— Первым делом я куплю револьвер. — Мальчишеское лицо искажается негаданным оскалом. — Против таких, как те трое. И ещё… против кое-кого.
Я прикрываю глаза. Не помню, когда в последний раз под веками метались белёсые круги, наверное, раньше за мной такое водилось редко, если водилось вообще. При закрытых глазах кушетка берёт моду опасно крениться.
Скорей, скорей бы в море, к настоящему крену и качке.
— Кто… — я с раздражением обнаруживаю, что охрип, и прокашливаюсь, — кто тебя так? Синяки, ссадины, вывих. Только честно, юнга!
— Иначе что? Выгоните в ночь, к этим вашим… — стервец усмехается с вызовом. Забывшись, поводит больным плечом. Морщится, шипит. — Да чтоб его. Это всё испытание. Господа сокурсники сказали, что примут меня в свой клуб, где вращается элита элит. Я… моё семейство верой и правдой служило одному уважаемому господину, господин в награду отправил меня… учиться. Я дал слово его не подводить, потому согласился… на испытание.
Джонатан замолкает. Я ловлю себя на том, что крайне туго соображаю, но улавливаю суть, хоть и со скрипом.
— Я на спор провисел на руках на карнизе под окном, на третьем этаже, под свист и улюлюканье. Не менее десяти минут, рекорд, как сказали. Вытаскивали меня не слишком милосердно, плечо вот… Ах, да… перед этим дружески похлопали суковатой палкой. Правда, я олух? — юнга улыбается, обезоруживающе и бледно.
— Не больший, чем я. — С края кушетки я наблюдаю, как шатается берлога вместе с огнями керосинок и всей обстановкой. Колышется и моё отражение в глянцево-чёрном оконном стекле — белёсые патлы и чересчур светлые глаза с подозрительным красноватым отливом. Да, я отражаюсь в зеркале. Я, как оказалось, необычный вампир — настолько, насколько искусны дикарские колдуны на острове, где меня на спор оставили когда-то родовитые обалдуи вроде тех, что устроили юнге испытание-глумление. — Было бы куда хуже, если бы ты отказался.
Юнга со мной согласен: трусость, мнимая или настоящая, отличный повод для новых пинков со стороны породистых сволочей, откормленных и пресыщенных.
В каком-то отупении я вспоминаю, что в самом начале знакомства нашёл юнгу тщедушным и квёлым. Это значит только одно: я должен его накормить, срочно, прямо сейчас, если уж он волей-неволей остался ночевать. Мысль до странности похожа на навязчивую идею. Собственный голод печёт под нижним ребром слева, точно раскалённый уголёк из очага.
Кстати, об очаге. Он совсем холодный; если так пойдёт дальше, скоро в берлоге, как и снаружи, повиснет туман, сырость склизкой плёнкой ляжет на стены, а у юнги с носа свесятся сосульки.
Раньше я не чувствовал холод настолько остро. Даже в море, под ударами штормовых волн — при условии, что успел насытиться кровью исполина, алой, напитанной кислородом.
Усилием поднимаю себя с места, открываю заслонку, подбрасываю дров и торфа. Огонь с аппетитом принимается за дело. Я собираю для юнги нехитрую снедь и гоню от себя мысли о еде под звуки, на которые раньше не обратил бы внимания.
Хрустит дровами пламя, подвывает в дымоходе, как дорвавшийся до добычи зверь. Щёлкают шестерёнки в часах, мерно и гулко, будто внутри кто-то работает кувалдой. Причмокивает и бубнит Мо, ругает во сне «грязного молокососа» — догадываюсь, кого именно.
Я вспоминаю о сэндвичах, приготовленных накануне для старика. Мо они сегодня уже не пригодятся, а вот мальцу в самый раз, иначе порастут плесенью. С этой мыслью копаюсь в недрах саквояжа, которые то приближаются, то отдаляются — того и гляди нырну туда носом.
— Сэр Олаф. Вы устали… — сквозь торопливое, голодное жевание констатирует юнга.
Всё-таки это заметно. Наверное, не стоит объяснять мальцу, что дело вовсе не в усталости. А в ответ на просьбу присоединиться к трапезе лучше отрезать:
— Я очень плотно пообедал, благодарю.
Пытливый юнга бросает на меня подозрительный взгляд, но голод сильнее, он всегда сильнее. Вгрызаясь в приличный кусок мяса из сэндвича, Джонатан замолкает. Я наблюдаю, как вздуваются мышцы на его челюстях, а на шее, будто тоже от жадности, часто-часто колотится жилка.
— Когда доешь, можешь спать вот в этом кресле… — злясь на себя, напутствую юнгу излишне ворчливо.
Сам забираюсь в кресло в противоположном углу, прямо под часами, что долбят в макушку долотом. Краем глаза улавливаю, как заполошно в лампе на стене трепещет под стеклом огонёк — кажется, в резервуар пора долить керосину, но это потом, всё потом.
Огонёк начинает распадаться на части — одну, другую, третью. И вот я уже в кольце из пламени, рыжие языки тянутся вверх щупальцами чёрного дыма, а над головой не потолок тёмной комнаты — ночное небо с яркими тропическими звёздами и чёрные силуэты резных пальмовых листьев.
— На, пей! Да не дрейфь, это для храбрости! — Эдмунд сунул мне объёмистый серебряный бокал и похлопал по плечу. Бокал я взял, — Эдмунд сказал, если пройду проверку, он, средний сын графа, пэра и прочая, прочая уж точно сделается моим лучшим другом. При моём усердии в учёбе — вероятнее некуда! — такая дружба со временем сделает из сына отошедшего от дел китобоя уважаемого человека.
Я ведь не могу подвести отца. Я хочу, чтобы он мной гордился.
— Тебе надо прожить на острове три дня. От силы неделю, если вдруг испортится погода, что очень маловероятно. Три дня ходу от базы флота на архипелаге Траугот — раз, и мы тебя уже забираем, оглянуться не успеешь. Ну давай, держись. — Эдмунд светит белозубой улыбкой и показывает мне сжатый кулак. — И знай, в этом пари я на твоей стороне.
Я хочу ответить таким же жестом, но рука не поднимается, стукается о песок. Туда-сюда катается перевёрнутый на бок бокал, грудки песка впитывают остатки дурманного пойла.
Мне почудилось, или только что я слышал ружейный выстрел? Один, другой, третий — а может, и ещё больше?
Что у меня за спиной? Кажется, пальма? Вокруг полным-полно диковинных растений, которые, судя по всему, умеют ходить. Вид на море в обрамлении буйной зелени суживается до размеров картинки, на которой художник нарисовал удаляющийся к линии горизонта корабль.
Творение художника превращается в крошечное светлое пятнышко. Песок с невообразимой силой тянет к себе, а может, сам вздымается кверху, и вот мы встречаемся с глухим, но нечувствительным ударом.
Песок шуршит и шуршит, утягивает в пучину сна. Жаркий, благоуханный южный ветерок на уровне глаз колышет рыжую шерсть обыкновенного кота. Сам кот не шелохнётся, под его тушкой красно и мокро.
Растения оживают окончательно и обступают меня со всех сторон. Их эбенового цвета стволы зачем-то увешаны побрякушками, которые звякают, сверкают, слепят, а руки-ветки потрясают палками с зазубренными наконечниками.
Под отчаянный скрип чего-то подо мной я вскидываюсь, распрямляюсь, бьюсь обо что-то затылком. Вокруг бешено мечутся блики света. Уголёк внутри разросся на всё подреберье, кажется, ещё немного — я подобно дракону выдохну огонь.
Всё хорошо, всё в порядке. Блики от керосинки и капелек рефлекторной влаги между ресницами. Скрипит кресло, затылок ушиблен о полку позади — спинка чересчур низкая. Вот с угольком хуже. С жилкой на шее у дрыхнущего юнги дело совсем дрянь.
Трещат под пальцами-крючьями дряхлые деревянные подлокотники. Этот жалобный скрежет как будто отрезвляет, но слабо, очень слабо — к счастью, на помощь приходит другой звук.
Окрестности гавани оглашает истошный пароходный гудок, проникает в мою берлогу. Для меня он подобен встряске за шиворот; я вскакиваю и обращаюсь в слух. Гудок повторяется, надсадный и почти живой, будто усиленный во сто крат вопль ламантина.
Мне не нужно подсказок, чтобы узнать судно, которое так сигналит. «Адмирален», чёртова китобаза [1]
Закрыть
, из-за неё владельцы компании правдами и неправдами скупают суда помельче.название реальной норвежской китобазы, действовавшей в Южной Атлантике в сезон 1905 — 1906гг.
Ненавижу эту посудину и два сопровождающие её корыта. Они закрыли для «Кайры» выход в море, а для меня перекрыли источник пищи и кислорода. С другой стороны, если они тут, на внутреннем рейде порта…
Значит, они с добычей. С китовыми, чтоб их, тушами, которые всё ещё ждут разделки и переработки, истекая свежей, ярко-красной, до невозможности питательной кровью.
Кажется, я схожу с ума. Успокаивает то, что я точно знаю, как положить этому конец. Глаза на мгновение застилает алая пелена, в голове бурлит шторм, сквозь который неожиданно чётко слышно биение двух сердец.
Юнга и папаша Мо крепко спят, старик уже не бормочет, только изредка потирает ушибленную голову. Пелена спадает. Комната смыкается и раздвигается одновременно, дальнее становится близким, но границы обзора размываются. Размазываются, будто кистью нерадивого художника, предметы в полушаге. Крышка стола уплывает ввысь, вырастают кресла и кушетка.
Медная печка блестит голубовато-зелёным, желтоватые огоньки керосинок распухают белыми пятнами. Красные и оранжевые тона, наоборот, пропадают. Я вижу мою берлогу и мир целиком серо-болотными. Со всех сторон меня окружают запахи, великое множество запахов из тех, которые людскому носу недоступны, и тех, что людской мозг сочтёт мерзкими, тошнотворными.
От бедняги Мо именно так и пахнет, всё, к тому же, заглушает чересчур резкий для теперешнего меня алкоголь, но я не могу справиться с привычкой. На мягких лапах подступаю к руке, что свешивается с кушетки и трусь о сморщенные, исцарапанные пальцы. Дрожу от урчания.
Голод отступает и притупляется, сдвинутый обвалом из непостижимых человечьей личине ощущений.
Я частенько являюсь к Мо в кошачьем облике. Старик радуется, как ребёнок, будто и в самом деле молодеет, стряхивает с себя внушительный стаж пьяницы. Зовёт «Рыжего» к себе под пальто. Подолгу гладит, чешет за ушами и счастливо улыбается. Норовит поделиться крошками своей трапезы.
— Лопай, лопай, Рыжий, чего стесняешься? Кто тебя ещё накормит, кроме старого Мо? Бродяга всегда поделится с бродягой.
«Рыжий», в отличие от Олафа Хорна, может съесть немного обычной пищи. Способен даже продержаться на ней какое-то время и не сдохнуть — если Олаф, конечно, застрянет в кошачьей шкуре надолго.
«Лучшие друзья», те самые, что бросили меня на острове одурманенным и спящим, рассчитывали проверить, сожру ли я к их приезду тушку рыжего корабельного крысолова, которого сами же и застрелили перед отплытием. Дикари решили по-другому.
Их колдуны мстили белым, чьи громовые палицы лишили племя нескольких хороших воинов. Оскаленные, разрисованные белым по чёрному, измазанные ритуальной кровью и увешанные зубастыми ожерельями, они отыгрались на мне, единственном, кто им попался.
Я не узнал и никогда не узнаю, как, зачем и почему в колдовство вмешался мёртвый кот. Хорошо помню только, как живым он запрыгивал ко мне на колени, изгибал мраморно-полосатую спину и громко мурлыкал, тычась в щёку прохладным носом. Точно помню, как обнимал неподвижную тушку, пока её не отняли чьи-то эбеновые руки-ветки, оставляя на мне кошачью кровь и клочья рыжей шерсти.
Ритуал превратил меня в кровососа. Тогда же, под жаркий треск огня в кольце из костров, под галдёж островитян, похожий на пение армии мертвецов, возродился Рыжий.
Помню, как меня, обессиленного колдовством и мерзким обращением, в душном дурмане стегали по лицу, плечам и животу пальмовыми листьями, вымоченными в растворе морской воды всё с теми же кровяными помоями. Соль нестерпимым жжением вгрызалась в ссадины и порезы. Голоса мертвецов, которые я непостижимым чудом понимал, пели о том, что отныне я призван быть наказанием для своих белых собратьев — убивать и питаться. Убивать, чтобы питаться.
За мною так и не явились, ни через три дня, ни через неделю, невзирая на прекрасную погоду. Очевидно, испугались огласки того, чем «золотые» студенты развлекались на каникулах. Голоса тем временем твердили своё, теперь уже в голове, давно отзвучав снаружи.
Я всегда был упрям, куда упрямее целого стада ослов, как говорил мой отец. Я не любил и не намеревался подчиняться никаким голосам. А может, в меня вселился Рыжий, добрая, невинная душа, потеснил монстра-нечеловека.
Однажды, сидя под той же пальмой, под которой меня схватили дикари, при свете полной луны я заметил очертания корабля. Он стоял на якоре у противоположной оконечности целой цепочки островов, звеном в которой был и этот проклятый кусочек суши.
Дикари за мной не следили и нисколько не опасались, что чудище, которое они породили, станет охотиться на них самих. Сидя на песке и раскачиваясь взад-вперёд, я рассматривал яму, которой под выпирающими нижними рёбрами ввалился живот. Слушал вой внутри и размышлял над хитроумием колдунов. На островитян я и впрямь не мог даже смотреть. Один взгляд, случайно пойманный запах — и я валился на песок в приступе, похожем на падучую болезнь, бился в судорогах, исторгал едкую желчь из пустого желудка.
На корабле люди, белые люди. Интересно, будет ли иначе от их запаха.
Голод поднял меня на трясущиеся ноги. Слабость уронила обратно в измятый песок, лицом вниз. Делая вторую попытку, я загрёб песок пальцами, в первое мгновение человеческими.
Белое лунное свечение ударило мне в глаза. Берег, море, острова и островки, обнажённые отливом скалы и отмели из чёрных с отблеском рыбьей чешуи сделались восхитительно серыми с зеленцой.
От якорной стоянки далёкого судна доносился столь же восхитительно дурманный аромат свежей крови. Я сам из отощавшего доходяги сделался восхитительно ловким, невозможно гибким.
Путь по отмелям и песчано-каменистым косам, по едва торчащим из-под воды рифам и крошечным островкам я помню смутно. Не знаю, как на последнем отрезке в несколько десятков футов меня не сожрали акулы.
Нового Рыжего вели мой голод, моё отчаяние. Бегом, вплавь, потом вверх, а жирующим акулам, наверное, не было дела до жалкого кота, тощего и облезлого.
Судно оказалось китобойцем и зашло в архипелаг срочно пополнить запасы пресной воды. Об этом я узнал после, а в ту ночь, молнией взобравшись сначала по якорной цепи, потом по борту, со всех четырёх лап плюхнулся в настолько вкусную ярко-алую жижу, насколько её таковой может сделать голод.
Как меня тогда не пришибли, не разрезали пополам? Кто ж скажет. В тени распластанной туши, воспользовавшись передышкой работяг, я глотал и глотал вязкие, тёплые, отдающие медью и рыбой сгустки. Когда меня заметили, я наелся до отвала, но сумел шмыгнуть прочь и, пометавшись по мокрой липкой палубе, укрылся в твиндеке на полуюте [2]
Закрыть
.твиндек — междупалубное пространство внутри корпуса грузового судна; полуют — возвышение корпуса над верхней палубой в корме корабля
— Гляди-ка, котяра! И откуда тут взялся?
— Да пусть его, не объест. От крыс житья нет.
Это я услыхал спустя пару суток, проскочив у коллег отца перед носом и забившись в очередную дыру. Первое, что уяснил: на корм рыбам меня не отправят, защищаться тоже не заставят. Потом поймал обрывки разговора с отцовским именем. Фамилию «Хорн» ставили в пример какому-то салаге.
Помнится, тогда в кошачьей голове заворочалось, зашевелилось что-то человеческое. Я всегда был упрямым, твердолобым, как ишак. Теперь к этим качествам добавился напор маленького зверька, вооружённого зубами и когтями.