раз мимолётно доносится недовольное бормотание рябины вдалеке: «Расти тут – одно наказание! Эта кислая почва отравляет меня…» Ольха ей тут же вторит: «И моим корням тесно в этой каменистой земле… Что за люди такие?! Хоть бы спрашивали, где нас сажать!» А клён с осиной с насмешкой им отвечают: «Ха, будут они с вами, деревянными, советоваться! Радуйтесь, что не срубят вас раньше времени, а глядишь – и сберегут!» И только невозмутимая пушистая ель никогда не жалуется на свою участь: «А мне здесь спокойно и хорошо. Для человека я – память и украшение! Ветви мои лишь птицы тревожат, да и то – по надобности. А мои плоды студёной зимой кормят нуждающихся зверят. Так что вниманием я не обделена!» Берёзы ей сердито бубнят: «Куда ж тебе, хвойная, жаловаться! Ветки твои, колючие да пахучие, не только от людей тебя берегут, но и от всякой хищной живности! А вот нашей коре и ветвям ох как по осени тяжко придётся! И никто за нас не вступится, и никто грызуна-обидчика не прогонит! Снова будут тревожить наш чуткий сон, эх…» Ель спокойно выслушивает жалобы берёз и радостно молвит: «Что бы вы ни говорили, а я всё равно восхищаюсь вами! Вы боитесь набега зверей и равнодушия человека, но зато вам не страшны ни холода, ни заморозки! Зимой вы такие же стойкие, как и я. Но щедрее вас для зверей и людей в нашем мире не отыскать!»
Герман, услышав слова мудрой ели, решил вмешаться в горячий спор хвойной красавицы и берёзок.
– Послушайте, а она права! – сказал он, обращаясь к белоствольным деревцам. – Люди вас ценят и любят, вы нужны им! Не забывайте, что ваши листья — полезны для здоровья, ветви — незаменимы для веников, кора для письма, поделок, дёгтя и разведения огня, а древесина – для тепла в человеческом доме. Веками вы кормите не только людей, но и животных. А на кладбище вас никто не тронет! Круглый год здесь столько людей ходит, что животные тут нечастые гости! Будьте спокойны.
Услышав слова юноши, ветви стоящей рядом берёзы будто склонились над Германом под порывом осеннего ветерка. Подобно длинным женским рукам, они хотели заключить его в свои ласковые объятья. Гера, поклонившись дереву, шагает дальше в путь.
Могилка Демьяна Макаровича не выделяется среди остальных: ни высокой кованой оградки, ни добротного памятника, ни даже таблички с эпитафией. Голый деревянный крест да холмик, обросший луговой травой, – вот всё, что осталось от него. Даже фотографии не нашлось, чтобы поставить на могилку. Но было то, что всегда удивляло Геру и его мать, да и всех, кто проходил мимо холмика. На могиле часто росли луговые цветы: клевер, василёк, зверобой и ромашка. Иногда они усыпали собой даже узенькую тропинку, ведущую от главной дороги к могиле. Цветы словно отдавали дань уважения и памяти некогда их доброму покровителю и защитнику. Герман всегда опускался на одно колено и здоровался с пёстрыми жителями погоста. «Хорошо вам тут?» – часто спрашивал он. «Хорошо, да скучно!» – жаловались цветы, беспечно покачиваясь на летнем ветру. «Если я вас сорву раньше времени, то сгублю вас зря. Погрейтесь ещё на солнце, а потом я смогу забрать вас домой. Тогда и глубокой зимой вы нам пригодитесь!» – приговаривал Гера. Юноша знал, что из них получится добротный сбор или памятный гербарий. При жизни дед всегда говорил маленькому внуку: «Не чурайся кладбищенских цветов и трав! В них больше жизни и мудрости, чем в тех, что выросли подле человека… Вот на Руси, Герка, могилы засаживали земляникой, и каждый путник, отведав вкусную ягодку, поминал добрым словом умершего! А зверьё да птицы, полакомившись плодами, рассказывали Богу о благочестивых деяниях близких, совершённых во славу покойного…» Дедушка сетовал на то, что сейчас люди позабыли о добрых традициях своих предков, не желая возиться с цветами и растениями на могилах. Их заменили безжизненные пластмассовые венки.
Однажды, ещё будучи в здравии, Демьян Макарович обмолвился подрастающему внуку о достойном наставнике. Гера непонимающе посмотрел на деда и переспросил его, на что Демьян обречённо и с грустью ответил:
– Мой век подходит к концу, Гера… А мне столько нужно тебе поведать о том, как устроен наш мир! Столько знаний передать тебе охота… Но вот беда: ты ещё слишком мал, чтобы познать и запомнить всё. Я думал, что меня заменит мой сын, но у судьбы на него оказались иные планы… Старики объявили войну, а умирать пошли… молодые!
– А как же мама? – спрашивал Герман. – Она не сможет стать мне этим, ну… наставником?
– Она не из наших. Не дано ей… ни слышать, ни говорить, – хмуро ответил дед, а затем строго добавил: – Да и у неё другая задача теперь: сберечь тебя и воспитать как следует! Так что слушайся мать, Гера, понял?
– Понял, понял… И что же нам делать, дедушка? – взволнованно вопрошал мальчик.
– Что, что… Не плошать! – весело отвечал Демьян, хрипло смеясь. – Когда придёт время, то найдётся на прилежного ученика и достойный учитель. Я буду просить за тебя, Герка, у самого Господа! Буду неустанно молиться всем святым о твоём спасении…
– А как я его найду? Как узнаю своего учителя? – не унимался мальчик.
– А я тебе помогу, – тихо сказал дед и с прищуром посмотрел на внука. – Только будь внимательным мальчиком! И не упусти! Знака моего… Я буду присматривать за тобой, – Демьян поднял указательный палец, ткнув им в небо, – оттуда!
На могиле деда повзрослевший Гера сожалел о том, что не может поговорить с дедушкой так, как говорил с цветами и деревьями. Все вопросы юноши, как казалось ему, оставались без ответа и одобрения ушедшего Демьяна.
Но была ещё одна вещь, о которой юноша очень горько сожалел. Его дед, родившийся ещё в 1881 году в бедной деревенской семье, не умел ни читать, ни писать. С ранних лет ему приходилось работать и помогать старшим, а когда в отрочестве появилась возможность посещать церковно-приходскую школу в соседнем селе, мальчик не смог найти общего языка со сверстниками. Первым учителем для Демьяна, как и для его внука, стала окружающая природа: от деревьев, цветов и трав он узнавал куда больше о мире и жизни, чем из уст взрослых. Родителям он говорил, что идёт в школу, а сам протоптанной тропинкой углублялся в сосново-берёзовый лес и с особым усердием выведывал тайны у его величественных и радушных жителей. Но несмотря на это, Демьян всю жизнь желал научиться грамоте, и ему представилась такая возможность, когда в его семью вошла образованная невестка – Софья Саввовна. Женщина ещё до войны взялась за обучение любимого свёкра и даже с рождением сына да с появлением новых забот не оставила свою благородную затею. Часто она шутила: «Демьян Макарович, вы – мой самый прилежный ученик! Заниматься с вами – одно удовольствие!»
Но с началом войны и с уходом на фронт мужа, отца, единственного сына им пришлось учиться другому: выживанию. И до обучения грамоте руки женщины попросту не доходили. А теперь Герман часто размышлял о том, что было бы, если бы дед оставил ему рукописные тексты. Это стало бы для него самым большим сокровищем… С тех пор мальчик с особым усердием познавал письмо и чтение, словно учился за двоих: за себя и за дедушку.
– А я в институт поступил! Если расскажу тебе как, то не поверишь! – тихо говорил Герман, склонив голову к земляному холмику. – Профессор наш оказался человеком благородным и добросердечным! Хотел меня принять без экзамена и аттестата, представляешь? Но неправильно это было… по отношению к ребятам. Тем более, не так меня мать воспитала: на всё готовенькое садиться… А на экзамене я трясся как осиновый лист! Всё боялся, что он передумает либо… сам оплошаю. И когда я остался в последней пятёрке, он сам меня вызвал к себе и начал спрашивать со всей строгостью, будто и не было у нас с ним разговора в кабинете… Хорошо, что этого проклятого папоротника поблизости не было! Иначе бы я точно сорвался… Проиграл бы не своему страху, а выскочке в горшке.
В это мгновение исповедь Геры слушала стоящая неподалёку дикая яблонька, ожидая своего часа.
– После экзамена он подошёл ко мне в коридоре, пожал руку и сказал, что я успешно прошёл его проверку, – продолжал юноша. – Оказывается, весь этот разговор до экзамена он затеял с целью проверить меня! На честность, силу воли, неподкупность, находчивость иии… благородство. По его словам, мол, настоящий глашатай современности должен быть именно таким. А ещё – любопытным и бесстрашным! Ведь я был единственным из всей группы, кто обратился к нему, чтобы выведать темы для конкурса…
«Огонёк потух однажды… Твой был огонёк?» – послышался тонкий голосок позади. Герман поднял голову и оглянулся, озираясь по сторонам.
– Какой ещё огонёк? Кто ты? – спросил он, встав с колена.
«Я здесь! Узнаешь меня по плодам!» – ответило деревце. Герман наткнулся взглядом на яблоню, сиротливо стоящую у главной дороги. Её тонкие ветви усыпали маленькие рдеющие яблочки. Юноша тут же направился в её сторону. «Огонёк свечи… Ты не задувал его, а он взял да потух! Это неспроста… Это был знак».
– Какой знак? Почему неспроста? – Герман нахмурился, с тревогой вспомнив случай в ночь перед первым экзаменом.
«Знак того, что тебя заметили», – коротко ответило деревце. Гера замолк, теряясь в смутных догадках. Он задавал всё новые и новые вопросы, кружа около яблони, но та упорно молчала.
«Сорви с моей ветки самое большое яблоко, которое только найдёшь! Оно тебе ещё пригодится», – наконец, ответила яблоня.
Герман испуганно забормотал:
– Но зачем? Я должен его съесть? Что мне с ним надо делать?
«Ты должен отдать это яблоко тому, на кого укажут другие! И спеши, иначе его коснётся гниль, и оно потеряет свою силу… Не могу тебе больше ничем помочь. Ступай!»
В тот день Герман покинул погост в растерянности и смятении, забыв попрощаться на выходе с одиноким Ангелом. В его кармане лежало холодное ароматное яблоко, нехотя сорванное с ветки загадочного дерева.
– Что за яблочко наливное на столе лежит? – кокетливо поинтересовалась тётка из-за спины, пока Герман перебирал стопку книг в своей комнате.
– С кладбищенской яблони сегодня сорвал, – буркнул под нос юноша, не глядя на женщину. Он совсем не умел врать или придумывать.
– Герка, ты что, нельзя ничего с кладбища домой брать! – встревоженно произнесла Катерина, но племянник метнул в тётку прищуренный взгляд, полный негодования.
– Ты что… Обижаааешься ещё? – вздохнув и потупив взгляд, протянула Катерина. – В институте избегаешь меня, словно мы – чужие люди!
– Обижаюсь ли я? – захлопнув рывком книгу, громко спросил Герман. – Ты зачем взяла без спроса мои рукописи?! Кто тебя просил? Ты поступила по-своему, даже не посоветовавшись со мной! А что, если бы… – юноша осёкся, не желая выдавать то, что записывал и свои разговоры с деревьями, – мои личные записи попали бы в чужие руки?!
Катерина Львовна затихла, поджав губы и скрестив руки на груди. С минуту они обменивались колкими недружелюбными взглядами, пока тётка нехотя, но всё-таки призналась племяннику, что передала его рукописи в руки профессора по настоянию своей сестры.
– Это что, получается, у вас заговор против меня, да? – с возмущением выпалил Герман.
– На Софку ты зла не держи! Она же как лучше хотела… Это я, дура, не сказала тебе сразу о нашей с ней затее, – примирительно приговаривала тётушка. – Да и кто же знал, что профессор заявит тебе об этом лично!
Германа ещё долго досадовал на самого себя. Его беспечность в хранении рукописей и дневников могла принести ему много хлопот. Чуть позднее, при откровенном разговоре с матерью юноша строго просил женщину о том, чтобы та, впредь, не брала его тетради без разрешения.
– Твои сочинения не должны пылиться в столе, Гера! – защищалась Софья. – Личного дневника я не касалась, Богом клянусь! Я же не совсем из ума выжила, чтобы тащить твои сокровенные мысли в деканат, сынок…
Герман вздыхал и с укоризной смотрел на мать, качая головой.
– А я думал, что до общежития не придётся замок на письменный стол вешать… Вот что ты учудила? Да ещё и тётку подговорила…
– Сдалась тебе эта комната в общежитии, Гер? Чем тебе в родном доме немило? – лепетала мать, сдвинув брови и кружа наседкой вокруг сына. – Это ты из-за меня решил уехать, да? Ну, прости ты меня, дурную! Хочешь, хоть на дверь амбарный замок повесь…
– Вовсе нет, мама! – устало бросил Герман, усаживая встревоженную женщину на край кровати. – Я давно решил: если поступлю в институт, то буду жить в общежитии. Мне нужно быть на виду у людей, понимаешь? Я и так просидел в этом доме всё детство и юность, как стриж в коробке… Пришла пора покидать родные стены.
– А как же день рождения, сынок? – с надеждой вопрошала мать. – Может быть, дождёмся его вместе, а потом уедешь?
– Да оторви ты его от сердца, Софа! – строго вмешивалась Катерина. – Больно смотреть на твои крокодиловы слёзы! Словно не в общежитие его отпускаешь, а на чужбину, ей-богу!
– Да ну тебя! – сердито замахнулась платком на сестру Софья. – Мы каждый день рождения отмечаем всей семьёй… А как же… в этом году без тебя, Гер?
– А вот праздник свой я буду справлять в родных стенах! – ответил юноша и, повернувшись к тётке, стоящей в дверях, добавил: – Вместе с вами обеими.
– Вот и правильно! – заключила Катерина, строго поглядывая на Софью. – Зато у нас будет время в кои-то веки, чтобы тебе подарок организовать!
Герман одобрительно закивал, широко улыбаясь матери. В груди его в это время зарождались волнение и трепет. Это было нечто сродни ожиданию чуда. Как в канун Рождества.
Комната в общежитии института не разочаровала Германа: она была просторной, светлой и уютной. Недоставало лишь плотных шторок на окнах и настольной лампы, но Герман привык обходиться и без неё, отдавая предпочтение свечкам и керосинке. Юноша ценил простоту в любой обстановке, так как это позволяло всецело сосредоточиться на мысли.
Сердцем комнаты был большой круглый стол у окна, на котором хоть и не оказалось скатерти, но места хватало сразу на двоих. А если изловчиться, то и на троих. Герман присел на узкую застеленную кровать, и скрипучий пружинный матрас тут же провалился под его весом. Но даже это не огорчило юношу, так как дома он привык засыпать на довольно жёстком ватном матрасе. Прямо над кроватью на стене висела пустая высокая полка, которую Гера сразу же решил облагородить томиками Лермонтова, сочинениями Герцена и Белинского. Увлёкшись этим делом, юноша вовсе не заметил, как в комнату вошли и, спустя секунду, из-за спины послышался удивлённый мужской возглас:
– Журавль, ты, что ль?!
От неожиданности Герман вздрогнул, и из его рук выскользнул увесистый сборник, глухо приземлившись на кровать.
– Лёня?! – слегка прищурившись, опешил Гера.
– Ба, вот это люди… – с широкой улыбкой протянул Леонид, надвигаясь на юношу и радостно приговаривая: – Я-то думал, что мы с тобой уже не свидимся! А ты теперь мой сосед, ха!
Лёня высоко занёс руку для рукопожатия, и Гера тут же охотно взялся за его мощную горячую ладонь. Леонид похлопал его по плечу, и улыбка, наконец, коснулась и губ юноши.
– Сам не ожидал тебя увидеть! – сказал Герман, поинтересовавшись: – Поступил-таки?
– Коли здесь, значит принят! – гордо ответил Лёня, а затем тихо добавил: – Но не в стаю журавлей, а в ряды наземных исследователей: географов. Извилин и опыта не хватило мне для журналистики, но я, собственно, и не жалуюсь!
Герман, услышав слова мудрой ели, решил вмешаться в горячий спор хвойной красавицы и берёзок.
– Послушайте, а она права! – сказал он, обращаясь к белоствольным деревцам. – Люди вас ценят и любят, вы нужны им! Не забывайте, что ваши листья — полезны для здоровья, ветви — незаменимы для веников, кора для письма, поделок, дёгтя и разведения огня, а древесина – для тепла в человеческом доме. Веками вы кормите не только людей, но и животных. А на кладбище вас никто не тронет! Круглый год здесь столько людей ходит, что животные тут нечастые гости! Будьте спокойны.
Услышав слова юноши, ветви стоящей рядом берёзы будто склонились над Германом под порывом осеннего ветерка. Подобно длинным женским рукам, они хотели заключить его в свои ласковые объятья. Гера, поклонившись дереву, шагает дальше в путь.
Могилка Демьяна Макаровича не выделяется среди остальных: ни высокой кованой оградки, ни добротного памятника, ни даже таблички с эпитафией. Голый деревянный крест да холмик, обросший луговой травой, – вот всё, что осталось от него. Даже фотографии не нашлось, чтобы поставить на могилку. Но было то, что всегда удивляло Геру и его мать, да и всех, кто проходил мимо холмика. На могиле часто росли луговые цветы: клевер, василёк, зверобой и ромашка. Иногда они усыпали собой даже узенькую тропинку, ведущую от главной дороги к могиле. Цветы словно отдавали дань уважения и памяти некогда их доброму покровителю и защитнику. Герман всегда опускался на одно колено и здоровался с пёстрыми жителями погоста. «Хорошо вам тут?» – часто спрашивал он. «Хорошо, да скучно!» – жаловались цветы, беспечно покачиваясь на летнем ветру. «Если я вас сорву раньше времени, то сгублю вас зря. Погрейтесь ещё на солнце, а потом я смогу забрать вас домой. Тогда и глубокой зимой вы нам пригодитесь!» – приговаривал Гера. Юноша знал, что из них получится добротный сбор или памятный гербарий. При жизни дед всегда говорил маленькому внуку: «Не чурайся кладбищенских цветов и трав! В них больше жизни и мудрости, чем в тех, что выросли подле человека… Вот на Руси, Герка, могилы засаживали земляникой, и каждый путник, отведав вкусную ягодку, поминал добрым словом умершего! А зверьё да птицы, полакомившись плодами, рассказывали Богу о благочестивых деяниях близких, совершённых во славу покойного…» Дедушка сетовал на то, что сейчас люди позабыли о добрых традициях своих предков, не желая возиться с цветами и растениями на могилах. Их заменили безжизненные пластмассовые венки.
Однажды, ещё будучи в здравии, Демьян Макарович обмолвился подрастающему внуку о достойном наставнике. Гера непонимающе посмотрел на деда и переспросил его, на что Демьян обречённо и с грустью ответил:
– Мой век подходит к концу, Гера… А мне столько нужно тебе поведать о том, как устроен наш мир! Столько знаний передать тебе охота… Но вот беда: ты ещё слишком мал, чтобы познать и запомнить всё. Я думал, что меня заменит мой сын, но у судьбы на него оказались иные планы… Старики объявили войну, а умирать пошли… молодые!
– А как же мама? – спрашивал Герман. – Она не сможет стать мне этим, ну… наставником?
– Она не из наших. Не дано ей… ни слышать, ни говорить, – хмуро ответил дед, а затем строго добавил: – Да и у неё другая задача теперь: сберечь тебя и воспитать как следует! Так что слушайся мать, Гера, понял?
– Понял, понял… И что же нам делать, дедушка? – взволнованно вопрошал мальчик.
– Что, что… Не плошать! – весело отвечал Демьян, хрипло смеясь. – Когда придёт время, то найдётся на прилежного ученика и достойный учитель. Я буду просить за тебя, Герка, у самого Господа! Буду неустанно молиться всем святым о твоём спасении…
– А как я его найду? Как узнаю своего учителя? – не унимался мальчик.
– А я тебе помогу, – тихо сказал дед и с прищуром посмотрел на внука. – Только будь внимательным мальчиком! И не упусти! Знака моего… Я буду присматривать за тобой, – Демьян поднял указательный палец, ткнув им в небо, – оттуда!
На могиле деда повзрослевший Гера сожалел о том, что не может поговорить с дедушкой так, как говорил с цветами и деревьями. Все вопросы юноши, как казалось ему, оставались без ответа и одобрения ушедшего Демьяна.
Но была ещё одна вещь, о которой юноша очень горько сожалел. Его дед, родившийся ещё в 1881 году в бедной деревенской семье, не умел ни читать, ни писать. С ранних лет ему приходилось работать и помогать старшим, а когда в отрочестве появилась возможность посещать церковно-приходскую школу в соседнем селе, мальчик не смог найти общего языка со сверстниками. Первым учителем для Демьяна, как и для его внука, стала окружающая природа: от деревьев, цветов и трав он узнавал куда больше о мире и жизни, чем из уст взрослых. Родителям он говорил, что идёт в школу, а сам протоптанной тропинкой углублялся в сосново-берёзовый лес и с особым усердием выведывал тайны у его величественных и радушных жителей. Но несмотря на это, Демьян всю жизнь желал научиться грамоте, и ему представилась такая возможность, когда в его семью вошла образованная невестка – Софья Саввовна. Женщина ещё до войны взялась за обучение любимого свёкра и даже с рождением сына да с появлением новых забот не оставила свою благородную затею. Часто она шутила: «Демьян Макарович, вы – мой самый прилежный ученик! Заниматься с вами – одно удовольствие!»
Но с началом войны и с уходом на фронт мужа, отца, единственного сына им пришлось учиться другому: выживанию. И до обучения грамоте руки женщины попросту не доходили. А теперь Герман часто размышлял о том, что было бы, если бы дед оставил ему рукописные тексты. Это стало бы для него самым большим сокровищем… С тех пор мальчик с особым усердием познавал письмо и чтение, словно учился за двоих: за себя и за дедушку.
– А я в институт поступил! Если расскажу тебе как, то не поверишь! – тихо говорил Герман, склонив голову к земляному холмику. – Профессор наш оказался человеком благородным и добросердечным! Хотел меня принять без экзамена и аттестата, представляешь? Но неправильно это было… по отношению к ребятам. Тем более, не так меня мать воспитала: на всё готовенькое садиться… А на экзамене я трясся как осиновый лист! Всё боялся, что он передумает либо… сам оплошаю. И когда я остался в последней пятёрке, он сам меня вызвал к себе и начал спрашивать со всей строгостью, будто и не было у нас с ним разговора в кабинете… Хорошо, что этого проклятого папоротника поблизости не было! Иначе бы я точно сорвался… Проиграл бы не своему страху, а выскочке в горшке.
В это мгновение исповедь Геры слушала стоящая неподалёку дикая яблонька, ожидая своего часа.
– После экзамена он подошёл ко мне в коридоре, пожал руку и сказал, что я успешно прошёл его проверку, – продолжал юноша. – Оказывается, весь этот разговор до экзамена он затеял с целью проверить меня! На честность, силу воли, неподкупность, находчивость иии… благородство. По его словам, мол, настоящий глашатай современности должен быть именно таким. А ещё – любопытным и бесстрашным! Ведь я был единственным из всей группы, кто обратился к нему, чтобы выведать темы для конкурса…
«Огонёк потух однажды… Твой был огонёк?» – послышался тонкий голосок позади. Герман поднял голову и оглянулся, озираясь по сторонам.
– Какой ещё огонёк? Кто ты? – спросил он, встав с колена.
«Я здесь! Узнаешь меня по плодам!» – ответило деревце. Герман наткнулся взглядом на яблоню, сиротливо стоящую у главной дороги. Её тонкие ветви усыпали маленькие рдеющие яблочки. Юноша тут же направился в её сторону. «Огонёк свечи… Ты не задувал его, а он взял да потух! Это неспроста… Это был знак».
– Какой знак? Почему неспроста? – Герман нахмурился, с тревогой вспомнив случай в ночь перед первым экзаменом.
«Знак того, что тебя заметили», – коротко ответило деревце. Гера замолк, теряясь в смутных догадках. Он задавал всё новые и новые вопросы, кружа около яблони, но та упорно молчала.
«Сорви с моей ветки самое большое яблоко, которое только найдёшь! Оно тебе ещё пригодится», – наконец, ответила яблоня.
Герман испуганно забормотал:
– Но зачем? Я должен его съесть? Что мне с ним надо делать?
«Ты должен отдать это яблоко тому, на кого укажут другие! И спеши, иначе его коснётся гниль, и оно потеряет свою силу… Не могу тебе больше ничем помочь. Ступай!»
В тот день Герман покинул погост в растерянности и смятении, забыв попрощаться на выходе с одиноким Ангелом. В его кармане лежало холодное ароматное яблоко, нехотя сорванное с ветки загадочного дерева.
***
– Что за яблочко наливное на столе лежит? – кокетливо поинтересовалась тётка из-за спины, пока Герман перебирал стопку книг в своей комнате.
– С кладбищенской яблони сегодня сорвал, – буркнул под нос юноша, не глядя на женщину. Он совсем не умел врать или придумывать.
– Герка, ты что, нельзя ничего с кладбища домой брать! – встревоженно произнесла Катерина, но племянник метнул в тётку прищуренный взгляд, полный негодования.
– Ты что… Обижаааешься ещё? – вздохнув и потупив взгляд, протянула Катерина. – В институте избегаешь меня, словно мы – чужие люди!
– Обижаюсь ли я? – захлопнув рывком книгу, громко спросил Герман. – Ты зачем взяла без спроса мои рукописи?! Кто тебя просил? Ты поступила по-своему, даже не посоветовавшись со мной! А что, если бы… – юноша осёкся, не желая выдавать то, что записывал и свои разговоры с деревьями, – мои личные записи попали бы в чужие руки?!
Катерина Львовна затихла, поджав губы и скрестив руки на груди. С минуту они обменивались колкими недружелюбными взглядами, пока тётка нехотя, но всё-таки призналась племяннику, что передала его рукописи в руки профессора по настоянию своей сестры.
– Это что, получается, у вас заговор против меня, да? – с возмущением выпалил Герман.
– На Софку ты зла не держи! Она же как лучше хотела… Это я, дура, не сказала тебе сразу о нашей с ней затее, – примирительно приговаривала тётушка. – Да и кто же знал, что профессор заявит тебе об этом лично!
Германа ещё долго досадовал на самого себя. Его беспечность в хранении рукописей и дневников могла принести ему много хлопот. Чуть позднее, при откровенном разговоре с матерью юноша строго просил женщину о том, чтобы та, впредь, не брала его тетради без разрешения.
– Твои сочинения не должны пылиться в столе, Гера! – защищалась Софья. – Личного дневника я не касалась, Богом клянусь! Я же не совсем из ума выжила, чтобы тащить твои сокровенные мысли в деканат, сынок…
Герман вздыхал и с укоризной смотрел на мать, качая головой.
– А я думал, что до общежития не придётся замок на письменный стол вешать… Вот что ты учудила? Да ещё и тётку подговорила…
– Сдалась тебе эта комната в общежитии, Гер? Чем тебе в родном доме немило? – лепетала мать, сдвинув брови и кружа наседкой вокруг сына. – Это ты из-за меня решил уехать, да? Ну, прости ты меня, дурную! Хочешь, хоть на дверь амбарный замок повесь…
– Вовсе нет, мама! – устало бросил Герман, усаживая встревоженную женщину на край кровати. – Я давно решил: если поступлю в институт, то буду жить в общежитии. Мне нужно быть на виду у людей, понимаешь? Я и так просидел в этом доме всё детство и юность, как стриж в коробке… Пришла пора покидать родные стены.
– А как же день рождения, сынок? – с надеждой вопрошала мать. – Может быть, дождёмся его вместе, а потом уедешь?
– Да оторви ты его от сердца, Софа! – строго вмешивалась Катерина. – Больно смотреть на твои крокодиловы слёзы! Словно не в общежитие его отпускаешь, а на чужбину, ей-богу!
– Да ну тебя! – сердито замахнулась платком на сестру Софья. – Мы каждый день рождения отмечаем всей семьёй… А как же… в этом году без тебя, Гер?
– А вот праздник свой я буду справлять в родных стенах! – ответил юноша и, повернувшись к тётке, стоящей в дверях, добавил: – Вместе с вами обеими.
– Вот и правильно! – заключила Катерина, строго поглядывая на Софью. – Зато у нас будет время в кои-то веки, чтобы тебе подарок организовать!
Герман одобрительно закивал, широко улыбаясь матери. В груди его в это время зарождались волнение и трепет. Это было нечто сродни ожиданию чуда. Как в канун Рождества.
***
Комната в общежитии института не разочаровала Германа: она была просторной, светлой и уютной. Недоставало лишь плотных шторок на окнах и настольной лампы, но Герман привык обходиться и без неё, отдавая предпочтение свечкам и керосинке. Юноша ценил простоту в любой обстановке, так как это позволяло всецело сосредоточиться на мысли.
Сердцем комнаты был большой круглый стол у окна, на котором хоть и не оказалось скатерти, но места хватало сразу на двоих. А если изловчиться, то и на троих. Герман присел на узкую застеленную кровать, и скрипучий пружинный матрас тут же провалился под его весом. Но даже это не огорчило юношу, так как дома он привык засыпать на довольно жёстком ватном матрасе. Прямо над кроватью на стене висела пустая высокая полка, которую Гера сразу же решил облагородить томиками Лермонтова, сочинениями Герцена и Белинского. Увлёкшись этим делом, юноша вовсе не заметил, как в комнату вошли и, спустя секунду, из-за спины послышался удивлённый мужской возглас:
– Журавль, ты, что ль?!
От неожиданности Герман вздрогнул, и из его рук выскользнул увесистый сборник, глухо приземлившись на кровать.
– Лёня?! – слегка прищурившись, опешил Гера.
– Ба, вот это люди… – с широкой улыбкой протянул Леонид, надвигаясь на юношу и радостно приговаривая: – Я-то думал, что мы с тобой уже не свидимся! А ты теперь мой сосед, ха!
Лёня высоко занёс руку для рукопожатия, и Гера тут же охотно взялся за его мощную горячую ладонь. Леонид похлопал его по плечу, и улыбка, наконец, коснулась и губ юноши.
– Сам не ожидал тебя увидеть! – сказал Герман, поинтересовавшись: – Поступил-таки?
– Коли здесь, значит принят! – гордо ответил Лёня, а затем тихо добавил: – Но не в стаю журавлей, а в ряды наземных исследователей: географов. Извилин и опыта не хватило мне для журналистики, но я, собственно, и не жалуюсь!