, в каждом ударе сердца, в каждом непроизвольном вздохе. Это было древнее проклятие, передающееся из поколения в поколение, или нечто неизмеримо более страшное — осознание того, что неотвратимая, чудовищная сила уже на пороге. Ощущение надвигающейся неизбежности было таким реальным, таким осязаемым, что казалось, будто оно материализовалось вокруг неё, приняв форму невидимого, но удушающего кокона, который постепенно сдавливает грудь, выжимая из лёгких последний воздух.
Воздух стал густым, тяжёлым, вязким, как патока, пропитанным невидимым, но остро ощущаемым предвестником беды — запахом озона перед грозой, смешанным с удушливой сыростью гниющей земли и каким-то едким, незнакомым, почти металлическим привкусом, который обжигал язык и оставлял на нёбе привкус крови. Этот привкус был чужим, неестественным, словно сама атмосфера была заражена чем-то неземным, вызывающим необъяснимую тошноту и головокружение.
Источником этого первобытного, иррационального ужаса были горы, грозно возвышавшиеся на горизонте. Их исполинские, угрожающе-чёрные громады, чьи пики, словно обломки клыков доисторического чудовища, вонзались в свинцовое, равнодушное небо, казались древними богами, пробудившимися от многовекового сна. Поросшие густым смешанным лесом склоны, тёмные и безмолвные, казалось, дышали какой-то зловещей, неземной силой, пульсируя скрытой, чуждой энергией. Оттуда, из этого древнего, окутанного туманами и тайнами массива, надвигалось нечто невообразимо страшное, нечто такое, от чего кровь стыла в жилах, превращаясь в тяжёлую ртуть, и хотелось инстинктивно бежать без оглядки, не разбирая дороги, лишь бы подальше от этого места, но ноги словно вросли в землю.
Это было не яростное буйство стихии, не сокрушительная мощь землетрясения, способного расколоть землю до самых недр, и не разрушительная сила урагана, сметающего всё на своём пути, а нечто гораздо более зловещее и непостижимое — нечто такое, что превосходило всякое понимание, ломало привычные рамки реальности, выворачивало сознание наизнанку и угрожало не только жизни, но и здравому смыслу, грозя погрузить разум в пучину безумия. Это была не просто угроза — это было обещание полного уничтожения, стирания всего, что было знакомо и дорого.
Тишина, опустившаяся на Медвежью лощину, была не умиротворяющей, не успокаивающей, способной залечить душевные раны, а по-настоящему мёртвой, давящей, зловещей, словно сама смерть распростёрла над долиной свои чёрные крылья. Она поглощала все звуки, создавая вакуум, который пульсировал вокруг Лизы, наполненный лишь невысказанным, неописуемым предчувствием катастрофы. Не было слышно ни щебета птиц, ни привычного шелеста листвы, ни стрекота кузнечиков, ни даже жужжания насекомых — лишь эта всепоглощающая, пугающая пустота, за которой, как ясно чувствовала Лиза каждой клеточкой своего существа, скрывалась неизмеримая мощь, безграничная и безжалостная.
Каждая клеточка её существа кричала об опасности, требуя немедленно бежать, бросив всё и не оглядываясь, но сознание, пытаясь защититься от невыносимой правды, отчаянно цеплялось за последнюю хрупкую иллюзию покоя, за остатки привычной реальности. Ей до боли не хотелось думать, что этот мёртвый штиль — лишь обманчивая, зловещая прелюдия к той самой буре. Буря, которая не просто пройдёт мимо, оставив после себя мокрые тропы и поваленные деревья, а сравняет с землёй всю Медвежью лощину — каждый уютный домик, каждую историю, каждое вековое дерево, каждую знакомую до боли тропинку. Она не оставит после себя ничего, кроме пыли, пепла, кровавых воспоминаний и выжженной земли, на которой больше никогда не вырастет ничего живого, даже сорная трава, словно проклятие навсегда легло на эту долину.
Дыхание Лизы участилось и превратилось в прерывистый сдавленный хрип, словно кто-то невидимый сжимал её лёгкие стальной ледяной хваткой, выжимая из них остатки воздуха. У неё сдавило горло, и каждый вдох давался с мучительным трудом, отзываясь болью в груди. Резко сорвавшись с места, словно её внезапно толкнула невидимая злобная сила, она почти бегом преодолела последние метры до небольшого, наспех сколоченного домика бывшего лесника, который всегда казался ей убежищем. Ноги едва слушались, подкашивались от накатывающего, всепоглощающего ужаса, но инстинкт самосохранения, древний и неумолимый, заставлял двигаться вперёд, бороться за каждый шаг. Сердце бешено колотилось в груди, отбивая отчаянный, безумный ритм, который эхом отдавался в ушах, словно барабанная дробь приближающейся гибели или грохот далёкого обвала, который становился всё громче.
Когда её дрожащие пальцы, онемевшие от холода и страха, коснулись обледеневшей от невидимого морозного ужаса холодной ручки входной двери, они задрожали так сильно, словно по всему её телу пропустили не привычные 220, а все 1000 вольт чистого, неразбавленного, яростного, жгучего ужаса. Дрожь пронизывала её до самых костей, до мозгового вещества, сотрясая каждую мышцу, каждый нерв. Колени подкашивались, грозя в любой момент подогнуться, а перед глазами на мгновение потемнело, всё закружилось в водовороте накатившей всепоглощающей паники, грозившей поглотить её целиком, стереть её личность. Мир сузился до одного лишь жуткого, осязаемого ощущения надвигающейся катастрофы, которая уже стояла за дверью или, быть может, уже была внутри.
Лиза застыла на месте, прислушиваясь. Всепоглощающая тишина окутывала её, словно саван, лишая последних крупиц мужества. Её собственное прерывистое дыхание неестественно громко отдавалось в этой пустоте, свидетельствуя о её одиночестве и беде. Воздух, тяжёлый от металлического привкуса холода и того необъяснимого, чуждого запаха, казалось, покалывал кожу, вызывая ощущение, что из глубоких теней тесного коридора за ней наблюдают невидимые глаза. Она заставила себя оглядеть знакомое, но теперь до ужаса пустое пространство. Изношенные деревянные половицы, обычно тусклые, теперь тускло поблёскивали там, где скопилась тонкая плёнка влаги, отражающая скудный свет, проникающий из главной комнаты. Это была не просто сырость от непогоды; она ощущалась холоднее, почти неестественно.
Её глаза, всё ещё привыкавшие к полумраку, уловили что-то возле массивной дубовой вешалки. Едва заметный блеск на полу. Она опустилась на колени, которые протестующе хрустнули на ледяном дереве, и провела пальцем по поверхности. Это была не вода. Это был вязкий тёмный мазок, почти чёрный в сумерках, но с тревожным красновато-коричневым оттенком. Слишком тёмный для грязи, слишком густой для воды или любой другой жидкости. Её пронзил холодный и острый страх. Это был цвет застарелой крови, но слишком... скользкий. Она отпрянула, задыхаясь, металлический запах в воздухе вдруг стал невыносимым. Эрик.
Её взгляд метнулся к дробовику Эрика. Его отполированный ствол, когда-то служивший символом его присутствия и защиты, теперь, казалось, насмехался над ней. Резиновые сапоги рядом с ним, обычно испачканные характерной красной землёй горных троп, были на удивление чистыми, почти безупречными, если не считать нескольких пятнышек тёмной вязкой субстанции у подошвы. Кто бы ни надевал их в последний раз, это был не Эрик, возвращавшийся с обычной охоты. Он был педантичен в чистке своего снаряжения, но никогда не был настолько чистым. И если он только что ушёл, почему его плащ всё ещё здесь?
Рёв, этот первобытный, утробный звук, был внешним. Но это… это тёмное пятно, эта неестественная чистота говорили о чём-то внутреннем, о чём-то, что произошло в самой хижине. У Лизы волосы встали дыбом. Она поднялась, её тело было напряжено, каждый нерв кричал. Тишина не была пустой; она была полна — полна невыразимого ужаса, невысказанных вопросов. Она гудела отголосками борьбы, присутствия, нарушения.
Движимая отчаянной, нелогичной потребностью получить ответы, Лиза переступила порог прихожей, и её рука инстинктивно потянулась к старой керосиновой лампе на маленьком приставном столике. Её тусклое мерцание едва разгоняло надвигающиеся тени. Маленькая захламлённая гостиная, служившая ей убежищем на протяжении многих недель одиночества, теперь казалась чужой, пропитанной ощутимым беспокойством. Слабое свечение освещало знакомую деревенскую мебель: тяжёлый деревянный стол, потрёпанные кресла у камина, в котором ещё тускло тлели угли — призрачное напоминание о тепле, которого теперь совсем не было. На столе, аккуратно разложенные, лежали карты Эрика — старые пожелтевшие пергаменты с изображением коварных горных хребтов, испещрённые его аккуратными пометками выцветшими чернилами. Его компас лежал раскрытым, а стрелка необъяснимым образом вращалась, беспорядочно указывая во все стороны, словно попала в магнитную аномалию или была потревожена силой, выходящей за рамки её понимания.
Это был мир Эрика, его навязчивая идея: горы, их тайны, забытые тропы. Он исследовал их, убеждённый, что в этих вершинах что-то скрыто. Заброшенная шахта? Древние руины? Он был досадно неопределёнен, ссылаясь лишь на «аномалии» и «странные показания». И теперь — брошенные инструменты, сбивающая с толку тишина, тёмное пятно в прихожей. Всё это указывало на то, что аномалия нашла его.
Взгляд Лизы упал на камин. Когда-то бушевавшее пламя превратилось