— Почти пришли, — бросаю через плечо. Впереди узнаваемый даже во сне переулок — прогалина между таможней и конторой портового управителя. За переулком пространство, залитое темнотой. Свету ворваневых фонарей сюда не пробраться, зато вечно пробирается старикан Мо.
— Эй, папаша! — зову я, без труда выделив мешковатый силуэт в густой тени. Силуэт сразу перестаёт быть её частью, ворочается и бормочет, вроде бы так же пьяно, как зачастую, но я чую кое-что ещё.
Из переулка пахнет кровью, слабо, но отчётливо. Я чувствую, как у клыков пузырьками собирается слюна. Мысленно чертыхаюсь: кажется, кое-кто засиделся на берегу. Пора бы в море, к алым брызгам из дыхала умирающего кита, к глянцево-красным, как лакричные конфеты, пасмам крови из громадной мёртвой туши.
Темнота оглашается стоном боли. Поднимая перед собой лампу и в то же время щурясь от её света, я мигом оказываюсь в переулке.
Старикан Мо полулежит у фундамента, на котором, кроме обычной замызганности, темнеют ещё и характерные брызги. Большинство респектабельных докторов из моих знакомых побрезговали бы прикасаться к бродяге, но я не раздумываю.
Мой юный спутник проглатывает вопросы и перехватывает фонарь. Молодец, салага. Мысленно благодарю за догадливость, едва кинув взгляд на бледную физиономию с решительно поджатыми губами. Мо едва в сознании, не поймёшь сразу, пьян или при смерти. Дьяволы морские, ещё вчера надо было тащить старого пропойцу в мою берлогу и со всем вниманием следить, чтоб ни капли портовой дряни не попало к нему и на кончик языка.
В запое Мо обычно не ест ни крошки, даже если в кармане драного пальто завалялась монета-другая. В периоды просветлений кормлю его я — сэндвичами с чем придётся, или вожу в местный трактир, оплачивая полноценный обед.
Перекус в виде сэндвичей, завёрнутый в промасленную бумагу, лежит у меня в саквояже и сейчас. Будто напоминание о моём собственном голоде, от которого стынет нутро.
— Папаша-папаша, где тебя так?.. — бормочу с досадой, ощупывая разбитую, в подсыхающих пятнах башку, ворошу седые лохмы, нечёсаные и грязные. На чём свет стоит, костерю старого дурака, а тот мычит и таращит водянистые зенки из-под слепленных кровью бровей. Царапает скрюченными пальцами рукава моего сюртука. Впрочем, почему-то только левой рукой — правая сжата в кулак.
— О-о-лаф… Ты… — сипит при этом Мо. Узнал, значит, значит, ещё в уме. И череп вроде как цел, только скальп рассечён над правым виском и до сих пор кровоточит. Окей, Мо, я сейчас. Хвала высоколобым умникам, придумавшим антисептику, этиловый спирт с бинтом у меня в саквояже всегда найдутся.
Моего добровольного ассистента с фонарём я подзываю поближе. Зрение зрением, но обработка и перевязка раны требуют чёткости, а салага вроде бы неплохой помощник. Сообразительный и неожиданно не болтливый, только сопит, наблюдая, как судовой лекарь занимается своим ремеслом. Точнее, уже портовый, потому что «Кайру» так и не выпустили в море.
Двое из четырёх (включая меня) пайщиков встали на мою сторону и отказались продавать свою часть судовладения. Один вроде как колебался, но заметно было — только для вида.
На последние совещания он, мой разлюбезный друг Освальд Тодд, являлся с неизменно постным выражением на одутловатой физиономии и выглядел так, будто всё уже решил, а может, даже оформил продажу.
— Мы не можем конкурировать с винтовым судном, тем более, с китобойной базой, Олаф. Ты поймёшь это, Олаф, если не полный… осёл. — Освальд стучал по столу толстой ладонью так, что подпрыгивала чернильница, и в каждую фразу, как попугай, вставлял моё имя.
Конечно, Освальд, не сможем. Если торчать в порту, точно не сможем.
Я прогоняю и воспоминания, и злость. Там, в гавани, милостью портового начальства «Кайра» обрастает ракушками ниже ватерлинии, но с этим сию минуту ничего не поделаешь. А вот папашу Мо срочно надо привести в порядок.
Поверх седых косм белеет готовая повязка. Отстраняюсь, чтобы пристальнее заглянуть в глаза-щёлки и оценить работу.
— А-а-а… Олаф… — мычит Мо. Этот старый хрыч, по трезвости незаменимый собеседник. А ещё самый скрупулёзный наблюдатель, мой добровольный портовый шпион и, конечно, единственный настоящий друг. Сейчас он тянется к моему лицу, грязными ногтями царапает щёку, мешает сосредоточиться. Поймать какую-то думу — она мучает, нашёптанная не иначе как свыше.
— Довольно, Мо, — хмыкаю в раздражении. Отстраняюсь от назойливо скребущей пятерни, хмурюсь на сжатый у засаленной штанины кулак. Морщусь: тяжёлый дух дешёвого пойла колышется в переулке среди капель тумана, обжигает горло. Что-то перебор с вонью, моего спирта всего ничего, а несёт, как из бочонка с бормотухой — не выдул же Мо, в самом деле, целый бочонок.
Под ногами хрустит мелкое стекло. Крошечный шажок в сторону — и сапог с тихим «звяк» задевает кое-что покрупнее. Горлышко и часть пузатой ёмкости, всё перепачкано в крови. Я озадаченно хмурюсь.
— Сэр Олаф… — подаёт голос мой юный ассистент. — Вряд ли ваш знакомый сам себя… вот так, бутылкой.
Молодец, мальчишка. Поначалу я точно его недооценил.
Мо колышет башкой, будто его штормит, но всё так же плотно сжимает кулак. Ладно, пустое. Все вопросы позже, я прихожу к решению.
— Пойдём-ка ко мне в берлогу, старина. Надо привести тебя в чувство и подлатать.
Где-то я слышал: обмякшее тело едва ли не вдвое тяжелее бодрого. Пустое, особой разницы мне не почувствовать, усилия приходится изображать для случайного зрителя. Кто бы мог подумать, что зритель бросится помогать и сделает попытку подпереть старика с другой стороны.
— Иди уж, болезный… — ворчу я, поудобнее взваливая Мо на спину. Разрешаю милостиво: — Можешь взять фонарь и саквояж.
Всю обратную дорогу Мо бубнит над головой и тычет мне в зубы всё тот же сжатый кулак. Мальчишка мучается с плечом, но мужественно поднимает повыше ноги, помня о залитых мглой рельсах где-то там впереди. С каждым шагом смешанный с темнотой туман превращается в плотный занавес, здания — в громадные фантомы. Встречные фонари расплываются призрачным маревом, самый громадный бьётся у нас на траверзе [1]
Закрыть
сердцем великана.(фр. traverse от traverser «перебегать поперёк») — направление, перпендикулярное курсу судна, самолёта или его диаметральной плоскости. Соответствует курсовому углу 90°
— Это маяк… — на всякий случай поясняю притихшему салаге. Для вида усердно отдуваюсь, потом уточняю: — Теперь курс строго влево, осталось недалеко.
— Да, сэр, я помню, — отзывается добровольный помощник. Туман скрадывает и его голос, и звук шагов, но ничего не может поделать с ощущением чужого взгляда. Мы поворачиваем, оставляя гавань по правую руку.
Окрест моего логова фонарей всего ничего, а сам я, уходя, не стал зажигать лампу на крыльце. Мальцу знать необязательно, но так я вижу даже лучше, мигом замечаю густо-чёрные фигуры, которых здесь не должно быть.
Визитёров целых трое — на меня одного. Через шаг улавливаю их запахи, невыносимую смесь впитавшейся сырости, пота, дешёвого табака и не менее дерьмового алкоголя. Ещё спустя пару шагов чую замешательство: на присутствие мальца там, в укрытии из тумана, не рассчитывали.
Под навесом крыльца ищу взглядом стул, чтобы пристроить на нём свою ношу и освободить руки. Не обнаруживаю на обычном месте ничего, кроме обломков и щепок, разбросанных в молочном полумраке.
В ком-то из вандалов играет самодовольство. Ноша соскальзывает со спины — мой сообразительный спутник, упрямо сопя, подоспел на помощь и по мере сил подставил плечо.
Пускай приткнёт папашу Мо на крыльце под окном, у стеночки, с остальным как-нибудь управлюсь сам. До драки, надеюсь, не дойдёт, не тот у визитёров настрой и задание наверняка другое.
— Выходите, господа. Излагайте, зачем пожаловали.
Мгла колыхнулась, выпустив на свет керосинки одну из фигур. Ну конечно же, старый знакомец Хью. Имя это, фамилия или вовсе прозвище — понятия не имею, знаю только — сей малоприятный субъект негласно трудоустроен у портового начальства головорезом и костоломом.
Сквозь табачно-алкогольный перегар пробивается наконец собственный запах тушки Хью, преющей под видавшим виды сюртуком явно с чужого плеча. Свой запах есть у каждого человека — особенный, он либо дразняще щекочет ноздри, либо продирает горло тошнотой, как у кота, нюхнувшего невзначай грязных носков.
Здесь второй случай. Вечно от Хью несёт, как из нужника с рыбным причалом разом.
— Вот и наш док… — скалится Хью во все гнилые, жёлто-чёрные зубы. Измождённая загулами, землистого оттенка физиономия в свете керосинки кажется почти коричневой. Довершают картину шрамы, множество мелких шрамов на скулах, щеках и лбу — каждое произнесённое слово исторгается с почти обезьяньей гримасой. — Эй, док, что за щенка ты подобрал? И это отребье портовое приволок… — он дёргает головой в сторону Мо.
Меня так и подмывает уточнить, не своих ли спутников он имеет в виду под отребьем. На всякий случай сдерживаюсь — недоставало ещё самому нарваться на мордобой. Вон, две другие фигуры, будто гигантская моль, потянулись на свет керосинки, картинно разминая кулаки.
Ни цепей, ни дубинок. Драка всё-таки не планировалась, значится.
— Не дрейфь, Олаф. У нас к тебе письмо… — Грязный боров Хью делает паузу, чтобы накопить во рту слюны и смачно сплюнуть на доски мне под ноги. — Официальное, вишь ли, письмо, даже с печатью.
Хью суёт руку под сюртук. Я слышу, как поодаль салага скрипит зубами — он ещё здесь, поразительно. Больше того, мальца трясёт, но не от страха, а похоже, от злости. Я в изумлении качаю головой. Прислушиваюсь, как мирно сопит под навесом Мо. Так дышат только спящие, — ещё бы, намучился папаша. Спутники Хью маются отрыжкой и вынужденным молчанием. Кое-кому до чёртиков охота почесать кулаки, но, кажется, не велено.
Из-под засаленной, лоснящейся в свете керосинки полы действительно появляется белый прямоугольник конверта, протягивается сквозь дымку. Я не делаю ни шагу навстречу: с Хью и подобной ему братии станется из такого положения двинуть, скажем, кастетом.
Да, я не двигаюсь, движется потихоньку всё остальное. Крыльцо, мерцающие отблесками окна, дрыхнущий под стенкой Мо, помятые рожи визитёров медленно закручиваются вместе с туманом и огнями-призраками, будто воронка на месте кораблекрушения.
Проклятущий голод. Терпимо, пока терпимо.
— А ты трусишка, доктор… — глумливое кваканье Хью рассеивается в тумане. Вслед за предводителем мерзко хихикают остальные, ну точь-в-точь нечистая сила в болотном мареве.
Насчёт нечистой силы, конечно, чья бы корова мычала. Моя ответная ухмылка не нравится Хью, не нравятся также невзначай сунутые в карманы руки. Решив, очевидно, что там припрятан револьвер, Хью решает быть примерным почтальоном и поспешно суёт конверт за дверной молоток.
Украдкой трогаю внутри карманов кончики пальцев. Вздыхаю: ногти, кажется, подросли и заострились всего за пару минут. Хью тем временем рождает очередную, по его мнению, обидную колкость.
— Я, конечно, не имею привычки читать чужие письма. — Ну ещё бы, для этого надо хотя бы уметь читать. — И вообще не люблю крючкотворства, но, по-моему, док, там для тебя последнее предупреждение… ой, то есть предложение. От которого нельзя отказаться.
Он катится со смеху от собственной шутки, его подпевалы ему вторят, кривляясь и задыхаясь.
— Я подумаю и над предупреждением, и над предложением, — сухо прерываю разгулявшееся на моём крыльце фальшивое веселье. Хью издаёт визгливый горловой звук и затыкается.
С таким же визгом выходит воздух из разорванной гортани.
— Подумай, док, крепко подумай. Лучше тебе и твоим дружкам надумать и продать ваше дырявое корыто. Пока вам дают такую возможность… — Хью делает многозначительную паузу и подкрепляет напутствие плевком табачной кашицей, вытолкнутой языком из-за щеки. — Бывай, лекаришка.
Скалясь, Хью машет рукой, так театрально и медленно, что на рукаве его рубашки, неопрятно выглядывающем из-под сюртука, отчётливо блестит золотом запонка.
Где этот подонок разжился ювелирной запонкой? И почему только одной — манжета второго рукава болтается незастёгнутой, и как будто даже порвана.
Впрочем, неважно. Проводив дорогих гостей, я отпираю замок. Решив насущный вопрос освещения в прихожей, молча переглядываюсь с бледным и сосредоточенным салагой. Так же молча мы берёмся за папашу Мо, я за подмышки, малец за ноги. Малец кряхтит и болезненно отдувается. Мо бормочет и на поворотах моей берлоги брыкается, а когда я наконец усаживаю его на кушетку, пытается лягнуть.
— Мо, это я, — взявшись ладонями за дряблые щёки, произношу прямо в лицо. Кончики пальцев попадают в липкие бурые пятна, я старательно не обращаю внимания. — Я, Олаф. Мы с салагой притащили тебя ко мне, отдохнёшь малость, подлечишься. Отъешься.
Да-да. Уж человеческой-то пищи я как-нибудь найду.
— Я не салага. Меня… зовут Джонатан, — прокашлявшись, бурчат из дверного проёма. Оглядываюсь: мой добровольный ассистент, оказавшийся так кстати, хмурит брови, стараясь выглядеть солиднее, но по-детски пухлые губы всё портят.
— Хорошо, Джонатан, — киваю, корчу серьёзное лицо. — Не салага, а юнга. Мы с юнгой…
В свете керосинки Мо таращится прямо перед собой полуоткрытыми глазами и наконец меня узнаёт. Спокойно, не лягаясь больше, позволяет нам с юнгой избавить себя от пальто и укладывается на кушетку с ногами.
Пару мгновений смотрю на дряхлые, не по сезону штиблеты, потом снимаю и их тоже. Несмотря на осторожность, царапаю пальцы о торчащие гвозди. Даю себе слово одарить Мо новой обувью, когда дела наконец пойдут на лад.
Тогда же, когда я, наконец, наемся досыта.
Старик засыпает быстро, непрерывно бормоча и причмокивая щербатым ртом. Однажды по трезвости Мо, щуря смешливо близорукие глаза, заявил, что зубы у него ещё ого-го, острее, чем у молодых обалдуев.
Качая головой, я наклоняюсь, чтобы пощупать у старого болтуна пульс. Отмечаю зачем-то, что кулак наконец разжат. Рука свешивается до самого пола, у пальцев, едва ли не под кушеткой, червонным золотом блестит запонка.
Надо же, какая знакомая вещица. Сдерживаю тихое рычание, берусь за сморщенное запястье, методично отсчитываю удары. Вроде порядок. Со скидкой на возраст, бродяжничество и пьянство — при должной заботе Мо выдюжит, а уж заботу я ему так или иначе обеспечу. Сумел же он как-то сорвать запонку с этого ублюдка Хью, да ещё с засаленным куском манжета, значит, и правда ого-го.
Я зажимаю находку в кулаке, так сильно, что кажется — кусок гравированного золота вот-вот проткнёт ладонь насквозь. Вздрагиваю от шороха. Юнга — что-то я про него забыл — переминается с ноги на ногу и вдруг, не отрывая взгляда от спящего старика и зашипев от попытки втянуть голову в плечи, выдаёт с тихим, яростным упрямством:
— Вы не правы, сэр Олаф. Я напишу, непременно напишу не только репортаж, но и книгу. И знаете, что я в первую очередь куплю на гонорар?
Я качаю головой — а может, наоборот, голова качает мною, сидящим на краю кушетки. Хвала небу, качка незаметна со стороны. Или Джонатан чересчур поглощён своими мыслями, поэтому внимательность, которую он проявил в переулке, ему изменяет.