Она впервые в жизни была не «дочерью Мары», не «леди» — вообще никем особенным. Просто раненой девчонкой на лавке у знахарки.
Это, как ни странно, было легче, чем почёт в Обители.
Через несколько дней Шана решила, что хватит ей смотреть в потолок.
— Вставай, — сказала она утром, снимая повязку. — Нога затягивается. Ещё денёк-другой — и начнёшь её жалеть больше, чем надо. А так до калеки недалеко.
Она сунула ей под мышку кривую палку.
— Это твой новый друг. Зови, как хочешь. Только не кидайся ей в людей.
Первые шаги были тяжёлыми. Кровь приливала к ране, нога ныла, как после долгого сидения. Но держала. Костыль стучал по земляному полу, по порогу, по доскам.
У колодца Марек поймал её на попытке поднять ведро.
Она практически повисла на журавле, мышцы дрожали, шрам в бедре тянул.
— Отпусти, — сказал он спокойно, взявшись за жердь. — Не время.
Он одним движением вытянул полное ведро наверх, поставил на край.
— В Обители, небось, вода сама в кувшины бежит? — усмехнулся.
— Почти, — призналась она. — Её по каналам… вели.
— А у нас, — пожал он плечами, — всё руками. Разучишься — сама же и захлебнёшься. Пошли.
Он повёл её к самому краю пашни.
За домами начиналась чёрная земля. За землёй — полоса травы, кусты, отдельные деревца. А дальше уже Лес — тот самый, чёрной стеной.
— Смотри, — Марек нагнулся к низкой траве. — Вот эту можно в похлёбку. — Сорвал, протянул ей. — Жуй.
Трава была кисло-горькая, но после больничных отваров терпимая.
— А вот это — не трогай, — он показал другую. — Красивая, лист резной. Жрать будешь — живот вывернет. Я уже трёх таких хоронил.
Он показывал ей, что где растёт: ягоды, корни, листья. Что сварить можно, что к ране приложить, от чего язык опухнет.
— Ты своих богов по книгам знаешь, — говорил он. — А землю надо руками узнавать. Иначе долго не живут.
Она слушала. Не как девочка, которой показывают красивые цветы, а как та, кому это может однажды жизнь спасти.
На обратном пути она остановилась, посмотрела на Лес.
Чёрная стена деревьев молчала. Ни шороха, ни визга, ни пения. Только ветер шевелил верхушки.
— Ты туда… часто ходишь? — спросила она.
— Чаще, чем хочу, — ответил он. — Мясо само в избу не приходит. — Помолчал. — Там не только зверь. Там всё, чего люди боятся. И то, что от нас убегает, и то, что к нам лезет.
Он скосил на неё взгляд.
— В следующий раз, когда захочешь Силой махнуть, — сказал он, — подумай, что под ногами. Тут не Обитель. Лес почти всё, что ему бросишь, себе забирает.
Она кивнула. Вспомнила, как белый Свет в Лесу не хотел гореть, как уходил вниз, в корни. И как на обожжённой груди варга росла новая, чужая плоть.
Днём она училась ходить, держать в руках ведро, слушать людей и землю. Ночью — слушать другое.
Хижина Шаны по ночам была не так уж тиха.
Старая знахарка посапывала на своей узкой лавке, иногда кашляла, иногда что-то бормотала во сне. В стенах скреблись мыши. В углу подвывал ветер, когда натыкался на щель.
Снаружи, за тонкой деревянной стеной, жила деревня: где-то плакал ребёнок, где-то скрипела телега, задержавшаяся допоздна, где-то на пол голоса ругались муж и жена.
А под всем этим, как под слоем земли — подземная река, билось другое.
Темница.
Каждой ночью, едва она закрывала глаза, мир начинал перетекать. Потолок с паутиной уходил, солома под спиной становилась чем-то иным.
Ей опять снился купол.
Тёмная, живая чаша, натянутая над бездной. По её поверхности шли трещины-руны. Изнутри — тяжёлые удары. Каждый удар — как удар молота по наковальне. Каждый дыхательный толчок — рывок нитей, тянущихся от Мары.
Она видела мать — бледную, прозрачную, как просвеченный светом мрамор. Видела, как от её груди, висков, ладоней тянутся наверх тонкие светлые нити. Как купол пьёт их, не останавливаясь.
Иногда к этому прибавлялось новое.
Люди. Обычные, деревенские — такие, как здесь. Мужики с мозолистыми руками, бабы с платками на головах, дети босые. Они стояли под трескающимся небом, а сверху на них смотрели те самые золотые фигуры, что она видела раз во сне: чужие, гладкие, в сияющих доспехах. Псы Писцов. Стиратели.
Те, кто вырывает страницы.
«Если Купол рухнет, они придут», — вспоминался чужой голос. Писец над Троими.
Во сне она пробовала кричать: «Не трогайте их. Это не их война». Голоса не выходило. Только беззвучное, отчаянное движение губ.
Иногда в снах появлялся Бал.
Не как спаситель с мечом, а просто — фигура в тёмном плаще на границе Леса и Темницы. Он стоял, опираясь на чёрный клинок, и смотрел, как к куполу тянутся нити от Мары, от мира, от неё.
Его лицо во сне было то таким, каким она запомнила его у варга, то — другим, более строгим, более чужим. Но взгляд всегда оставался одним: внимательным. Не богопочитателем, не рабом — тем, кто привык считать свои и чужие ходы.
«Ты всё равно пойдёшь вниз», казалось, говорили его глаза. «Вопрос только — с кем и когда».
Иногда — другие голоса.
Глухой, тяжёлый — Хор.
Холодный, без пола — Писцы.
Мягкий, далеко-далеко — Мара. Не словами, ощущением: «вижу».
После таких ночей она просыпалась с мокрыми от пота волосами и соломой, прилипшей к ладоням.
Шана ворчала, переворачивалась:
— Опять шебуршишься. Спи, пока дают.
«Если я ничего не сделаю — они вырвут лист, вспоминались слова во снах.»
«Если я просто разорву Темницу — Хор рано или поздно порвет купол свои вмешательством и мама…»
Между этими двумя «если» была только она. И дорога, которую она уже начала, уйдя из Обители и войдя в Чёрный Лес.
Теперь, лежа под низким деревенским потолком, она понимала ещё одну вещь: если она ошибётся, первыми сгорят не витражи Обители. Сгорят такие вот хижины, такие вот знахарки, такие вот дети с разбитыми губами.
Это делало ношу тяжелее. Но и понятнее.
Утром, когда Шана снова ворчливо тянулась к её повязке, Мирия смотрела в потолок с паутиной и думала:
«Я не могу остаться здесь навсегда. Но эти дни я заберу с собой. Чтобы помнить, ради кого я полезу к самому дну.»
И Темница, далеко внизу, отзывалась глухими, нетерпеливыми ударами.
«Людей проще всего стравить не со Скверной, а с собственной
совестью. Надо лишь убедить их бояться
помощи сильнее, чем заразы.»
Бал
Лес к вечеру хрипел ветками, но не пел.
Бал шёл тропой к Глухой-Роще, не торопясь. Пахло сырой корой, гнилью и чужой кровью — тонкая дорожка запаха вела к нему сама.
Охотники попались на глаза там, где Лес редел.
Трое. Две собаки. На жерди — олень, тяжёлый, окровавленный. Старший — бородатый, с луком за плечом. За ним — рыжий с веснушками и темноволосый, широколицый. Все усталые, но довольные: день прожит не зря.
Бал вышел им навстречу открыто.
— Удался день, — заметил он, кивая на тушу.
— Нам — да, — отозвался старший, окинув его быстрым взглядом. — Тебе чего надо в нашем Лесу, чужой?
— Ничего, — пожал плечами Бал. — Просто смотрю: мясо вы тащите, а не оно вас. Это здесь редкость.
Рыжий ухмыльнулся:
— Спасибо Лесу.
— Правильно, — ответил Бал. — Где взяли?
— У меток, — буркнул темноволосый. — Там, где таблички «НЕ ХОДИТЬ». Но Лес читать не умеет.
— А вы читаете, — мягко сказал Бал. — Но всё равно ходите.
Старший хмыкнул, но спорить не стал.
Бал подошёл ближе к оленю. Не трогая, провёл ладонью в воздухе вдоль шеи. Под пальцами — едва заметная, чёрная, как запёкшаяся кровь, прожилка.
«Скверна уже облизывалась.»
Он провёл пальцами по шкуре — коротко, как будто просто стряхивал грязь. Лес под ногами дрогнул. Тонкая тёмная нота ушла в тушу, как заноза.
— Печень не ешьте, — бросил он. — Шана потом ругаться будет.
— Иди ты, — фыркнул Рыжий. — Сам знаешь, сколько стоит такой зверь.
Бал усмехнулся и, расходясь с ними на узкой тропе, хлопнул рыжего по спине.
Ладонь легла между лопаток на миг — и оставила под кожей крошечный, холодный след. Почти такой же — на плече темноволосого, когда тот чуть задел его локтем.
— Удачной ночи, — сказал Бал. — Пойду я, вижу не особо вы любите чужаков.
Он отошёл в сторону и дал им пройти.
Трое охотников, шумя, потащили тушу к деревне. Псы, повизгивая, бежали следом, подбирая падающие капли крови. Лес сомкнулся за ними.
Бал остался в тени.
Он слушал, как треск веток и голоса удаляются, как запах свежего мяса смешивается с дымом Глухой-Рощи впереди.
Под его подошвами земля отозвалась лёгкой, довольной дрожью. Там, где он коснулся туши и плеч, невидимые ниточки Скверны уже начинали подниматься — медленно, по мясу, по крови.
«Одному под глазом пойдёт тёмное пятно,» — прикинул он. — «У другого — по руке. Они придут к Шане. Шана увидит, что сама не дотягивает. Позовут её.»
Девчонка с белым Светом.
Та, которая уже думает, что спасать — значит помогать.
— Ты же хочешь знать, кто ты такая, Мири, — сказал он в пустоту. — А как иначе узнать себя настоящую?
Он не чувствовал вины.
Скверна всё равно нашла бы дорогу в деревню. Он лишь чуть сдвинул камень, чтобы волна пришла «когда надо ему».
С ветром доносился смех охотников и лай собак.
До ночи оставалось немного.
До того момента, когда Мирия встанет между чужой болезнью и чужим страхом — и впервые поймёт, что её Свет никому не обещал быть утешением, — ещё меньше.
«Страшнее любой Скверны — спешка. Тварь можно
зарубить и опосля, а ошибку Хранителя —
некому исправить.»
Андрогаст
Серый снег лежал на камне грязной коркой. Зима здесь, в горах, не уходила до конца никогда. Только притихала на время, позволяя траве на южных склонах показаться на пару недель, а потом снова тянула по хребтам свои рваные тучи, сыпала колкой крупой, забивала трещины льдом.
Отряд Хранителей поднимался по старой тропе цепочкой. Лошади шли тяжело, вразвалку, осторожно ставя копыта на обледенелый камень. Серые плащи на людях были забрызганы дорожной грязью, сталь доспехов под ними поблёскивала лишь местами.
Впереди ехал Гаст. Он держался в седле так, будто врос в коня. На нём был всё тот же, не один год переживший пластинчатый доспех, стянутый ремнями, с зарубками, каждая из которых могла бы стать отдельной историей. Поверх — серый плащ Хранителя с нашитым на плечо знаком: круг, перечёркнутый тремя линиями. Лицо — сухое, жёсткое, с высокими скулами и прямым, немного узким ртом. Волосы, чёрные, стянуты на затылке ремешком. Ни нитки седины, хотя любой, кто знал его давно, понимал: возрастом он старше многих своих подчинённых — старше так, что считать лет уже было бы смешно.
Он всматривался вперёд — не в небо и не в следы под копытами. Глаза его, серо-тёмные, больше слушали, чем смотрели. Горы умели говорить — скрипом снега, гулом камня, шёпотом ветра. И Скверна в них, если шевелилась, тоже давала о себе знать.
Сзади, на полкорпуса, ехал Арей. Молодой ещё, широкоплечий, с коротко остриженными светлыми волосами и свежим, тонким шрамом на щеке. Доспех на нём был поновее, плащ не успел вылинять до полного серого. Он держался прямо, внимательно поглядывая по сторонам, но взгляд его то и дело возвращался к спине Гаста — учился.
Чуть позади Арея, на маленьком, но крепко сбитом коне, ехал Аллай. Его посадили в седло, когда вывели из заставы. Сначала он дрожал от каждого порыва ветра, теперь держался крепче — то ли привык, то ли просто не хотел снова смотреть на землю так близко.
Плащ на нём был чужой, слишком большой, подбитый изнутри шерстью. Капюшон натянут до бровей. Из-под него — только нос да губы видны. Лицо обветренное, осунувшееся.
— Дорога прям как старая рана, — нехотя сказал кто-то сзади, чтобы не молчать. — Сверху корка, а под ней…
— А незачем заглядывать под корку, — отрезал один из старших серых. — Не «кровоточит» и ладно.
Гаст не вмешивался.
Слова — как пар при дыхании. Выйдут, растают. Важно не то, что говорят, а то, как держатся.
Гаст редко думал словами. Чаще — ощущениями.
Пятеро ушли в горы за «сокровищем», прокручивал он про себя. Вернулся один. Шёпоты, кости на пороге, сосуды с телами, чудище это…
Все эти слова он уже слышал много раз — в разных обличьях. Скверна любила маски. Но в рассказе Аллая было то, чего он ещё не видел: «порядок».
Не просто «чудовище в дыре», не просто «тварь лесная, налетевшая на село». Там кто-то работал. Складывал. Лепил.
— «Скверна — это не только грязь и гниль, — как-то сказала Мара над одной чумной деревней. — Это другой порядок, чужая Песнь. Мы зовём её мерзостью и хаосом только потому, что не понимаем и не любим, когда нам меняют узор под ногами».
Он тогда отмахнулся: его дело — меч, не рассуждения. Сейчас эти слова стукнули по внутренней кости, как рукоять.
Он представлял себе тот зал, о котором говорил мальчишка.
Ряды сосудов, висящих, как мясо в коптильне. Белые лица под плёнкой, лишние пальцы, зашитые глаза. И «голем», собранный из того, что раньше было людьми. Не зверь, не порождение дикого леса. Работа. Чей-то «Порядок».
«Не наше», — сказал Аллай.
Гаст на такие слова не любил опираться. Для него всё, что под этим небом, — «наше», хочешь ты того или нет. Но в этом «не нашем» он чувствовал ещё одну ноту: «слишком правильное».
Он перевёл взгляд на Аллая.
Тот, вцепившись в передний лук седла, ехал, сжав зубы, стараясь не показывать, как его трясёт при каждом вспоминании. В глазах мальчишки все ещё стояли те сосуды и удары голема, превращающий братьев в тряпки.
Гаст слышал, как тот иногда всхлипывает при вдохе — старые ушибы давали о себе знать, но юноша молчал.
Хорошо, подумал Хранитель. Пусть страх идёт в ноги, а не в язык.
Он не любил, когда в таких походах много говорят. Но кое-что выяснить надо было до того, как они полезут в чужую дыру.
— Аллай, — сказал он, не оборачиваясь. Голос шёл ровно, будто просто называл очередной камень на тропе. — В письме Арея было не всё. Скажешь остальное — до того, как мы увидим это сами.
Тот дёрнулся, будто его тронули под рёбра.
— Я… уже рассказывал… — вымолвил он. — Старосте. Арею. Потом писарю…
— Им — одно, — отрезал Гаст. — Мне — другое. Они слушали, чтобы понимать, что с вами случилось, а я хочу услышать, как именно это произошло.
Аллай помолчал, собирая слова.
— Расскажи, что понял потом, — спокойно сказал Арей. — Не только то, что видел глазами.
Юноша вздохнул.
Ветер на этом повороте был тише, дорога шла между двумя скалами, как по каменному коридору.
— Когда мы вошли, — начал Аллай, — в пещеру, я… сначала думал, что там просто… «старые боги жили», как старик говорил. И… чем дальше мы шли, тем… — он поискал слово, — …ровнее всё становилось. Слишком ровно. Слишком правильно. Как будто кто-то каждую складку камня заранее нарисовал. Все… будто созданное кем-то… даже в той части… которую можно назвать пещерой. Даже кости у входа… — он сглотнул, — …они не просто валялись. Они… лежали, как… знак. «Не входи».
— Удобный знак, — сухо заметил Гаст. — Для тех, кто умеет читать.
— Мы… не прочли, — горько сказал Аллай. — Агний сказал: «Поздно возвращаться». А дальше… — он помолчал, — дальше… было не просто «страшно». Было… как будто кто-то постоянно за нами наблюдает.
Гаст приподнял бровь.
— В каком смысле? — уточнил он.
— Там… — юноша облизнул губы, — стены… смотрели. И не только смотрели… мы слышали свои мысли, но «думал» за нас кто-то другой, — неожиданно нашёл он сравнение. — Не важно, где ты стоишь — ощущение, будто тебя по книге какой читают. Никаких секретов.
Это, как ни странно, было легче, чем почёт в Обители.
***
Через несколько дней Шана решила, что хватит ей смотреть в потолок.
— Вставай, — сказала она утром, снимая повязку. — Нога затягивается. Ещё денёк-другой — и начнёшь её жалеть больше, чем надо. А так до калеки недалеко.
Она сунула ей под мышку кривую палку.
— Это твой новый друг. Зови, как хочешь. Только не кидайся ей в людей.
Первые шаги были тяжёлыми. Кровь приливала к ране, нога ныла, как после долгого сидения. Но держала. Костыль стучал по земляному полу, по порогу, по доскам.
У колодца Марек поймал её на попытке поднять ведро.
Она практически повисла на журавле, мышцы дрожали, шрам в бедре тянул.
— Отпусти, — сказал он спокойно, взявшись за жердь. — Не время.
Он одним движением вытянул полное ведро наверх, поставил на край.
— В Обители, небось, вода сама в кувшины бежит? — усмехнулся.
— Почти, — призналась она. — Её по каналам… вели.
— А у нас, — пожал он плечами, — всё руками. Разучишься — сама же и захлебнёшься. Пошли.
Он повёл её к самому краю пашни.
За домами начиналась чёрная земля. За землёй — полоса травы, кусты, отдельные деревца. А дальше уже Лес — тот самый, чёрной стеной.
— Смотри, — Марек нагнулся к низкой траве. — Вот эту можно в похлёбку. — Сорвал, протянул ей. — Жуй.
Трава была кисло-горькая, но после больничных отваров терпимая.
— А вот это — не трогай, — он показал другую. — Красивая, лист резной. Жрать будешь — живот вывернет. Я уже трёх таких хоронил.
Он показывал ей, что где растёт: ягоды, корни, листья. Что сварить можно, что к ране приложить, от чего язык опухнет.
— Ты своих богов по книгам знаешь, — говорил он. — А землю надо руками узнавать. Иначе долго не живут.
Она слушала. Не как девочка, которой показывают красивые цветы, а как та, кому это может однажды жизнь спасти.
На обратном пути она остановилась, посмотрела на Лес.
Чёрная стена деревьев молчала. Ни шороха, ни визга, ни пения. Только ветер шевелил верхушки.
— Ты туда… часто ходишь? — спросила она.
— Чаще, чем хочу, — ответил он. — Мясо само в избу не приходит. — Помолчал. — Там не только зверь. Там всё, чего люди боятся. И то, что от нас убегает, и то, что к нам лезет.
Он скосил на неё взгляд.
— В следующий раз, когда захочешь Силой махнуть, — сказал он, — подумай, что под ногами. Тут не Обитель. Лес почти всё, что ему бросишь, себе забирает.
Она кивнула. Вспомнила, как белый Свет в Лесу не хотел гореть, как уходил вниз, в корни. И как на обожжённой груди варга росла новая, чужая плоть.
***
Днём она училась ходить, держать в руках ведро, слушать людей и землю. Ночью — слушать другое.
Хижина Шаны по ночам была не так уж тиха.
Старая знахарка посапывала на своей узкой лавке, иногда кашляла, иногда что-то бормотала во сне. В стенах скреблись мыши. В углу подвывал ветер, когда натыкался на щель.
Снаружи, за тонкой деревянной стеной, жила деревня: где-то плакал ребёнок, где-то скрипела телега, задержавшаяся допоздна, где-то на пол голоса ругались муж и жена.
А под всем этим, как под слоем земли — подземная река, билось другое.
Темница.
Каждой ночью, едва она закрывала глаза, мир начинал перетекать. Потолок с паутиной уходил, солома под спиной становилась чем-то иным.
Ей опять снился купол.
Тёмная, живая чаша, натянутая над бездной. По её поверхности шли трещины-руны. Изнутри — тяжёлые удары. Каждый удар — как удар молота по наковальне. Каждый дыхательный толчок — рывок нитей, тянущихся от Мары.
Она видела мать — бледную, прозрачную, как просвеченный светом мрамор. Видела, как от её груди, висков, ладоней тянутся наверх тонкие светлые нити. Как купол пьёт их, не останавливаясь.
Иногда к этому прибавлялось новое.
Люди. Обычные, деревенские — такие, как здесь. Мужики с мозолистыми руками, бабы с платками на головах, дети босые. Они стояли под трескающимся небом, а сверху на них смотрели те самые золотые фигуры, что она видела раз во сне: чужие, гладкие, в сияющих доспехах. Псы Писцов. Стиратели.
Те, кто вырывает страницы.
«Если Купол рухнет, они придут», — вспоминался чужой голос. Писец над Троими.
Во сне она пробовала кричать: «Не трогайте их. Это не их война». Голоса не выходило. Только беззвучное, отчаянное движение губ.
Иногда в снах появлялся Бал.
Не как спаситель с мечом, а просто — фигура в тёмном плаще на границе Леса и Темницы. Он стоял, опираясь на чёрный клинок, и смотрел, как к куполу тянутся нити от Мары, от мира, от неё.
Его лицо во сне было то таким, каким она запомнила его у варга, то — другим, более строгим, более чужим. Но взгляд всегда оставался одним: внимательным. Не богопочитателем, не рабом — тем, кто привык считать свои и чужие ходы.
«Ты всё равно пойдёшь вниз», казалось, говорили его глаза. «Вопрос только — с кем и когда».
Иногда — другие голоса.
Глухой, тяжёлый — Хор.
Холодный, без пола — Писцы.
Мягкий, далеко-далеко — Мара. Не словами, ощущением: «вижу».
После таких ночей она просыпалась с мокрыми от пота волосами и соломой, прилипшей к ладоням.
Шана ворчала, переворачивалась:
— Опять шебуршишься. Спи, пока дают.
«Если я ничего не сделаю — они вырвут лист, вспоминались слова во снах.»
«Если я просто разорву Темницу — Хор рано или поздно порвет купол свои вмешательством и мама…»
Между этими двумя «если» была только она. И дорога, которую она уже начала, уйдя из Обители и войдя в Чёрный Лес.
Теперь, лежа под низким деревенским потолком, она понимала ещё одну вещь: если она ошибётся, первыми сгорят не витражи Обители. Сгорят такие вот хижины, такие вот знахарки, такие вот дети с разбитыми губами.
Это делало ношу тяжелее. Но и понятнее.
Утром, когда Шана снова ворчливо тянулась к её повязке, Мирия смотрела в потолок с паутиной и думала:
«Я не могу остаться здесь навсегда. Но эти дни я заберу с собой. Чтобы помнить, ради кого я полезу к самому дну.»
И Темница, далеко внизу, отзывалась глухими, нетерпеливыми ударами.
Глава VIII. Бал и охотники
«Людей проще всего стравить не со Скверной, а с собственной
совестью. Надо лишь убедить их бояться
помощи сильнее, чем заразы.»
Бал
***
Лес к вечеру хрипел ветками, но не пел.
Бал шёл тропой к Глухой-Роще, не торопясь. Пахло сырой корой, гнилью и чужой кровью — тонкая дорожка запаха вела к нему сама.
Охотники попались на глаза там, где Лес редел.
Трое. Две собаки. На жерди — олень, тяжёлый, окровавленный. Старший — бородатый, с луком за плечом. За ним — рыжий с веснушками и темноволосый, широколицый. Все усталые, но довольные: день прожит не зря.
Бал вышел им навстречу открыто.
— Удался день, — заметил он, кивая на тушу.
— Нам — да, — отозвался старший, окинув его быстрым взглядом. — Тебе чего надо в нашем Лесу, чужой?
— Ничего, — пожал плечами Бал. — Просто смотрю: мясо вы тащите, а не оно вас. Это здесь редкость.
Рыжий ухмыльнулся:
— Спасибо Лесу.
— Правильно, — ответил Бал. — Где взяли?
— У меток, — буркнул темноволосый. — Там, где таблички «НЕ ХОДИТЬ». Но Лес читать не умеет.
— А вы читаете, — мягко сказал Бал. — Но всё равно ходите.
Старший хмыкнул, но спорить не стал.
Бал подошёл ближе к оленю. Не трогая, провёл ладонью в воздухе вдоль шеи. Под пальцами — едва заметная, чёрная, как запёкшаяся кровь, прожилка.
«Скверна уже облизывалась.»
Он провёл пальцами по шкуре — коротко, как будто просто стряхивал грязь. Лес под ногами дрогнул. Тонкая тёмная нота ушла в тушу, как заноза.
— Печень не ешьте, — бросил он. — Шана потом ругаться будет.
— Иди ты, — фыркнул Рыжий. — Сам знаешь, сколько стоит такой зверь.
Бал усмехнулся и, расходясь с ними на узкой тропе, хлопнул рыжего по спине.
Ладонь легла между лопаток на миг — и оставила под кожей крошечный, холодный след. Почти такой же — на плече темноволосого, когда тот чуть задел его локтем.
— Удачной ночи, — сказал Бал. — Пойду я, вижу не особо вы любите чужаков.
Он отошёл в сторону и дал им пройти.
Трое охотников, шумя, потащили тушу к деревне. Псы, повизгивая, бежали следом, подбирая падающие капли крови. Лес сомкнулся за ними.
Бал остался в тени.
Он слушал, как треск веток и голоса удаляются, как запах свежего мяса смешивается с дымом Глухой-Рощи впереди.
Под его подошвами земля отозвалась лёгкой, довольной дрожью. Там, где он коснулся туши и плеч, невидимые ниточки Скверны уже начинали подниматься — медленно, по мясу, по крови.
«Одному под глазом пойдёт тёмное пятно,» — прикинул он. — «У другого — по руке. Они придут к Шане. Шана увидит, что сама не дотягивает. Позовут её.»
Девчонка с белым Светом.
Та, которая уже думает, что спасать — значит помогать.
— Ты же хочешь знать, кто ты такая, Мири, — сказал он в пустоту. — А как иначе узнать себя настоящую?
Он не чувствовал вины.
Скверна всё равно нашла бы дорогу в деревню. Он лишь чуть сдвинул камень, чтобы волна пришла «когда надо ему».
С ветром доносился смех охотников и лай собак.
До ночи оставалось немного.
До того момента, когда Мирия встанет между чужой болезнью и чужим страхом — и впервые поймёт, что её Свет никому не обещал быть утешением, — ещё меньше.
Глава IX. Андрогаст и Аллай. Дорога
«Страшнее любой Скверны — спешка. Тварь можно
зарубить и опосля, а ошибку Хранителя —
некому исправить.»
Андрогаст
***
Серый снег лежал на камне грязной коркой. Зима здесь, в горах, не уходила до конца никогда. Только притихала на время, позволяя траве на южных склонах показаться на пару недель, а потом снова тянула по хребтам свои рваные тучи, сыпала колкой крупой, забивала трещины льдом.
Отряд Хранителей поднимался по старой тропе цепочкой. Лошади шли тяжело, вразвалку, осторожно ставя копыта на обледенелый камень. Серые плащи на людях были забрызганы дорожной грязью, сталь доспехов под ними поблёскивала лишь местами.
Впереди ехал Гаст. Он держался в седле так, будто врос в коня. На нём был всё тот же, не один год переживший пластинчатый доспех, стянутый ремнями, с зарубками, каждая из которых могла бы стать отдельной историей. Поверх — серый плащ Хранителя с нашитым на плечо знаком: круг, перечёркнутый тремя линиями. Лицо — сухое, жёсткое, с высокими скулами и прямым, немного узким ртом. Волосы, чёрные, стянуты на затылке ремешком. Ни нитки седины, хотя любой, кто знал его давно, понимал: возрастом он старше многих своих подчинённых — старше так, что считать лет уже было бы смешно.
Он всматривался вперёд — не в небо и не в следы под копытами. Глаза его, серо-тёмные, больше слушали, чем смотрели. Горы умели говорить — скрипом снега, гулом камня, шёпотом ветра. И Скверна в них, если шевелилась, тоже давала о себе знать.
Сзади, на полкорпуса, ехал Арей. Молодой ещё, широкоплечий, с коротко остриженными светлыми волосами и свежим, тонким шрамом на щеке. Доспех на нём был поновее, плащ не успел вылинять до полного серого. Он держался прямо, внимательно поглядывая по сторонам, но взгляд его то и дело возвращался к спине Гаста — учился.
Чуть позади Арея, на маленьком, но крепко сбитом коне, ехал Аллай. Его посадили в седло, когда вывели из заставы. Сначала он дрожал от каждого порыва ветра, теперь держался крепче — то ли привык, то ли просто не хотел снова смотреть на землю так близко.
Плащ на нём был чужой, слишком большой, подбитый изнутри шерстью. Капюшон натянут до бровей. Из-под него — только нос да губы видны. Лицо обветренное, осунувшееся.
— Дорога прям как старая рана, — нехотя сказал кто-то сзади, чтобы не молчать. — Сверху корка, а под ней…
— А незачем заглядывать под корку, — отрезал один из старших серых. — Не «кровоточит» и ладно.
Гаст не вмешивался.
Слова — как пар при дыхании. Выйдут, растают. Важно не то, что говорят, а то, как держатся.
Гаст редко думал словами. Чаще — ощущениями.
Пятеро ушли в горы за «сокровищем», прокручивал он про себя. Вернулся один. Шёпоты, кости на пороге, сосуды с телами, чудище это…
Все эти слова он уже слышал много раз — в разных обличьях. Скверна любила маски. Но в рассказе Аллая было то, чего он ещё не видел: «порядок».
Не просто «чудовище в дыре», не просто «тварь лесная, налетевшая на село». Там кто-то работал. Складывал. Лепил.
— «Скверна — это не только грязь и гниль, — как-то сказала Мара над одной чумной деревней. — Это другой порядок, чужая Песнь. Мы зовём её мерзостью и хаосом только потому, что не понимаем и не любим, когда нам меняют узор под ногами».
Он тогда отмахнулся: его дело — меч, не рассуждения. Сейчас эти слова стукнули по внутренней кости, как рукоять.
Он представлял себе тот зал, о котором говорил мальчишка.
Ряды сосудов, висящих, как мясо в коптильне. Белые лица под плёнкой, лишние пальцы, зашитые глаза. И «голем», собранный из того, что раньше было людьми. Не зверь, не порождение дикого леса. Работа. Чей-то «Порядок».
«Не наше», — сказал Аллай.
Гаст на такие слова не любил опираться. Для него всё, что под этим небом, — «наше», хочешь ты того или нет. Но в этом «не нашем» он чувствовал ещё одну ноту: «слишком правильное».
Он перевёл взгляд на Аллая.
Тот, вцепившись в передний лук седла, ехал, сжав зубы, стараясь не показывать, как его трясёт при каждом вспоминании. В глазах мальчишки все ещё стояли те сосуды и удары голема, превращающий братьев в тряпки.
Гаст слышал, как тот иногда всхлипывает при вдохе — старые ушибы давали о себе знать, но юноша молчал.
Хорошо, подумал Хранитель. Пусть страх идёт в ноги, а не в язык.
Он не любил, когда в таких походах много говорят. Но кое-что выяснить надо было до того, как они полезут в чужую дыру.
— Аллай, — сказал он, не оборачиваясь. Голос шёл ровно, будто просто называл очередной камень на тропе. — В письме Арея было не всё. Скажешь остальное — до того, как мы увидим это сами.
Тот дёрнулся, будто его тронули под рёбра.
— Я… уже рассказывал… — вымолвил он. — Старосте. Арею. Потом писарю…
— Им — одно, — отрезал Гаст. — Мне — другое. Они слушали, чтобы понимать, что с вами случилось, а я хочу услышать, как именно это произошло.
Аллай помолчал, собирая слова.
— Расскажи, что понял потом, — спокойно сказал Арей. — Не только то, что видел глазами.
Юноша вздохнул.
Ветер на этом повороте был тише, дорога шла между двумя скалами, как по каменному коридору.
— Когда мы вошли, — начал Аллай, — в пещеру, я… сначала думал, что там просто… «старые боги жили», как старик говорил. И… чем дальше мы шли, тем… — он поискал слово, — …ровнее всё становилось. Слишком ровно. Слишком правильно. Как будто кто-то каждую складку камня заранее нарисовал. Все… будто созданное кем-то… даже в той части… которую можно назвать пещерой. Даже кости у входа… — он сглотнул, — …они не просто валялись. Они… лежали, как… знак. «Не входи».
— Удобный знак, — сухо заметил Гаст. — Для тех, кто умеет читать.
— Мы… не прочли, — горько сказал Аллай. — Агний сказал: «Поздно возвращаться». А дальше… — он помолчал, — дальше… было не просто «страшно». Было… как будто кто-то постоянно за нами наблюдает.
Гаст приподнял бровь.
— В каком смысле? — уточнил он.
— Там… — юноша облизнул губы, — стены… смотрели. И не только смотрели… мы слышали свои мысли, но «думал» за нас кто-то другой, — неожиданно нашёл он сравнение. — Не важно, где ты стоишь — ощущение, будто тебя по книге какой читают. Никаких секретов.