Недели растянулись в месяцы. Филипп, остыв от ярости, начал понимать всю глубину провала. Его двор был расколот. Армия, любившая Александра за отвагу при Херонее, роптала. Угроза союза Александра с иллирийцами становилась всё реальнее. А главное — без Александра его великий поход на Персию терял свой блеск и часть смысла. Кто возглавит гетайров? Кто станет тем молотом, что он выковал?
Примирение инициировал не Филипп и не Александр. Его организовал хитрый и ловкий Демарат, коринфский дипломат, старый друг семьи. Он отыскал Александра в Иллирии.
— Твоё место не здесь, среди этих горцев, — сказал он, глядя на Александра, повзрослевшего и ожесточившегося за месяцы изгнания. — Твоё место — во главе армии, что идёт на Восток. Филипп — великий царь, он создал эту мощь. Но ты… ты рождён, чтобы вести её дальше, чем он может себе представить.
Он уговорил Александра вернуться. Цена была высока. Филипп примирился с сыном, но Аттал, виновник ссоры, не был наказан — он был слишком важен для кампании в Азии. Это было не прощение, а перемирие, основанное на холодном политическом расчёте. Олимпиада же осталась в Эпире. Её возвращение было бы взрывоопасным.
Александр вернулся в Пеллу. Он снова сидел рядом с отцом на советах, снова тренировался с гетайрами. Но что-то безвозвратно изменилось. Доверие было мертво. Теперь он смотрел на отца не как на непогрешимого героя, а как на временного союзника, у которого нужно отнять его наследие. А Филипп смотрел на сына и видел уже не орудие, а соперника, чья тень с каждым днём становилась всё длиннее.
Разлом был залатан, но трещина прошла через самое сердце Македонии. И все, у кого был достаточно острый слух, уже слышали, как из её глубин доносится первый, пока ещё далёкий, грохот надвигающейся катастрофы.
       
       
       Глава 8: Узлы судьбы
Осень 336 года до н.э. висела над Элладой и Азией тяжелым, зловещим плодом, готовым упасть и разбиться, рассыпав семена мировой войны. Мир затаил дыхание, и в этой звенящей тишине разные силы спешно затягивали последние узлы на удавке судьбы.
В Пелле Филипп, подобно кузнецу, не знающему устали, ковал будущее. Его послы сновали по греческим полисам, его интенданты сводили в единые списки контингенты, его инженеры совершенствовали стенобитные машины. Поход, который он готовил, был не похож на все предыдущие. Это была не набеговая экспедиция за добычей и не пограничная война. Это был крестовый поход целой цивилизации, облеченный в железные доспехи македонской военной машины.
Идея панэллинизма, которую он так ловко использовал, была обоюдоострым мечом. Греки, присоединившиеся к Коринфскому союзу, видели в нем не столько гегемона, сколько бульдога, которого спустили с цепи. Афинские ораторы на пирах, за закрытыми дверями, тостом за «здоровье македонского варвара» поднимали кубки с ядом. Они ждали своего часа, мечтая увидеть, как македонская фаланга увязнет в бескрайних просторах Персии, чтобы вонзить нож в спину ослабевшему победителю или добить побежденного. Спарта, гордая и непримиримая, и вовсе отказалась вступать в союз, выжидая и копя силы. Филипп вел на Восток не единый народ, а гремучую смесь из македонской стали и греческой пороховой закваски зависти, страха и надежды.
Именно эта сложность и заставила Хранителей, некогда вложившихся в «македонский проект», прийти к страшному решению. Они собрались в том же храме Посейдона на мысе Сунион, где десятилетия назад был зачат их план.
— Филипп выполнил свою миссию, — сказал старший из них, его голос был сухим и бесстрастным, как скрип свитка. — Он выковал меч. Но теперь этот меч занесен над головой нашего создания. Он может отстранить Александра. Он может предпочесть ему чистокровного македонского наследника от этой Клеопатры. Все наши труды, все наши надежды обратятся в прах.
— Но устранить Филиппа… — другой Хранитель, бывший воин, скептически хмыкнул. — Это все равно что подпилить древко у копья перед самой битвой. Риск колоссальный. Армия может расколоться. Греция восстанет.
— Армия пойдет за Александром, — парировал третий, чье лицо скрывал капюшон. — Солдаты видели его при Херонее. Они верят ему. А Греция… Греция будет слишком занята, подбирая крошки с персидского стола. Филипп мыслит как тактик. Он хочет разбить армию, захватить сокровища, отторгнуть провинции. Но Персия — это гидра. Отрубишь одну голову — вырастут две. Нужно не победить её, а уничтожить. Разрушить до основания, чтобы от этой империи не осталось ничего — ни армий, угрожающих нашим границам, ни золота, кормящего наших врагов. Филипп хочет ограбить дворец. Александр же… в нем горит огонь, способный спалить самые его фундаменты. Только он, с его даром, сможет довести это до конца. Филипп сделал своё дело. Теперь он стал помехой.
Их решение не был местью или возмездием. Это был вердикт, вынесенный холодным расчетом: смерть Филиппа была меньшим злом по сравнению с крахом их грандиозного эксперимента по созданию правителя будущего.
Тем временем в сердце Персидской империи, в знойных Сузах, царила не ярость, а плохо скрываемая растерянность. Сатрапы Малой Азии один за другим слали гонцов с мольбами о помощи.
— Они называют это «войной за освобождение» и местью, Великий Царь! — докладывал один из них, чуть не плача от унижения. — Греческие города на побережье встречают Пармениона и Аттала как героев! Наши гарнизоны вырезают, наши дворцы грабят! Мы не можем собрать войска — мятежи вспыхивают то тут, то там, как будто кто-то координирует их!
Дарий III, новый владыка полмира, с трудом сдерживал гнев. Его империя была гигантским, но неповоротливым колоссом. Поднять и снабдить огромную армию, способную одним ударом смести македонский авангард в море, требовало месяцев. Флот был разбросан по тысячам миль побережья. Сатрапы на местах боялись друг друга больше, чем внешнего врага, и доносили друг на друга, стремясь урвать милость царя. То с одного края, то с другого приходили о новых восстаниях или заговоров. Бурлил Египет, отказывала в покорности Вавилония.
— Их армия… она действует как единый организм, — мрачно добавил военачальник. — А наша как стадо овец, которыми командуют волки.
Именно тогда персидские стратеги, отбросив гордость, предложили грязное, но эффективное решение.
— Зачем нам гоняться за этой ядовитой змеей по всему полю? — сказал один из них, евнух с умными, холодными глазами. — Нужно раздавить ей голову. Пока Филипп жив, он — душа этой войны. Убери его, и македонцы передерутся за трон, греки восстанут, а этот авангард в Азии окажется отрезанным и обреченным. Наше золото уже должно сделать свою работу. Мы найдем того, чья жадность или жажда мести пересилит страх.
Их агенты, щедро снабженные золотом, уже вели свою тайную войну. Они находили тропы к дворам недовольных македонских аристократов, шептались со спартанскими эфорами, сулили поддержку афинским олигархам. Их цель была одна — смерть Филиппа, которая, по их расчетам, должна была отбросить Запад в хаос междоусобиц на долгие годы.
В это же время, в Эпире, в покоях, пропитанных дымом сожженных трав, Олимпиада писала сыну. Ее письма были шедеврами ядовитого искусства. Она не призывала к убийству. Она лепила в его сознании реальность, где смерть Филиппа была не преступлением, а актом освобождения. Спасения.
«…Он не только отнял у меня честь, сын мой. Он отнимает у тебя твое наследие. Каждый день, который Аттал проводит рядом с ним, — это день, когда они плетут сети для тебя. Твой отец ослеплен этой девкой и ее родней. Он ведет Македонию к пропасти, а тебя — к гибели. Иногда мне кажется, что только воля богов, какой бы суровой она ни была, может рассечь этот гордиев узел и спасти нас всех…»
Она не лгала, она была уверена что защищает сына и его будущее. Её собственная пневма, темная и тягучая, доносилась до Александра даже на расстоянии, усиливая его смятение, питая его обиду, заставляя его видеть в отце сумасбродного похотливого тирана и угрозу своим планам.
Александр, находясь в Пелле, чувствовал себя как на раскаленных углях. Его дар, обычно бывший его главным оружием, теперь мучил его. Он физически ощущал ядовитые испарения заговора, сгущавшиеся в воздухе дворца. Он видел странные взгляды, слышал обрывки шепотов.
Его друг, Птолемей, пришел к нему ночью.
— Александр, ходят слухи… о царском телохранителе Павсании. Он в ярости после той истории когда Аттал над ним надругался, а Филипп не стал наказывать своего нового родственника. Говорят, он ищет мести. Будь осторожен.
Но чем явственнее становилась угроза, тем глубже погружался Александр во внутреннюю бурю. В нём боролись сын, полководец, честолюбец и просто испуганный юноша. Мысли, навеянные письмами матери из Эпира, смешивались с его собственными страхами и амбициями. Он видел в отце и великого царя, которому был обязан всем, и слепого тирана, готового отнять у него будущее. Сделать шаг, предупредить отца — значило бы признать себя лишь наследником, ведомым. Позволить событиям идти своим чередом… это было страшным решением, равносильным соучастию.
И в этой мучительной нерешительности, в этом параличе воли, он пребывал день за днём. Последний узел был затянут. Оставалось лишь ждать, чья рука дернет за конец веревки.
       
       Глава 9: Кровавая свадьба
Эги пылали. Не огнём, а ликующим, ярким шумом. Город, древняя столица македонских царей, гудел, как растревоженный улей. По улицам текли реки вина, воздух дрожал от звуков флейт и смеха. Филипп выдавал замуж свою дочь, Клеопатру, сестру Александра. И делал это с размахом, подчеркивая: даже брак собственного ребенка — это часть большой политики. Свадьба была призывом к единству, демонстрацией силы перед лицом грядущей войны.
Но для Александра, стоявшего в тени колоннады и наблюдавшего за пиром, этот праздник был похож на пляску на краю пропасти. Его дар, всегда чуткий, теперь бился в истерике. Он не просто видел улыбки — он чувствовал, как они натянуты. Не просто слышал здравицы — он ощущал фальшь, звучавшую в них фальшивой нотой. Воздух был густым и липким, как патока, сотканным из тысяч переплетающихся пневм: здесь — льстивое подобострастие, там — злорадство, чуть дальше — затаенная зависть, и повсюду — острый, щекочущий ноздри страх.
Его взгляд скользнул по отцу. Филипп, могучий и румяный от вина, сиял, принимая поздравления. Рядом с ним, словно укор, сидела его новая жена, юная Клеопатра. Ее присутствие, даже без ненавистного дяди Аттала, который был далеко, в Азии, во главе авангарда, было постоянным напоминанием об обиде. Самого Аттала здесь не было, но его тень витала над пиром, и пневма его родни — едкая и торжествующая — отравляла воздух. Александр почувствовал, как знакомый осьминог гнева шевелит щупальцами у него в груди. Он вспомнил унижение того пира, насмешки Аттала, ярость отца, его падение. Воспоминание обожгло его, как раскаленное железо.
Затем его мысли перенеслись к матери, в её эпирское заточение. Он почти физически ощущал волю Олимпиады, доносящуюся через горы и моря, — холодную, неумолимую, полную ненависти к человеку на троне. «Он погубит все, сын мой. Он отнимет у тебя твое предназначение». И часть Александра, честолюбивая и гордая, с этим соглашалась. Разве он не доказал при Херонее, на что способен? Разве его мечты о славе, что затмит Ахилла и Геракла, не стоили любого деяния, любой цены?
Но тут же, как удар грома, в памяти всплыл низкий, размеренный голос Аристотеля: «Власть над другими начинается с власти над собой, Александр. Страсть — плохой кормчий. Она ведет корабль прямо на скалы». Он попытался вдохнуть глубже, поймать тот самый ритм, которому его учили, но не мог. Его душа была бурным морем.
И сквозь этот внутренний шторм он вдруг ощутил нечто новое. Острый, тонкий, как лезвие бритвы, клин чистой, ничем не разбавленной злобы. Его взгляд метнулся по толпе и нашел источник. Павсаний. Молодой телохранитель стоял неподалеку, его лицо было бледной маской, но пневма, исходившая от него, была черной, клокочущей, готовой взорваться. Александр почувствовал в ней обиду, унижение и слепую жажду мести. Их взгляды встретились на долю секунды, и Александр все понял. Угроза была здесь. Она дышала ему в лицо.
В этот миг его сестра, невеста, окликнула его, протягивая кубок. Он обернулся, чтобы взять его, отвлекаясь всего на мгновение, на один вдох.
Этого хватило.
Раздался не крик, а нечленораздельный рёв, полный такой боли и ярости, что перекрыл все звуки праздника. Александр резко обернулся. Он не увидел удара — он ощутил его. Как всплеск хаотической, темной энергии, рвущейся из точки, где стоял Павсаний, и вонзающейся в золотисто-светлую, мощную пневму его отца. Это было похоже на то, как если бы в яркий день вдруг возникла и тут же схлопнулась крошечная, но абсолютно черная бездна.
Время остановилось.
Филипп стоял, широко раскрыв глаза, в его взгляде было не столько недоумение, сколько глубокая, детская обида. Затем он медленно, словно подкошенный дуб, рухнул на плиты. Из раны на боку густо сочилась алая кровь, растекаясь по белому мрамору.
Наступила тишина. Абсолютная, оглушительная, звенящая. Казалось, сам воздух застыл, потрясенный свершившимся. Никто не дышал. Никто не двигался. Пирующие замерли в немых, нелепых позах с кубками в руках, с застывшими на лицах улыбками. Это был вакуум, в котором не существовало ни звука, ни мысли, ни времени.
И этот вакуум заполнил Александр.
Он не помнил, как подошёл. Он стоял над телом отца, глядя в невидящие глаза. Внутри него бушевал ад. Сыновья скорбь, острая и пронзительная, рвала его сердце на части. Он вспоминал крепкие объятия в детстве, уроки владения мечом, их общий триумф при Херонее. Но тут же, как ядовитый дым, поднималось другое чувство — страшное, запретное облегчение. Дорога расчищена. Препятствие убрано. Теперь его черед.
Он поднял голову и окинул взглядом замершую толпу. Его дар, больше не скованный смятением, работал с холодной, безжалостной ясностью. Он считывал их всех. Вот родня Клеопатры и Аттала — в их пневме панический страх и злоба. Они понимали: со смертью Филиппа их могущество, их надежды на трон через ребенка Клеопатры рухнули в одночасье. Аттал был далеко и не мог их защитить.
И тогда он сделал выбор. Не сына или мстителя. Он сделал выбор царя и психарха.
Он сжал свою личную боль, свое горе, свое смятение в крошечный, твердый шарик и зашвырнул его в самую глубь своего существа. На его лице не осталось ничего, кроме пустоты, за которой скрывалась стальная воля. Он выпрямил спину, и его собственная пневма, обычно невидимая, хлынула из него волной — не ярости, не страха, а абсолютной, неумолимой власти. Это была воля, способная остановить реку, сокрушить гору и вести за собой народы.
Тишина лопнула, сменившись нарастающим гулом паники. Но прежде чем хаос поглотил все, голос Александра, хриплый от сдерживаемых эмоций, но твердый, как гранит, прорезал шум:
— Взять убийцу!
Это был приказ которого нельзя, невозможно было ослушаться. Несколько воинов бросились к телу Павсания, который уже был мертв, заколотый на месте другими телохранителями. Но приказ был важен не для поимки — он был важен для всех собравшихся. Он означал: порядок восстановлен. Воля царя Македонии по прежнему жива.
