Упрямство Олафа Хорна

27.09.2020, 00:29 Автор: Мадам_Тихоня

Закрыть настройки

Показано 4 из 4 страниц

1 2 3 4



       Так неужто сейчас я изменю своему упрямству? Поддамся грязному дикарскому колдовству, утолю голод теми, кто мне симпатичен и дорог?
       
       Нет, голод-то никуда не делся. Но, в конце концов, для него есть «Адмирален».
       
       Прочь, прочь из берлоги, только напоследок потереться о колено видящего десятый сон юнги, оставить на штанине ещё пару шерстинок. Приоткрыть тяжёлую входную дверь, выскользнуть во мглу. Бежать со всех лап сквозь оседающую на шерсть зеленоватую влагу, втягивая в себя запахи порта, острые, тяжёлые, резкие, сладковатые. Смазка из вонючей ворвани, угольная пыль, чадящие фонари, вездесуще-сырое, с примесью йода и сероводорода дыхание моря. Тронутая гнилью древесина причалов. Кисловатый привкус от ржавчины.
       
       А вот и якорная цепь, для кошачьего роста гигантская. Она светится призрачной зеленцой, и я сам, будто призрак, перебираю по ней бесшумными лапами, видя по бокам лишь размазанные тени. Карабкаться высоко — «Адмирален» велик даже по человеческим меркам, но я уже балансирую на фальшборте [1]
Закрыть

ограждение по краям наружной палубы судна, корабля

.
       
       Всё, что мне надо, я замечаю быстро. Голод и нюх ведут за собой, доводя до безумия. Источник невообразимых ароматов, от которых кругом идут головы у всех моих ипостасей сразу, обнаруживается быстро. Миг — и лапы скользят в вожделенной крови и потрохах, для кошачьего зрения тёмно-серых, почти чёрных.
       
       От кишок этого исполина в море избавиться не успели, вывернули вместе с прочими органами, из которых в наших краях совсем недавно стали ценить печень, огромную и питательную. Над всем этим поднимается невообразимо пахучая дымка и, не заставляя себя упрашивать, я принимаюсь лакать с палубы быстро остывающую густую кровь. Человечья часть сознания тем временем тщательно следит за обстановкой.
       
       Рассеивая по молочной дымке эхо, где-то совсем неподалёку, едва ли в паре десятков футов, перекликаются люди. Перекликается и потрескивает всё, из чего состоит судно, вздрагивают под лапами плотно подогнанные доски. Где-то за похожей на гору тушей, у которой я питаюсь, пластают вторую такую же. Она пахнет тоже невообразимо вкусно. Так, часто-часто, но старательно загребая по палубе шершавым языком, Рыжий оказывается вровень с китовой головой. Рыжему всё серо да зелено, но Олаф Хорн, сын китобоя и вопреки всему врач на китобойном пароходе, подмечает остальное.
       
       Длинные, похожие то ли на крылья, то ли на вёсла грудные плавники в бородавках, нижний почти отделён от туши, верхний тоскливо задран в ночное небо. С массивной нижней челюсти кожа наполовину содрана, вкривь и вкось смяты продольные бороздки на горле. Обнажена и верхняя челюсть с чёрной бахромой китового уса.
       
       Именно бороздки гигант растягивает, когда питается, чтобы заглотить в утробу свою — нет, не людей, ввалившихся в его царство на лодках и с гарпунами — всего лишь сонмы и сонмы крошечных существ.
       
       Горбачи. Самые игривые из всех исполинов. Вечно в жизнерадостных прыжках, тучах из брызг и кружевной пене. Сейчас один из них, мёртвый, ободранный, неподвижно наблюдает за мелкой рыжей тварью, что жадно, с утробным урчанием лакает его кровь. Его собрата рядом раздирают ножами на длинных шестах.
       
       Я за всю жизнь не убил ни одного из вас, зачем-то оправдывается человеческая душа, волею тёмного колдовства сидящая в кошачьем теле. Я всего-то пообещал отцу-калеке не бросать наследство, не позволить окончательно распродать по частям старушку «Кайру» и поселился на её борту в качестве совладельца и судового врача.
       
       Я вас не убивал, всего-то питался кровью, которую проливал кто-то другой. Упрямый, как стадо ослов, я всегда считал, что так не позволю проклятию свершиться.

       
       Если только я не проклят не одними только дикарями, но и вами тоже — вместе с остальными, кто несёт вам боль и гибель.
       
       Вывернутый наизнанку горбач вдруг вздрагивает. Торчащий в небо плавник тяжело трясётся, будто кто-то проводит над тушей опыты с электрическим током. Палуба под моими перепачканными лапами тревожно вибрирует.
       
       Чуя недоброе куда лучше людей, моё рыжее обличье топорщит усы и вздыбливает шерсть, ворчит и пятится, упираясь в холм из блестящих кишок. От запахов мутится рассудок; в этой невозможной смеси кошачий нос безошибочно улавливает гарь.
       
       — Пожар! В гавани пожар! — то тут, то там над палубой вспышками носятся выкрики. Для чутких звериных ушей они звучат куда громче, чем для человеческих, и под рыжей шкурой поселяется внезапный озноб. Вокруг становится людно, топот многих и многих ног, обутых в тяжёлые рабочие сапоги, несётся к правому борту.
       
       — Это же «Кайра»! — выкрикивает кто-то совсем близко. — Смотрите, парни, горит посудина чокнутого Хорна!..
       
       Теперь и я вижу зарево. Для кошачьих глаз оно не оранжевое — белое, совсем не страшное издали, но моя рыжая ипостась сама по себе забывает про голод и насыщение.
       
       Я, кажется, готовлюсь побить рекорд скорости, поставленный в свете луны той памятной ночью. В отблесках и под трескучее эхо пожара, которое далеко разносится над водой, прыгаю, карабкаюсь, с бешеной частотой мельтешу лапами. Оскальзываюсь, срываюсь, мочу хвост и зад в ледяной воде, но выбираюсь, отчаянно скребя когтями. Меня преследует, порывами морозного ветра толкает вперёд взгляд мёртвого горбача; в подёрнутом плёнкой выпуклом глазу застыло неизбывное, вечное страдание.
       
       Кажется, такое же страдание разрывает изнутри и меня в рыжем мохнатом теле. Зарево распухает в воздухе, плещется над зеркально-чёрной водой, словно поджигая и её тоже вместе с частичками тумана. Да, я вижу ночную мглу горящей, жидкий огонь разлит по лопастям гребного колеса, ядовитым плющом ползёт вверх по мачтам и принимается за свёрнутые паруса.
       
       «Кайра», наша с отцом парусно-паровая красавица. Со временем я мог бы переоснастить её под пресловутый винт, дать вторую жизнь.
       
       Мог бы, мог — надо же, в конце концов, следовать за прогрессом. Вместо этого рыжий кот мечется под ногами у сгрудившихся на набережной ротозеев-полуночников, которым по сердцу чужая беда.
       
       Над гаванью рвущим душу эхом разносится звон пожарного колокола. Может быть, я мог бы помочь «Кайре» у причала, людской разум подсказывает найти укрытие и обратиться, но в припортовой зоне, кажется, тоже что-то гремит.
       
       Или я всё-таки близок к тому, чтобы рехнуться? Предчувствие ещё большей беды раздирает звериное тельце, принуждая развернуться.
       
       Дорога исчезает. Остаются направление и чутьё, остальное — гул в голове да лапы, сбитые о рельсы и камни. Пожарный набат не утихает; окрестности порта превращаются в кастрюлю, внутри которой, под плотной крышкой бешено колотятся звуки. Впрочем, оно и неудивительно.
       
       Варево в кастрюле, кажется, сильно подгорело. Помнится, некогда я собирался перестраивать берлогу вместе с конторой, менять дерево на камень, да с деньгами — стараниями портовых воротил — стало худо. Теперь мой заветный угол занят огненным чудищем.
       
       Оно начисто вытесняет туман, испаряет влагу, заполоняет всё дымом и продирающим горло чадом ворвани. Ворвань? Откуда, чёрт возьми, ей взяться в моей берлоге, если в лампы я заливаю керосин, а для печки держу дрова, изредка торф? Будто в ответ на вопрос берлога озаряется изнутри, так невозможно сильно, что свет сквозит между плотно подогнанных брёвен и мечется в окнах.
       
       Звенит стекло, сыплется наружу. Огонь принимается за рамы, и я слышу, как он ревёт, с расстояния опаляя кошачью шерсть. Лапы и инстинкт Рыжего прыжком относят нас назад.
       
        И тут я замечаю их.
       
       Густо-серый на фоне из ярко-белого пламени силуэт мешком волочит по земле недвижное тело. Силуэт, надо сказать, мелковат и тщедушен, но успел оттащить свою ношу от постройки, которую гложет, ломает пламя.
       
       Когда берлога успела прогореть настолько, что вот-вот провалится кровля?
       
       Дьяволы морские. Да ведь «силуэт» — это же мой юнга. Будто ловец жемчуга с далёкого Востока, на одной задержке дыхания, исхитрился не только выбраться, но и прихватил с собой папашу Мо.
       
       Стоп, не до восторгов. Может, сам Джонатан спросонья, сдуру или нарочно и подпалил мою берлогу?
Эта мысль едва успевает забраться в рыжую котову башку, как её тут же опровергают.
       
       Со спины юнгу окружают три тени, такие же серые, как он сам. Одна, та, что опережает остальных — очертаниями вылитый головорез Хью, уж этого я знаю как облупленного.
       
       Как же, чёрт возьми, несёт от него ворванью.
       
       Мальчишку, наверное, приняли за меня, выбравшегося из пожара. Решили добить, ублюдочные поджигатели.
       
       Я прыгаю, когда Хью заносит над головой юнги инструмент вроде кузнечных щипцов. Ярость подбрасывает кошачье тело сразу до ненавистного лица. Под вопли изумления, потом боли со всех четырёх лап принимаюсь рвать и кромсать, рвать и кромсать. Очень быстро чую кровь, её запах заглушает даже горькую копоть, но не отвлекаюсь — бешено вою и работаю когтями.
       
       Хью завывает в унисон, пытается браниться и звать на помощь сообщников, но я разрываю его мерзкий рот, мечу в глаза. В конце концов ублюдок валится навзничь и роняет своё оружие. Я урчу утробно и жадно, мне вторит пламя, как вдруг Хью, не жалея остатков физиономии, принимается колотить мною оземь.
       
       Чёртов уличный боец из тех, кто разбивает нос противника ударом лба.
       
       Я слышу топот лошадиных копыт и звон пожарной рынды — чудится или нет? Всхлипывая, Хью вслепую шарит рядом с собой в поисках щипцов, кожа с мерзкой хари свисает лоскутами.
       
       Один из его дружков деловито душит юнгу ремнём. Второй, озираясь, стоит на стрёме.
       
       Понятия не имею, что со мной происходит внешне, когда одна личина сменяется другой. Видимо, ничего особенного, уж коль скоро мой противник не успевает испугаться.
       
       Я сшибаю с душителя грязную шляпу. Запускаю когтистые пальцы в такие же грязные, воняющие салом волосы и рывком опускаю башку назад. Отчётливо и гадко хрустят позвонки, ломается гортань, прорывает беззащитную кожу.
       
       Разрыв забавно похож на широкую улыбку. Чтобы расширить его ещё больше, я наконец впиваюсь в запрокинутую шею зубами. Рву мышцы, будто они из бумаги, вгрызаюсь в хрящи, добираясь до упругих артерий и вен.
       
       Не делал такого раньше.
       
       Кажется, я занимался этим всю свою недожизнь — глотал вяжущий, почти горячий, медновато-солёный сок. Не доверяя напору из разорванного сосуда, втягивал питьё в себя, пьянея с каждым глотком всё больше, не сдерживал растущую жадность.

       
       Мало, чёрт его дери, как же мало. Не человек, а усохший бурдюк.
       
       Второй бурдюк похож на соляной столб — если бы только столбы носили револьверы. И даже целились из них в меня трясущимися ручонками.
       
       Э, парень, да ты, кажется, озадачен. Тем более озадачен, когда кости твоего же предплечья с бешеным хрустом дробят локтевой сустав. Крошатся в моих пальцах сжимающие рукоятку фаланги, хрустит запястье.
       
       По барабанным перепонкам ударяет нечеловеческий вой. Я тут же обрываю его вместе с голосовыми связками.
       
       На глаза опускается густая багровая пелена. Подобная туману, она выпускает из себя лишь одно видение: подёрнутый плёнкой взгляд мёртвого горбача. Ободранный кит плывёт рядом сквозь гемоглобиновую мглу, поворачивается распоротым, пустым брюхом, бьёт обрубком хвоста. Взмахивает одним плавником-крылом — мол, не теряйся.
       
       Не отставай.
       
       Чёрта с два отстану. Олаф Хорн упрям, как стадо ослов, упрямее отца-китобоя и матери — уроженки далёких северных островов, именно она дала сыну его странное имя, пойдя наперекор здешним обычаям. Упрямее рыжего котяры, грозы трюмных крыс, что так или иначе исхитрился вернуться с того света.
       
       Я прихожу в себя от мерного механического стука, каких-то всхлипов и шелеста водяных потоков. Кажется, в нескольких шагах от меня водой заливают сотню-другую рассерженных змей. Галдят и топочут люди, кто-то отдаёт команды так громогласно, что в несчастной черепушке одного кровососа взрываются пороховые заряды.
       
       Пожарный расчёт, ну конечно. Стучит и поскрипывает насос, подаёт воду в рукава, бранится и понукает начальник. Огонь сопротивляется, тянет в ночь языки. Уже не белым в кошачьих глазах — рыжей медью в людском восприятии блестят и брандспойты, и пламя. Бойцы ворошат пепелище баграми, разбирают останки моего жилища, заливают тлеющие угли.
       
       Багры, если напрячь воображение, один в один похожи на гарпуны.
       
       Мёртвый горбач, взглянув напоследок мутным глазом и задрав обрубок хвоста, ушёл в алую глубину. Некоторое время уцелевший грудной плавник маячил из гемоглобиновой мути белым пятном, но скоро растворился и он тоже.
       
       — Сэр! Сэр Олаф! — знакомым голосом зовут меня сквозь реальную муть из дыма, гари и обрывков тумана. С напором тяжёлого винтового парохода меж суетящихся пожарных лавирует юнга, волочит на буксире жандармского унтер-офицера.
       
       — Зверь… чудовище, зубы, грёбаные когти. Силища… — бессвязно канючат поодаль, подвывают и стонут: — Монст, монстр…
       
       Это же недобитый Хью. Всё ещё ползает на коленях, шарит по земле, наверное ищет, что бы вставить на место выцарапанных зенок. Ищи-ищи, может, найдёшь. Жаль, свет тобой же устроенного пожара тебе не поможет, да и огонь уже погашен.
       
       Я ухмыляюсь, злорадство царапается в груди. Спохватившись, отворачиваюсь, украдкой трогаю замызганными пальцами клыки.
       
       Обычные, человеческие. Ногти тоже нормальные, правда, сплошь в крови и грязи.
       
       — Сэр Олаф! — Надо мной вырастает Джонатан. Юнга весь перепачкан в саже, и похоже, долго растирал её по лицу вместе со слезами, но настроен решительно. — Вот, господин офицер, это Олаф Хорн, хозяин конторы. Те люди… — мальчишеский голос дрожит и срывается, — подожгли здание и поджидали снаружи, чтобы… никто не спасся. Нам… пришлось обороняться.
       
       Унтер кивает будто заводной и, закусив губу, старательно выводит за юнгой в большом блокноте. Видел ли малец хоть сколько-нибудь, — гадаю я настолько мучительно, что уши на миг закладывает шумом.
       
       Хью всё канючит, жалуется на монстров и, похоже, повредился умом. Я не могу определить для себя, кому из подельников больше повезло — жалко скулящему предводителю или остальным, уже накрытым простынями.
       
       Ну, с простынями, что медленно, но верно пропитываются снизу новыми и новыми пятнами, всё более-менее понятно. А вот кто, скажите на милость, изгваздал в крови кузнечные щипцы, словно ими кого-то долго избивали?
       
       Я наблюдаю, как над загадочной железякой склоняется жандарм. Рядом Джонатан заходится от кашля, прикрывает рот руками в липких подсыхающих пятнах.
       
       Юнга. Ах ты, хитрый тощий стервец.
       
       — Простите, сэр. Я не уберёг вашего друга… — утирая слёзы и отчаянно сипя, выдавливает он наконец. Киваю: да, простыни ведь три, при том, что ублюдка-Хью увели на своих ногах. К тому же я не слышу знакомого пульса папаши Мо. Зато слышу нечто другое, до крайности странное:
       
       — Кажется, я знаю, о чём будет моя будущая книга. Если вы, сэр, позволите её написать.
       

Показано 4 из 4 страниц

1 2 3 4