Если глаза закрыть, ничего не видать, ни земли, ни неба, сплошь дымка висит, на Этой Стороне — бело-молочная, на Той Стороне, сразу за границей — беспросветно-чёрная, взглядом не за что зацепиться, аж голова кружится. В паре шагов чуть далее в белёсом тумане багровая черта начинается — на ноже, стало быть — переваливает за межу, убегает в Потусторонье, втягивается в беспроглядную пустоту и обрывается, и видится всё, будто красную ленту закусила темнота, в зубах держит. Да не по земле стелется лента, а в воздухе висит. Края её размыты, полоску рвёт-терзает, ровно ледяные ветры с нею играют, она и полощется, вроде столбика дыма под порывом, только не в силах ветер её сорвать-унести-разметать. Всего несколько шагов вперёд. Почти под рукой. Безрод наугад сторожко зашагал вдоль стены, и едва нащупал срубяной замок — ну Косоворот, ну размахнулся, не ледник, а прямо терем подземный — откуда-то сзади раздалось далёкое лошадиное ржание, что-то звонко хлопнуло и кругом загрохотало, ровно скала где-нибудь в горах под собственной тяжестью расселась и лавиной вниз ушла.
Полуночный ветер, гуляка блудливый,
С высоких небес на землю скользнул,
Волосы взбил, ровно пёсик игривый,
Хладом мертвящим в щеку лизнул.
Всего и дел-то — заставить ломовозов рвануть что есть их могучей лошадиной силы, а потом обратно в конюшню отвести. По самые брови замотавшись клобуками Муха и Жукан ковыляли обратно в боярские хоромы. Намело уже препорядочно, бредёшь в сугробах до середины голени, и дует так, что снег летит вдоль земли, отворачивайся-не отворачивайся пронзительно-холодный полуночный ветрила упирается в грудь, останавливает. Муха заметил первым. Куча брёвен на том месте, где только что местополагался недостроенный ледник, поползла, ровно песчаная горка, когда дети около неё начинают ногами топать. Увидел и остановился, как вкопанный. За рукав Жукана придержал, на ледник показал, гляди. Показалось? Брёвна что ли до сих пор осаживаются, в лёжку поудобнее укладываются, играют? На какое-то мгновение Муху повело, голова закружилась — представилось, будто с той стороны, ну, с изнанки горы бревён, кто-то такой же хитрый впряг здоровенных ломовозов и растаскивает завал. Жукан помедлил, обменялся с Мухой растерянным взглядом, затем всё же махнул рукой в сторону завала и решительно побрёл к леднику, вернее к тому, что от него осталось. Вверх тормашками они там ходят, что ли?
— Злобожьи проделки! — зашептал Муха, осеняясь обережным знамением, — всяк знает, что его коня зовут Черныш, и это он там балует.
«Черныш» с той стороны пнул одно из брёвен, которое именно — видно не было, но верхние посыпались-покатились, а то самое «остевое» бревно одним своим концом поползло вверх, и два оставшихся сосновых ствола окончательно с него соскользнули. Жукан встал, ровно вкопанный. Он забыл начисто о снежной буре, о том, что нужно отворачиваться от снега, заметающего глаза; не вспомнил он о том, что нужно кланяться ветру, чтобы не снес; он забыл начисто о том, что у него есть ноги, которым вот прямо теперь нужно сучить с быстротой жеребца Злобога и нестись отсюда подальше, лучше на край света, ведь если ты видишь, как сами собой поднимаются брёвна на месте, где ты только что завалил одного придурка со страшной рожей, тебе только и остается шептать горячечно: «Так не бывает!»
— Там на помостике лежало двенадцать брёвен! — сипнул Муха и не смог заставить себя сделать ни шагу.
Сейчас… вот сейчас начнёт заваливаться бревно, которое непонятно как встало стоймя и держится, зар-раза. В облаке снежной взвеси оно рухнет, земля задрожит, и станет видно, что там за конь Злобога прячется за стволом. Бревно пошло налево, все скорее и скорее, упало на другие заготовки, запрыгало, покатилось, и обоим дружинным ощекотало пятки. Ровно по знаку снегопад стих, последние обрывки снеговой пелены ветер умчал на полночь, тучи раздёрнуло, и через прореху вниз выглянула полная луна.
— Боги, боги, как же холодно! — Муху всего тряхнуло, аж зубы застучали.
— А я, кажется, согрелся, — мрачно буркнул Жукан. — Ниже пояса.
Там впереди, шагах в двадцати, в ледниковой ямище, среди огроменных сосновых срубок толщиной с тело человека стоял некто. Без верховки. В тёмной рубахе. С мешком на голове. Тёмная рубаха поднес к голове руки с обрывками верёвки на запястьях, потянул завязку на шее, и она гулко лопнула. Легко и даже как-то радостно лопнула, точно обычная одёжная нить. Безрод сорвал мех с головы, наклонился, что-то поднял, и когда стремительно обернулся, Муха и Жукан на шаг сдали назад. Сивый, вспархивая по бревнам, чище белки, за несколько счётов выбрался из завала, резвее коня взлетел по наклонному спуску, и сверкая белыми глазами — Мухе показалось, что глаза Безроду залило молоком, а Жукан поспорил бы с кем угодно, что зенки этого ублюдка с изрубцованной рожей светятся почище луны — встал перед обоими.
— Нож этот?
Этот. Муха еле-еле кивнул — шею свело так, что даже головы не отвернуть, чтобы на эту жуть не смотреть. Жукан и того не сделал. Просто стоял столбом и молчал. Вот считал ты мир простым и понятным — одни ходят с мечом и щитом, вторые пашут и сеют, и твоя уверенность в том, что ось этого мира проходит прямо через тебя, крепче крепкого. Нужно десяток пахарей на меч нанизать — значит нужно, небо над головой висит, грязь под ногами чавкает, и никогда грязи с небом не замешаться, сколько вверх ни кидай. Но в кои веки некто невообразимый бьёт всё кругом в осколки, и понятный мир с осью, мечами, пахарями и кровью на ножах и мечах перестаёт существовать, вернее складывается из осколков как-то по-другому, но как… голова не соображает. Видно, ось вынули, через другого пустили. Мечи и ножи останутся, кровь на мечах и ножах всё так же будет ярко пламенеть, но кого-то другого… может быть даже твоя...
Ворожец пальцем поманил молодого дружинного, и когда тот резво подбежал, заговорщицки подмигнул.
— Ну-ка, парень, проводи старого до задка.
Стюжень тяжеловесно выбрался из-за стола, опёрся о Слагая, а тот вопросительно покосился на Косоворота.
— Сведи, сведи. Да в мой, тёплый. Не в дружинный, понял?
— Понял.
Уже за порогом едальной, старик сжал лапищей плечо мальчишки, и тот на мгновение потерялся — боль птицей затрепетала в горле, едва с криком не выпорхнула. Старик второй рукой зажал певуну рот.
— Не орать! Отвечать на вопросы быстро! Куда увели Сивого? Чего ты перепугался? Когда отпущу, не вздумай орать!
— В ледник.
— Что неправильно с тем ледником? У тебя глаза стали больше плошек, когда Безрода увели.
— Дядька Стюжень не знаю, что они задумали, я просто слышал…
— Что слышал? Телись быстрее!
— Ледник пока не достроен, кое-где свода нет. Ещё там на дощатой приступочке бревна сложили, стены обшивать и крепёж своду устраивать. Давеча Косоворот с дружинными брагой заливался, так Муха и Жукан, уже пьяные шутили, дескать, если какого-нибудь вражину под склад брёвен подвести, да опоры ломовозами выдернуть, вот потеха будет. Дескать, пузо лопнет и потроха брызнут в разные стороны. Мол, дерзких землероек слишком скучно на дыбах растягивать, надо что-то позаковыристее.
— Ах, выродки, — Стюжень недобро улыбнулся, из горки овчинных верховок на лавке у стены схватил первую попавшуюся, торопливо пошёл к выходу. — Ты, парень, сделай так, чтобы тебя долго-долго искали и не нашли. Ты понял? Нехорошие дела затеваются. Через смерть переступили, добром тут не кончится.
— А…
— Если спросят, куда я делся, скажи перепил старик, отдыхать ушёл.
Дозорный отряд на воротах грелся в безоконной сторожке, одного Коптяя на охране достанет. Войны сейчас нет, а гости, поди, уже пьянее пьяного. В какое-то мгновение Залыс не смог открыть дверь — посчитали, что это Коптяй шутит, паскудник — но когда под ударами в дверь угадался мощный подпор с той стороны, воротные дозорные переглянулись и перестали улыбаться.
Вот в конюшню стремительно вошёл кто-то в мокрой от снега синей рубахе, деловито протопал к лошадям пришлых, и конюшенные какое-то время изумленно сосали воздух раскрытыми ртами. В эту ночь было велено держать светочи в огне, не спать, и быть готовыми ко всему.
— Эй, стоять! Ты кто? Ну-ка стой, тебе говорят!
Безрод молча подошёл к Теньке, дал себя обнюхать, потянул из справы лук.
Конюшенные переглянулись, и самый старший, сняв со стены светоч, решительно направился к Синей Рубахе.
— Не у себя дома, говорю! Разрешение нужно спрашивать.
Такой звук бывает, когда отбивной молот мясника встречает шмат вырезки — звучно, сочно, полновесно — Трояка аж в воздух на месте поднесло и сломало в поясе. Упал он уже без сознания и землю встретил, как безвольная туша — ноги-руки враскоряку, никакой красоты, ловкости и слитности, вот только Карасю показалось, что светоч как висел в воздухе так и остался висеть, даже огонёк не дрогнул. Только держал его теперь тот с рубцами по всему лицу.
Когда ночное небо расчертили друг за другом три огненных росчерка, Коняй аж рот раззявил. Только что вышел от стряпухи, потягивался, кряхтел и был пуст, что рыбий пузырь, но такая это пустота в членах от которой летать хочется и орать во всю глотку. Долго баба ломалась, да вспыхнула с той же силой, с какой упиралась. Едва вошёл к ней, в темноте горячий язык в шею лизнул и по портам рука заскользила. Ну бабье племя… Несла такое, аж уши подворачивало, мол, а правда, что если кто на коня лицом похож, хозяйство тоже конскому под стать? Чудно жизнь устроена, мгновение назад блаженством был полон по самую макушку, а теперь вернулась волчья звериная сторожкость, и шерсть на загривке колом стоит. Стрелы просто так с тетивы не срываются. Звук пролетел по всему двору — стрельный свист да с пригудом и шелестом. Это ветер с пламенем играет, ровно коня по гриве гладит, с оперением балуется, в перышки дует. Далеко стрелы ушли. Очень далеко, Коняй даже не сказал бы, кому во всей боярской дружине такое под силу. Словно лук тот вдвое больше против обычного и будто натягивали тетиву, впрягши жеребца.
— Пуп ведь развяжется! — изумленно пробормотал дружинный и рванул к себе. Что-то не так этим вечером. Велено держать ухо востро, но если происходит что-то непонятное, кто-то твое ухо перевострил. Как пить дать, перевострил.
Дверь в дружинную была распахнула, и поскрипывала, ветер играл ею, ровно песню на петле наигрывал «Скрииии… скрииии». Коняй на пороге едва не споткнулся, светоча на привычном месте не нашлось, потому и не заметил под ногами помеху. Кто-то ничком лежал в самом пороге, и меньше всего это было похоже на ложе для выпивохи. Остальные светочи висели на своих местах: два на одной стене, два — на другой, но пятый, припорожный кто-то в руках держал. Кто-то в синей мокрой рубахе.
— Что здесь… Ты кто такой?
Синяя рубаха повернулся, а Коняй чуть было не попятился, а может быть, на самом деле попятился, ведь не стены подкрадываются со спины, да подпирают меж лопаток — наоборот. И ни звука в целой дружинной избе, ещё недавно живой, гоготливой и скабрезной. Тишина-жадина скукожилась, прибрала звуки до малейшего шумка. Люди лежат. Все. Кто где. И не шевелятся.
— Ты… ты кто?
— Дед Пихто.
— Ты что устроил, скот?
Молчит, глаз не сводит. Белые, жуткие, с яркой лунной прижелтью, на загорелом лице приметнее огня в тёмной ночи.
— Я тебя узнал.
Сивый молча кивнул. Узнал, так узнал. Коняй плавно потащил из ножен ближайший меч — вынул из рук Махалы, что лежал у самого порога. Косоворот предупреждал об опасности, и всё сходится — княжеские опасность и принесли. Вот они обещанные беды, в десяти шагах стоят, ухмыляются, и настолько жутки белёсые глаза в сетке резких рубцов на лице, что сердце ухает куда-то вниз, точно внутрях образовалась бездонная пропасть. Коняй облапил меч, резко задышал, вдох-выдох, вдох-выдох. Завестись нужно сразу, нет времени на раскачку. Того, кто в лёжку постелил всю дружинную избу, а это десять человек, не самых медленных и не самых тупых, настругать мечом нужно за мгновение-другое. Иначе настругает тебя. Когда сердце нашло дно, на мгновение сжалось и упруго рвануло вверх, к горлу, Коняй прянул вперед. Мгновение назад был лёгок, ровно пух, едва в небеса не поднялся и теперь с криком ярости полетел на врага так быстро, как никогда не летал. «Ничего, и не таких рубили!». А пара лунных светляков порвала пространство чище стрелы, сетка ножевых отметин вокруг них в одно мгновение оказалась возле собственного лица, а светоч… Коняй поклялся бы чем угодно, что видел огненную дорожку, ровно огонь подтаял и оставил за собой в воздухе след: яркий — пол-яркий — осьмушка — хвостик. Будто кистью с краской по доске провели. Только не доска и не кисть — огонь и воздух. «Всё же нет, таких не рубили», только и мелькнуло в голове, мир с десяток раз крутанулся, непонятно откуда в глаза прыгнула дощатая стена и боярский дружинный погас.
Отвада, стиснув едальный нож, пятился в угол. Левый стол, за которым сидели княжеские дружинные, расползся, ровно студень под солнцем. Парни на ногах не стояли, кто под стол скатился, кто на скамьях пластался, тщетно пытаясь встать, иные всё же стояли на ногах, но шагать не могли — ноги тряслись, и у всех в глазах двоилось и пятна цвели. С лица Косоворота сошла глумливая улыбка, он перестал балагурить и сделался серьёзен настолько, что только дурак не прочитал бы на лбу: «Назад ходу нет. Живым не уйдёшь».
— Решился паскудник?
— Ведь не остановишься, правда? — хозяин вышел из-за стола, сделал своим знак, «ждите». — И ты всего лишь один из нас. Не самый лучший, не самый богатый. Тебе намекали, говорили прямо: «Не иди против боярства», но ты никого не слушаешь.
— Я не самый праведный на свете, я тоже сижу на спине пахарей и гончаров, кузнецов и ткачей, я тоже пирую на золотых блюдах и пью вино из серебряных чаш, но мне хватает ума понять — если не можешь изменить ход вещей, не делай хуже. Вы же берега потеряли.
— Боги вложили в нас умение сражаться и побеждать, торговать и преумножать, оборачивать и вкладывать — рявкнул Косоворот и рванул на шее рубаху. — Это дар, от которого грешно отказываться! И не пахари станут мне указывать, как жить! И не гончары с кузнецами!
— Значит, оборачивать и преумножать? Это не дар, а проклятие! Оно губит, причём даже не вас — нас! Всех! И не от светлых богов этот дар. Ты знаешь, от кого.
Косоворот потемнел лицом, резко махнул своим: «Кончайте!» Рыжий детина, тот самый Семиволк из середины стола, сощурив глаза, шагнул вперед. «Шестипалый», играя ножами и рисуясь, встал, по-кошачьи скользнул в сторону жертвы. Заходили с двух сторон. Перегуж мычал, дико вращал глазами, но встать не мог — тело не слушалось. Единственным, кого послушалось, оказался Гремляш. Он собрал все силы, что нашёл, чудом сграбастал со стола нож и швырнул вперёд, туда, где свора бешенных псов клацала зубами и роняла наземь слюну бешенства. Швырнул без надежды попасть, без уверенности, что не ранит своего, но не метнуть было нельзя — жизнь Отвады висела на волоске. А попал! Правда не насмерть. За мгновение до того, как рыжий повел бы дело на замах, клинок вспорол ткань рубахи, клюнул предплечье и едва-едва влез под самую кожу. Душегуб оглянулся и жалостно оскалился. Этот будет следующим после князя. Не больно, не смертельно. Просто горячо и резко.
Полуночный ветер, гуляка блудливый,
С высоких небес на землю скользнул,
Волосы взбил, ровно пёсик игривый,
Хладом мертвящим в щеку лизнул.
Всего и дел-то — заставить ломовозов рвануть что есть их могучей лошадиной силы, а потом обратно в конюшню отвести. По самые брови замотавшись клобуками Муха и Жукан ковыляли обратно в боярские хоромы. Намело уже препорядочно, бредёшь в сугробах до середины голени, и дует так, что снег летит вдоль земли, отворачивайся-не отворачивайся пронзительно-холодный полуночный ветрила упирается в грудь, останавливает. Муха заметил первым. Куча брёвен на том месте, где только что местополагался недостроенный ледник, поползла, ровно песчаная горка, когда дети около неё начинают ногами топать. Увидел и остановился, как вкопанный. За рукав Жукана придержал, на ледник показал, гляди. Показалось? Брёвна что ли до сих пор осаживаются, в лёжку поудобнее укладываются, играют? На какое-то мгновение Муху повело, голова закружилась — представилось, будто с той стороны, ну, с изнанки горы бревён, кто-то такой же хитрый впряг здоровенных ломовозов и растаскивает завал. Жукан помедлил, обменялся с Мухой растерянным взглядом, затем всё же махнул рукой в сторону завала и решительно побрёл к леднику, вернее к тому, что от него осталось. Вверх тормашками они там ходят, что ли?
— Злобожьи проделки! — зашептал Муха, осеняясь обережным знамением, — всяк знает, что его коня зовут Черныш, и это он там балует.
«Черныш» с той стороны пнул одно из брёвен, которое именно — видно не было, но верхние посыпались-покатились, а то самое «остевое» бревно одним своим концом поползло вверх, и два оставшихся сосновых ствола окончательно с него соскользнули. Жукан встал, ровно вкопанный. Он забыл начисто о снежной буре, о том, что нужно отворачиваться от снега, заметающего глаза; не вспомнил он о том, что нужно кланяться ветру, чтобы не снес; он забыл начисто о том, что у него есть ноги, которым вот прямо теперь нужно сучить с быстротой жеребца Злобога и нестись отсюда подальше, лучше на край света, ведь если ты видишь, как сами собой поднимаются брёвна на месте, где ты только что завалил одного придурка со страшной рожей, тебе только и остается шептать горячечно: «Так не бывает!»
— Там на помостике лежало двенадцать брёвен! — сипнул Муха и не смог заставить себя сделать ни шагу.
Сейчас… вот сейчас начнёт заваливаться бревно, которое непонятно как встало стоймя и держится, зар-раза. В облаке снежной взвеси оно рухнет, земля задрожит, и станет видно, что там за конь Злобога прячется за стволом. Бревно пошло налево, все скорее и скорее, упало на другие заготовки, запрыгало, покатилось, и обоим дружинным ощекотало пятки. Ровно по знаку снегопад стих, последние обрывки снеговой пелены ветер умчал на полночь, тучи раздёрнуло, и через прореху вниз выглянула полная луна.
— Боги, боги, как же холодно! — Муху всего тряхнуло, аж зубы застучали.
— А я, кажется, согрелся, — мрачно буркнул Жукан. — Ниже пояса.
Там впереди, шагах в двадцати, в ледниковой ямище, среди огроменных сосновых срубок толщиной с тело человека стоял некто. Без верховки. В тёмной рубахе. С мешком на голове. Тёмная рубаха поднес к голове руки с обрывками верёвки на запястьях, потянул завязку на шее, и она гулко лопнула. Легко и даже как-то радостно лопнула, точно обычная одёжная нить. Безрод сорвал мех с головы, наклонился, что-то поднял, и когда стремительно обернулся, Муха и Жукан на шаг сдали назад. Сивый, вспархивая по бревнам, чище белки, за несколько счётов выбрался из завала, резвее коня взлетел по наклонному спуску, и сверкая белыми глазами — Мухе показалось, что глаза Безроду залило молоком, а Жукан поспорил бы с кем угодно, что зенки этого ублюдка с изрубцованной рожей светятся почище луны — встал перед обоими.
— Нож этот?
Этот. Муха еле-еле кивнул — шею свело так, что даже головы не отвернуть, чтобы на эту жуть не смотреть. Жукан и того не сделал. Просто стоял столбом и молчал. Вот считал ты мир простым и понятным — одни ходят с мечом и щитом, вторые пашут и сеют, и твоя уверенность в том, что ось этого мира проходит прямо через тебя, крепче крепкого. Нужно десяток пахарей на меч нанизать — значит нужно, небо над головой висит, грязь под ногами чавкает, и никогда грязи с небом не замешаться, сколько вверх ни кидай. Но в кои веки некто невообразимый бьёт всё кругом в осколки, и понятный мир с осью, мечами, пахарями и кровью на ножах и мечах перестаёт существовать, вернее складывается из осколков как-то по-другому, но как… голова не соображает. Видно, ось вынули, через другого пустили. Мечи и ножи останутся, кровь на мечах и ножах всё так же будет ярко пламенеть, но кого-то другого… может быть даже твоя...
Ворожец пальцем поманил молодого дружинного, и когда тот резво подбежал, заговорщицки подмигнул.
— Ну-ка, парень, проводи старого до задка.
Стюжень тяжеловесно выбрался из-за стола, опёрся о Слагая, а тот вопросительно покосился на Косоворота.
— Сведи, сведи. Да в мой, тёплый. Не в дружинный, понял?
— Понял.
Уже за порогом едальной, старик сжал лапищей плечо мальчишки, и тот на мгновение потерялся — боль птицей затрепетала в горле, едва с криком не выпорхнула. Старик второй рукой зажал певуну рот.
— Не орать! Отвечать на вопросы быстро! Куда увели Сивого? Чего ты перепугался? Когда отпущу, не вздумай орать!
— В ледник.
— Что неправильно с тем ледником? У тебя глаза стали больше плошек, когда Безрода увели.
— Дядька Стюжень не знаю, что они задумали, я просто слышал…
— Что слышал? Телись быстрее!
— Ледник пока не достроен, кое-где свода нет. Ещё там на дощатой приступочке бревна сложили, стены обшивать и крепёж своду устраивать. Давеча Косоворот с дружинными брагой заливался, так Муха и Жукан, уже пьяные шутили, дескать, если какого-нибудь вражину под склад брёвен подвести, да опоры ломовозами выдернуть, вот потеха будет. Дескать, пузо лопнет и потроха брызнут в разные стороны. Мол, дерзких землероек слишком скучно на дыбах растягивать, надо что-то позаковыристее.
— Ах, выродки, — Стюжень недобро улыбнулся, из горки овчинных верховок на лавке у стены схватил первую попавшуюся, торопливо пошёл к выходу. — Ты, парень, сделай так, чтобы тебя долго-долго искали и не нашли. Ты понял? Нехорошие дела затеваются. Через смерть переступили, добром тут не кончится.
— А…
— Если спросят, куда я делся, скажи перепил старик, отдыхать ушёл.
Дозорный отряд на воротах грелся в безоконной сторожке, одного Коптяя на охране достанет. Войны сейчас нет, а гости, поди, уже пьянее пьяного. В какое-то мгновение Залыс не смог открыть дверь — посчитали, что это Коптяй шутит, паскудник — но когда под ударами в дверь угадался мощный подпор с той стороны, воротные дозорные переглянулись и перестали улыбаться.
Вот в конюшню стремительно вошёл кто-то в мокрой от снега синей рубахе, деловито протопал к лошадям пришлых, и конюшенные какое-то время изумленно сосали воздух раскрытыми ртами. В эту ночь было велено держать светочи в огне, не спать, и быть готовыми ко всему.
— Эй, стоять! Ты кто? Ну-ка стой, тебе говорят!
Безрод молча подошёл к Теньке, дал себя обнюхать, потянул из справы лук.
Конюшенные переглянулись, и самый старший, сняв со стены светоч, решительно направился к Синей Рубахе.
— Не у себя дома, говорю! Разрешение нужно спрашивать.
Такой звук бывает, когда отбивной молот мясника встречает шмат вырезки — звучно, сочно, полновесно — Трояка аж в воздух на месте поднесло и сломало в поясе. Упал он уже без сознания и землю встретил, как безвольная туша — ноги-руки враскоряку, никакой красоты, ловкости и слитности, вот только Карасю показалось, что светоч как висел в воздухе так и остался висеть, даже огонёк не дрогнул. Только держал его теперь тот с рубцами по всему лицу.
Когда ночное небо расчертили друг за другом три огненных росчерка, Коняй аж рот раззявил. Только что вышел от стряпухи, потягивался, кряхтел и был пуст, что рыбий пузырь, но такая это пустота в членах от которой летать хочется и орать во всю глотку. Долго баба ломалась, да вспыхнула с той же силой, с какой упиралась. Едва вошёл к ней, в темноте горячий язык в шею лизнул и по портам рука заскользила. Ну бабье племя… Несла такое, аж уши подворачивало, мол, а правда, что если кто на коня лицом похож, хозяйство тоже конскому под стать? Чудно жизнь устроена, мгновение назад блаженством был полон по самую макушку, а теперь вернулась волчья звериная сторожкость, и шерсть на загривке колом стоит. Стрелы просто так с тетивы не срываются. Звук пролетел по всему двору — стрельный свист да с пригудом и шелестом. Это ветер с пламенем играет, ровно коня по гриве гладит, с оперением балуется, в перышки дует. Далеко стрелы ушли. Очень далеко, Коняй даже не сказал бы, кому во всей боярской дружине такое под силу. Словно лук тот вдвое больше против обычного и будто натягивали тетиву, впрягши жеребца.
— Пуп ведь развяжется! — изумленно пробормотал дружинный и рванул к себе. Что-то не так этим вечером. Велено держать ухо востро, но если происходит что-то непонятное, кто-то твое ухо перевострил. Как пить дать, перевострил.
Дверь в дружинную была распахнула, и поскрипывала, ветер играл ею, ровно песню на петле наигрывал «Скрииии… скрииии». Коняй на пороге едва не споткнулся, светоча на привычном месте не нашлось, потому и не заметил под ногами помеху. Кто-то ничком лежал в самом пороге, и меньше всего это было похоже на ложе для выпивохи. Остальные светочи висели на своих местах: два на одной стене, два — на другой, но пятый, припорожный кто-то в руках держал. Кто-то в синей мокрой рубахе.
— Что здесь… Ты кто такой?
Синяя рубаха повернулся, а Коняй чуть было не попятился, а может быть, на самом деле попятился, ведь не стены подкрадываются со спины, да подпирают меж лопаток — наоборот. И ни звука в целой дружинной избе, ещё недавно живой, гоготливой и скабрезной. Тишина-жадина скукожилась, прибрала звуки до малейшего шумка. Люди лежат. Все. Кто где. И не шевелятся.
— Ты… ты кто?
— Дед Пихто.
— Ты что устроил, скот?
Молчит, глаз не сводит. Белые, жуткие, с яркой лунной прижелтью, на загорелом лице приметнее огня в тёмной ночи.
— Я тебя узнал.
Сивый молча кивнул. Узнал, так узнал. Коняй плавно потащил из ножен ближайший меч — вынул из рук Махалы, что лежал у самого порога. Косоворот предупреждал об опасности, и всё сходится — княжеские опасность и принесли. Вот они обещанные беды, в десяти шагах стоят, ухмыляются, и настолько жутки белёсые глаза в сетке резких рубцов на лице, что сердце ухает куда-то вниз, точно внутрях образовалась бездонная пропасть. Коняй облапил меч, резко задышал, вдох-выдох, вдох-выдох. Завестись нужно сразу, нет времени на раскачку. Того, кто в лёжку постелил всю дружинную избу, а это десять человек, не самых медленных и не самых тупых, настругать мечом нужно за мгновение-другое. Иначе настругает тебя. Когда сердце нашло дно, на мгновение сжалось и упруго рвануло вверх, к горлу, Коняй прянул вперед. Мгновение назад был лёгок, ровно пух, едва в небеса не поднялся и теперь с криком ярости полетел на врага так быстро, как никогда не летал. «Ничего, и не таких рубили!». А пара лунных светляков порвала пространство чище стрелы, сетка ножевых отметин вокруг них в одно мгновение оказалась возле собственного лица, а светоч… Коняй поклялся бы чем угодно, что видел огненную дорожку, ровно огонь подтаял и оставил за собой в воздухе след: яркий — пол-яркий — осьмушка — хвостик. Будто кистью с краской по доске провели. Только не доска и не кисть — огонь и воздух. «Всё же нет, таких не рубили», только и мелькнуло в голове, мир с десяток раз крутанулся, непонятно откуда в глаза прыгнула дощатая стена и боярский дружинный погас.
Отвада, стиснув едальный нож, пятился в угол. Левый стол, за которым сидели княжеские дружинные, расползся, ровно студень под солнцем. Парни на ногах не стояли, кто под стол скатился, кто на скамьях пластался, тщетно пытаясь встать, иные всё же стояли на ногах, но шагать не могли — ноги тряслись, и у всех в глазах двоилось и пятна цвели. С лица Косоворота сошла глумливая улыбка, он перестал балагурить и сделался серьёзен настолько, что только дурак не прочитал бы на лбу: «Назад ходу нет. Живым не уйдёшь».
— Решился паскудник?
— Ведь не остановишься, правда? — хозяин вышел из-за стола, сделал своим знак, «ждите». — И ты всего лишь один из нас. Не самый лучший, не самый богатый. Тебе намекали, говорили прямо: «Не иди против боярства», но ты никого не слушаешь.
— Я не самый праведный на свете, я тоже сижу на спине пахарей и гончаров, кузнецов и ткачей, я тоже пирую на золотых блюдах и пью вино из серебряных чаш, но мне хватает ума понять — если не можешь изменить ход вещей, не делай хуже. Вы же берега потеряли.
— Боги вложили в нас умение сражаться и побеждать, торговать и преумножать, оборачивать и вкладывать — рявкнул Косоворот и рванул на шее рубаху. — Это дар, от которого грешно отказываться! И не пахари станут мне указывать, как жить! И не гончары с кузнецами!
— Значит, оборачивать и преумножать? Это не дар, а проклятие! Оно губит, причём даже не вас — нас! Всех! И не от светлых богов этот дар. Ты знаешь, от кого.
Косоворот потемнел лицом, резко махнул своим: «Кончайте!» Рыжий детина, тот самый Семиволк из середины стола, сощурив глаза, шагнул вперед. «Шестипалый», играя ножами и рисуясь, встал, по-кошачьи скользнул в сторону жертвы. Заходили с двух сторон. Перегуж мычал, дико вращал глазами, но встать не мог — тело не слушалось. Единственным, кого послушалось, оказался Гремляш. Он собрал все силы, что нашёл, чудом сграбастал со стола нож и швырнул вперёд, туда, где свора бешенных псов клацала зубами и роняла наземь слюну бешенства. Швырнул без надежды попасть, без уверенности, что не ранит своего, но не метнуть было нельзя — жизнь Отвады висела на волоске. А попал! Правда не насмерть. За мгновение до того, как рыжий повел бы дело на замах, клинок вспорол ткань рубахи, клюнул предплечье и едва-едва влез под самую кожу. Душегуб оглянулся и жалостно оскалился. Этот будет следующим после князя. Не больно, не смертельно. Просто горячо и резко.