– Тогда скажи правду. Ты беременна? Беременна нечестивым младенцем?
– Да... – сознание допрашиваемой помутилось. Ей показалось, что подвал обрушился на нее вместе с всепоглощающей тенью инквизитора.
II
Как бы не хотелось, но расследование требовало визита в дом обвиняемой, свидетельства ее родителей и соседей.
Благо дом находился в ближайшем предместье Парижа, и поездка не отняла много времени.
Допрос преимущественно проводили двое из присутствовавших на суде монахов, и среди прочего получили от некой Луизы, проживающей по соседству, свидетельства о том, что девочка действительно часто гладила и носила в дом некоего черного кота – притом всегда втайне от окружающих;
иногда куда-то пропадала по ночам, а вместе с ней, очевидно, пропадал и кот;
и что как-то, – кажется, в канун первого мая, – она зарезала черного петуха, и что крови было так много, что бедная Луиза до смерти перепугалась и потом без памяти молилась господу всю ночь, до самого утра.
Малолетняя дочь Луизы показала, что видела этого кота, что он наведывался в гости к соседской девочке, обвиняемой в греховных и богопротивных связях, а однажды забрался к ней в кладовку и насбивал масла.
Родители же были так напуганы, что не смогли ничего ни подтвердить, ни отрицать, и только уверяли, что ничего не знали о том, что случилось с их дочерью во время проживания в доме сеньора.
На обратном пути Гийом Огюст расстался со своими спутниками, а сам отправился к Парижскому собору. Ему было над чем подумать. Ему до сих пор было тошно.
Он шел, свернув с моста на вытоптанную прихожанами, мастеровыми и повозками дорогу, наблюдая, как по левую руку оседают и проваливаются дома, и как расступаются деревья, бросая свои потемневшие кроны в канал Сены – справа, открывая перед ним словно заслоняющее собой все пространство до самого небесного свода величественное строение, поражающее взор грандиозностью и сдержанным великолепием, ощущением непосредственной близости к богу и его промыслу в глазах смотрящего.
Он остановился у центрального фасада, под аркой Страшного суда, и с изумлением следил за тем, как люди ведут там совершенно рутинные работы: поднимают скульптуры, помещают их в ниши, углубляют стрельчатые своды, выкраивают орнамент.
Не верилось, что это не Господь, а люди могут создавать такую красоту.
Поражало мысль, как в этом мире все сочетается: этот вселяющий умиротворение и возвышенные помыслы торжественный собор, возведенный во славу божию, и тот кровавый поход, в котором он участвовал будучи нищим крестьянином, впервые сбежавшим из своей деревни с мечтой о служении и попавший на эту дикую вакханалию, устроенную Великим понтификом, благодаря которому он, Гийом, будучи безродным простолюдином, стал одним из главенствующих монахов ордена проповедников, устраивающих инквизиционные суды во имя той же веры.
Он не мог забыть тех чудовищных по своей жестокости и масштабам зверств, что творили несущие крест в Лангедок рыцари и солдаты. Он не мог забыть опустошенный и разграбленный Безье, где крестоносцы вырезали спрятавшихся в церквях жителей, не разбирая ни возраста, ни пола. Он стоял, смотрел на портал Страшного суда и вспоминал остервенелых наемников, которые вытаскивали из дома на улицу семью, где поставленному на колени отцу отрезали голову – не отрубили, а именно отрезали, заливая все вокруг кровью, а мать с маленьким сыном связали вместе и бросили в колодец, называя это катарским крещением; совсем юную дочь привязали за руки к лежащему на земле колесу от повозки, как распятую, по очереди ее насиловали, а затем, прижав к земле раздвинутые ноги, проткнули пикой, стараясь сделать так, чтобы та вышла через рот...
Картины кровавых безумств человеческих стали сливаться с порталом и перенесли его в подвал, где завтра он сам станет судьей и палачом еще одной ни в чем не повинной жертвы человеческой похоти и бездушия.
Но разве он этого хотел, когда посвящал свою жизнь служению истинной вере Христовой?
И разве он, Гийом Огюст де Лорне, в силах что-либо изменить?
Конечно, он может отказаться от вынесения приговора и не найти убедительными доказательства, собранные обвинением и им же самим. В его власти даже освободить заключенную.
Но неужели он, монах святого отдела расследований еретической греховности, не должен быть благодарен своему покровителю, сеньору Франсуа де Канье? Неужели же он хочет потерять все, к чему шел такою трудною дорогой, и вернуться ни с чем к себе обратно в грязную полуголодную деревню или оказаться на месте этой девочки?
Глядя на эти терзания с балюстрады галереи над западным фасадом погруженного в молчание собора,
наблюдая, как чуть тронутые желтизной кроны деревьев окунулись в воду, и как ясная, но уже холодная синева неба липла к глазам, отражаясь в них подобно притихшим еще зеленым рядам, жавшимся друг к другу в канале Сены в предчувствии стирающего краски с постепенно меркнущего небосвода вечера, растворяющего иллюзии, снимающего завесы, обнажая этот мир для вселенской тьмы, которая окунает его в себя, как в бездну, уже поглотившую бесчисленные мерцания далеких звезд и планет...
могу ли я не посочувствовать юноше, с чистыми помыслами, исполненными искренней веры, окунувшемуся в хаос человеческого порока и вынырнувшему оттуда с избытком знаний о человеческой душе и возможностью вершить над нею суд?
Но мало ли на свете таких историй? И недостаточно ли я, никем не замеченный, продемонстрировал вам их?
III
Совершенно разбитым пришел де Лорне в свою проповедническую обитель. Он не стал участвовать в вечерней службе, дал некоторые поручения, распорядился принести вина и приступил к молитве в уединении.
Переживания, усталость и вино дали о себе знать, и уже через час монах святого ордена уснул, не потушив свечей, сам того не заметив.
И видел он толпу, стоящую у подножия Храмовой горы.
И среди прочего видел он в толпе и иудеев и альбигойцев.
И кто-то указал вверх, произнося:
– Вот Он!
И поднимался Он, оставляя за собой кровавые следы на песке.
И делался песок черным, как смоль.
И люди говорили:
– Он жив!
– Почему же он не смотрит на меня, на всех нас? – спросил монах.
Но никто не отвечал ему: все смотрели наверх.
Гийом открыл глаза.
Сон поразил его до глубины души своей живостью, своей необычайностью, своим откровением!
Он лежал, вспоминая открывшееся ему и постепенно сознавая, что это был знак, а в сновидении сокрыт глубокий смысл!
Он вдруг со всей ясностью стал понимать, что Иисус принес себя в жертву не только для спасения человечества, но и во имя жизни Завета, ради которой две тысячи младенцев были умерщвлены так же, как когда-то иудеям пришлось убивать иудеев за то, что они польстились на мерзости поганого идола.
И точно так же наш крестовый поход очищает оскверняемое ересью лоно вселенского собора и первозданность слова Евангелия! Точно так же мы приносим в жертву одно невинное или заблудшее дитя, чтобы спасти от искушения и наставить на путь истинный тысячи еще неокрепших христианских душ!
Воодушевленный, Гийом вышел в окутанное туманом неподвижное ночное пространство... И увидел в этом еще один знак. Он ощутил в себе божественную благодать, присутствие Святого духа в ней!
Он всем существом своим постиг праведность дел своих, и что сам Господь бог благословляет на них его священным перстом своим!
Ближе к утру он тайно отправил одного из послушников ордена с посланием к сеньору де Канье. Призвал братию к полудню осуществить суд по делу о нечестивой служанке, проникшейся скверной катарского учения, подстрекаемой нечистой силой к поруганию истинной веры, а также зачавшей во чреве своем богомерзкое дитя, недостойное жизни, а посему приговариваемой к сожжению без промедления, то есть к вечеру того же дня.
От дыма и слез у девочки помутился взор. Она ничего не видела и не понимала. Она все хотела найти и позвать своих родителей, но только бессмысленно озиралась по сторонам, как затравленное животное, таращась сквозь размытую пелену накалившегося воздуха на искаженные силуэты, рыдая и задыхаясь сильнее с каждым мгновением.
Приговор был оглашен, костер дымил, и монах святого ордена доминиканцев Гийом Огюст де Лорне удалился с площади, усеянной растерянными, молчаливыми зрителями, среди которых некая Луиза злорадно скалилась, возбужденно всматриваясь в дым. Неподалеку от нее неподвижною тенью вросла в землю совершенно бледная мать девочки, а ее отец со слезами говорил так, чтобы его слышали стоявшие поблизости:
– Как же ты могла, доченька? Как же ты могла?..
Дым окутывал приговоренную, разрастался, поднимался над площадью, над крышами домов – все выше, сбрасывая вниз серые обломки пепла, очищаясь и обращаясь в туман, расстилающийся над Парижем.
ЗА ПРЕДЕЛАМИ ПАМЯТИ
Я хорошо помню этот момент – когда начал писать. Вернее, когда уловил мгновение, открывшее во мне неудержимое желание, проявившееся через некоторое время после того вечера.
Шел первый месяц, как я вернулся со службы в армии. Прекрасный июньский месяц, каждый день сопровождающийся дождями, нередко – с грозами.
На протяжении всех двух лет службы меня не оставлял в покое один роман, прочитанный незадолго до того и – как впоследствии оказалось – открывший передо мною целый, еще неизведанный мир.
Поэтому я принялся посещать библиотеку своей любимой части, где, надо сказать, ни разу никого не видел, кроме себя и библиотекаря, которая была учтива и всегда помогала подобрать нужные книги.
Приехав домой, я тут же оформил абонемент в центральную библиотеку, в которой некогда занимался сам Константин Эдуардович, и дни напролет проводил в ее многочисленных кабинетах, в итоге облюбовав одинокое кресло за круглым столиком в углу окаймляющей второй этаж центрального зала балконной балюстрады, уединившись в коем, я мог погружаться в удивительные события, каким-то волшебным образом взаимодействовавшие с моим воображением,
в тишине, умиротворении книжных стеллажей и с неизменной парой (ну, может, чуть больше) бутылочек пива в принесенной с собой и не вызывающей подозрения таре.
Постепенно я стал брать книги и на дом.
И вот в один из таких дней, когда вечер уже расстелился тенью по земле, я расположился у лампы в компании книги и беспрерывно доносящегося из темноты опустевшей улицы звука дождя, не прекращающегося весь день, а с открытых страниц вылезали и скакали вокруг меня черти и всякая нечисть! Началась гроза с яркими вспышками и долгими гулкими раскатами, поминутно озарявшими густые клубы набирающего, втягивающего в себя силу неба, чтобы вновь разразиться и ухнуть так, что лампочка в моей лампе начинала моргать, на секунду исчезая в ослепительном свете грозы!
Я забыл про книгу, выключил лампу и смотрел в окно, пропускающее сквозь стекла розовые всполохи неба.
Время замерло, и, казалось, не было ничего, кроме вспышек, поминутно прорезывающих мрак, окрашивая беспокойные тени деревьев розовым, словно отсвет алого заката отражался в этом сиянии от непроницаемого небосвода и падал на землю, заглядывал ко мне в комнату, обнаруживая предметы и – в один миг – забирая их с собой, – а не исключено, что с ними – и меня, – погружая все существовавшее во тьму, в которой даже черти попритихли и не показывали носа.
В тот вечер со мной что-то произошло: я почувствовал, как уловил в этом свете нечто, оставшееся во мне, оставшееся, как память, о которой я давно забыл, но которая так ясно возникла в голове и открыла передо мной еще одно, очередное пространство...
И становилось обозримым, что за ним последует еще одно, а после смерти – еще... и что за каждым пределом открывается новый, и что им нет конца, и что это – бесконечная история, в которой мы будем иногда встречаться – пусть мимолетно, – оказавшись в пространствах одних и тех же миров.
Я также помню, что предшествовало этому вечеру, что его несомненно вдохновило и привело к тому, что открыло перед моим сознанием картины, лишь представляемые на страницах любимого романа, благодаря которому все это и произошло...
ЧЕРНЫЙ СНЕГ
С каким же упоением, с каким восторгом и нетерпением я ждал каждую следующую серию авторского цикла... И не досмотрев последних двух или трех серий, меня забрали в армию, где все два года я с неугасающим интересом ждал финала, подкрепляя интерес всяческими вырезками и фотографиями из журналов, которые неведомо откуда попадали мне на глаза и которые я бережно хранил, а затем привез домой, где встретил удивительную грозу с книгой в руках...
Вскоре я вернулся обратно в Москву и, таинственным образом оказавшись в театре Вахтангова, уже разгуливал по покрывающему лестницы красному ковру с зеленым окаймлением, каким-то магическим образом увлекающим меня все выше, с этажа на этаж, где к своему величайшему удивлению я увидел висящие на стенах затененных в отсутствие посетителей фойе фотографии театральных постановок двадцатых годов по пьесам Михаила Афанасьевича!
Я помню, как стоял, крутился, хлопал глазами с полным ощущением того, что оказался в какой-то параллельной реальности: я, портрет Булгакова и его персонажи, как призраки, окружившие меня в этом безлюдном, беззвучном пространстве, в котором, как показалось, замерло все – и время, и место... и только черно-белые молчаливые лики недвижно смотрели на меня, как на явление весьма диковинное. И это явление почувствовало, как прикоснулось к тому, что было и навсегда осталось ему так дорого!..
Мне кажется, это был период моего становления как человека, который незадолго до данного момента вдруг ощутил себя писателем.
Театр Вахтангова, Патриаршие пруды, вся эта авантюрная поездка – как бы укоренили во мне новое, но с неумолимой силой нарастающее чувство – чувство созидания творческого начала, которое того и гляди что-то создаст, но на тот момент – и еще долгое время – не зная, что именно...
– Да... – сознание допрашиваемой помутилось. Ей показалось, что подвал обрушился на нее вместе с всепоглощающей тенью инквизитора.
II
Как бы не хотелось, но расследование требовало визита в дом обвиняемой, свидетельства ее родителей и соседей.
Благо дом находился в ближайшем предместье Парижа, и поездка не отняла много времени.
Допрос преимущественно проводили двое из присутствовавших на суде монахов, и среди прочего получили от некой Луизы, проживающей по соседству, свидетельства о том, что девочка действительно часто гладила и носила в дом некоего черного кота – притом всегда втайне от окружающих;
иногда куда-то пропадала по ночам, а вместе с ней, очевидно, пропадал и кот;
и что как-то, – кажется, в канун первого мая, – она зарезала черного петуха, и что крови было так много, что бедная Луиза до смерти перепугалась и потом без памяти молилась господу всю ночь, до самого утра.
Малолетняя дочь Луизы показала, что видела этого кота, что он наведывался в гости к соседской девочке, обвиняемой в греховных и богопротивных связях, а однажды забрался к ней в кладовку и насбивал масла.
Родители же были так напуганы, что не смогли ничего ни подтвердить, ни отрицать, и только уверяли, что ничего не знали о том, что случилось с их дочерью во время проживания в доме сеньора.
На обратном пути Гийом Огюст расстался со своими спутниками, а сам отправился к Парижскому собору. Ему было над чем подумать. Ему до сих пор было тошно.
Он шел, свернув с моста на вытоптанную прихожанами, мастеровыми и повозками дорогу, наблюдая, как по левую руку оседают и проваливаются дома, и как расступаются деревья, бросая свои потемневшие кроны в канал Сены – справа, открывая перед ним словно заслоняющее собой все пространство до самого небесного свода величественное строение, поражающее взор грандиозностью и сдержанным великолепием, ощущением непосредственной близости к богу и его промыслу в глазах смотрящего.
Он остановился у центрального фасада, под аркой Страшного суда, и с изумлением следил за тем, как люди ведут там совершенно рутинные работы: поднимают скульптуры, помещают их в ниши, углубляют стрельчатые своды, выкраивают орнамент.
Не верилось, что это не Господь, а люди могут создавать такую красоту.
Поражало мысль, как в этом мире все сочетается: этот вселяющий умиротворение и возвышенные помыслы торжественный собор, возведенный во славу божию, и тот кровавый поход, в котором он участвовал будучи нищим крестьянином, впервые сбежавшим из своей деревни с мечтой о служении и попавший на эту дикую вакханалию, устроенную Великим понтификом, благодаря которому он, Гийом, будучи безродным простолюдином, стал одним из главенствующих монахов ордена проповедников, устраивающих инквизиционные суды во имя той же веры.
Он не мог забыть тех чудовищных по своей жестокости и масштабам зверств, что творили несущие крест в Лангедок рыцари и солдаты. Он не мог забыть опустошенный и разграбленный Безье, где крестоносцы вырезали спрятавшихся в церквях жителей, не разбирая ни возраста, ни пола. Он стоял, смотрел на портал Страшного суда и вспоминал остервенелых наемников, которые вытаскивали из дома на улицу семью, где поставленному на колени отцу отрезали голову – не отрубили, а именно отрезали, заливая все вокруг кровью, а мать с маленьким сыном связали вместе и бросили в колодец, называя это катарским крещением; совсем юную дочь привязали за руки к лежащему на земле колесу от повозки, как распятую, по очереди ее насиловали, а затем, прижав к земле раздвинутые ноги, проткнули пикой, стараясь сделать так, чтобы та вышла через рот...
Картины кровавых безумств человеческих стали сливаться с порталом и перенесли его в подвал, где завтра он сам станет судьей и палачом еще одной ни в чем не повинной жертвы человеческой похоти и бездушия.
Но разве он этого хотел, когда посвящал свою жизнь служению истинной вере Христовой?
И разве он, Гийом Огюст де Лорне, в силах что-либо изменить?
Конечно, он может отказаться от вынесения приговора и не найти убедительными доказательства, собранные обвинением и им же самим. В его власти даже освободить заключенную.
Но неужели он, монах святого отдела расследований еретической греховности, не должен быть благодарен своему покровителю, сеньору Франсуа де Канье? Неужели же он хочет потерять все, к чему шел такою трудною дорогой, и вернуться ни с чем к себе обратно в грязную полуголодную деревню или оказаться на месте этой девочки?
Глядя на эти терзания с балюстрады галереи над западным фасадом погруженного в молчание собора,
наблюдая, как чуть тронутые желтизной кроны деревьев окунулись в воду, и как ясная, но уже холодная синева неба липла к глазам, отражаясь в них подобно притихшим еще зеленым рядам, жавшимся друг к другу в канале Сены в предчувствии стирающего краски с постепенно меркнущего небосвода вечера, растворяющего иллюзии, снимающего завесы, обнажая этот мир для вселенской тьмы, которая окунает его в себя, как в бездну, уже поглотившую бесчисленные мерцания далеких звезд и планет...
могу ли я не посочувствовать юноше, с чистыми помыслами, исполненными искренней веры, окунувшемуся в хаос человеческого порока и вынырнувшему оттуда с избытком знаний о человеческой душе и возможностью вершить над нею суд?
Но мало ли на свете таких историй? И недостаточно ли я, никем не замеченный, продемонстрировал вам их?
III
Совершенно разбитым пришел де Лорне в свою проповедническую обитель. Он не стал участвовать в вечерней службе, дал некоторые поручения, распорядился принести вина и приступил к молитве в уединении.
Переживания, усталость и вино дали о себе знать, и уже через час монах святого ордена уснул, не потушив свечей, сам того не заметив.
И видел он толпу, стоящую у подножия Храмовой горы.
И среди прочего видел он в толпе и иудеев и альбигойцев.
И кто-то указал вверх, произнося:
– Вот Он!
И поднимался Он, оставляя за собой кровавые следы на песке.
И делался песок черным, как смоль.
И люди говорили:
– Он жив!
– Почему же он не смотрит на меня, на всех нас? – спросил монах.
Но никто не отвечал ему: все смотрели наверх.
Гийом открыл глаза.
Сон поразил его до глубины души своей живостью, своей необычайностью, своим откровением!
Он лежал, вспоминая открывшееся ему и постепенно сознавая, что это был знак, а в сновидении сокрыт глубокий смысл!
Он вдруг со всей ясностью стал понимать, что Иисус принес себя в жертву не только для спасения человечества, но и во имя жизни Завета, ради которой две тысячи младенцев были умерщвлены так же, как когда-то иудеям пришлось убивать иудеев за то, что они польстились на мерзости поганого идола.
И точно так же наш крестовый поход очищает оскверняемое ересью лоно вселенского собора и первозданность слова Евангелия! Точно так же мы приносим в жертву одно невинное или заблудшее дитя, чтобы спасти от искушения и наставить на путь истинный тысячи еще неокрепших христианских душ!
Воодушевленный, Гийом вышел в окутанное туманом неподвижное ночное пространство... И увидел в этом еще один знак. Он ощутил в себе божественную благодать, присутствие Святого духа в ней!
Он всем существом своим постиг праведность дел своих, и что сам Господь бог благословляет на них его священным перстом своим!
Ближе к утру он тайно отправил одного из послушников ордена с посланием к сеньору де Канье. Призвал братию к полудню осуществить суд по делу о нечестивой служанке, проникшейся скверной катарского учения, подстрекаемой нечистой силой к поруганию истинной веры, а также зачавшей во чреве своем богомерзкое дитя, недостойное жизни, а посему приговариваемой к сожжению без промедления, то есть к вечеру того же дня.
От дыма и слез у девочки помутился взор. Она ничего не видела и не понимала. Она все хотела найти и позвать своих родителей, но только бессмысленно озиралась по сторонам, как затравленное животное, таращась сквозь размытую пелену накалившегося воздуха на искаженные силуэты, рыдая и задыхаясь сильнее с каждым мгновением.
Приговор был оглашен, костер дымил, и монах святого ордена доминиканцев Гийом Огюст де Лорне удалился с площади, усеянной растерянными, молчаливыми зрителями, среди которых некая Луиза злорадно скалилась, возбужденно всматриваясь в дым. Неподалеку от нее неподвижною тенью вросла в землю совершенно бледная мать девочки, а ее отец со слезами говорил так, чтобы его слышали стоявшие поблизости:
– Как же ты могла, доченька? Как же ты могла?..
Дым окутывал приговоренную, разрастался, поднимался над площадью, над крышами домов – все выше, сбрасывая вниз серые обломки пепла, очищаясь и обращаясь в туман, расстилающийся над Парижем.
ЗА ПРЕДЕЛАМИ ПАМЯТИ
Я хорошо помню этот момент – когда начал писать. Вернее, когда уловил мгновение, открывшее во мне неудержимое желание, проявившееся через некоторое время после того вечера.
Шел первый месяц, как я вернулся со службы в армии. Прекрасный июньский месяц, каждый день сопровождающийся дождями, нередко – с грозами.
На протяжении всех двух лет службы меня не оставлял в покое один роман, прочитанный незадолго до того и – как впоследствии оказалось – открывший передо мною целый, еще неизведанный мир.
Поэтому я принялся посещать библиотеку своей любимой части, где, надо сказать, ни разу никого не видел, кроме себя и библиотекаря, которая была учтива и всегда помогала подобрать нужные книги.
Приехав домой, я тут же оформил абонемент в центральную библиотеку, в которой некогда занимался сам Константин Эдуардович, и дни напролет проводил в ее многочисленных кабинетах, в итоге облюбовав одинокое кресло за круглым столиком в углу окаймляющей второй этаж центрального зала балконной балюстрады, уединившись в коем, я мог погружаться в удивительные события, каким-то волшебным образом взаимодействовавшие с моим воображением,
в тишине, умиротворении книжных стеллажей и с неизменной парой (ну, может, чуть больше) бутылочек пива в принесенной с собой и не вызывающей подозрения таре.
Постепенно я стал брать книги и на дом.
И вот в один из таких дней, когда вечер уже расстелился тенью по земле, я расположился у лампы в компании книги и беспрерывно доносящегося из темноты опустевшей улицы звука дождя, не прекращающегося весь день, а с открытых страниц вылезали и скакали вокруг меня черти и всякая нечисть! Началась гроза с яркими вспышками и долгими гулкими раскатами, поминутно озарявшими густые клубы набирающего, втягивающего в себя силу неба, чтобы вновь разразиться и ухнуть так, что лампочка в моей лампе начинала моргать, на секунду исчезая в ослепительном свете грозы!
Я забыл про книгу, выключил лампу и смотрел в окно, пропускающее сквозь стекла розовые всполохи неба.
Время замерло, и, казалось, не было ничего, кроме вспышек, поминутно прорезывающих мрак, окрашивая беспокойные тени деревьев розовым, словно отсвет алого заката отражался в этом сиянии от непроницаемого небосвода и падал на землю, заглядывал ко мне в комнату, обнаруживая предметы и – в один миг – забирая их с собой, – а не исключено, что с ними – и меня, – погружая все существовавшее во тьму, в которой даже черти попритихли и не показывали носа.
В тот вечер со мной что-то произошло: я почувствовал, как уловил в этом свете нечто, оставшееся во мне, оставшееся, как память, о которой я давно забыл, но которая так ясно возникла в голове и открыла передо мной еще одно, очередное пространство...
И становилось обозримым, что за ним последует еще одно, а после смерти – еще... и что за каждым пределом открывается новый, и что им нет конца, и что это – бесконечная история, в которой мы будем иногда встречаться – пусть мимолетно, – оказавшись в пространствах одних и тех же миров.
Я также помню, что предшествовало этому вечеру, что его несомненно вдохновило и привело к тому, что открыло перед моим сознанием картины, лишь представляемые на страницах любимого романа, благодаря которому все это и произошло...
ЧЕРНЫЙ СНЕГ
С каким же упоением, с каким восторгом и нетерпением я ждал каждую следующую серию авторского цикла... И не досмотрев последних двух или трех серий, меня забрали в армию, где все два года я с неугасающим интересом ждал финала, подкрепляя интерес всяческими вырезками и фотографиями из журналов, которые неведомо откуда попадали мне на глаза и которые я бережно хранил, а затем привез домой, где встретил удивительную грозу с книгой в руках...
Вскоре я вернулся обратно в Москву и, таинственным образом оказавшись в театре Вахтангова, уже разгуливал по покрывающему лестницы красному ковру с зеленым окаймлением, каким-то магическим образом увлекающим меня все выше, с этажа на этаж, где к своему величайшему удивлению я увидел висящие на стенах затененных в отсутствие посетителей фойе фотографии театральных постановок двадцатых годов по пьесам Михаила Афанасьевича!
Я помню, как стоял, крутился, хлопал глазами с полным ощущением того, что оказался в какой-то параллельной реальности: я, портрет Булгакова и его персонажи, как призраки, окружившие меня в этом безлюдном, беззвучном пространстве, в котором, как показалось, замерло все – и время, и место... и только черно-белые молчаливые лики недвижно смотрели на меня, как на явление весьма диковинное. И это явление почувствовало, как прикоснулось к тому, что было и навсегда осталось ему так дорого!..
Мне кажется, это был период моего становления как человека, который незадолго до данного момента вдруг ощутил себя писателем.
Театр Вахтангова, Патриаршие пруды, вся эта авантюрная поездка – как бы укоренили во мне новое, но с неумолимой силой нарастающее чувство – чувство созидания творческого начала, которое того и гляди что-то создаст, но на тот момент – и еще долгое время – не зная, что именно...