— Площади будто взбесились. Демосфен и Гиперид орут с ростр, что «македонский щенок сдох, растерзанный волками во фракийских лесах». Они требуют немедленного разрыва Коринфского договора, восстановления флота! А персидское золото… о боги, его льют вёдрами, не жалея! Они не понимают, с кем связываются! Они видят лишь слабость и юность, они слепы к той силе, что идёт с севера!
Затем, после тяжёлой паузы, слово взял фиванец. Его рассказ был ещё мрачнее, его голос прерывался.
— Я… я пытался их остановить в совете. Я напоминал им о Херонее, о длинных копьях, о том, как гибли наши отцы и братья… Но они ослеплены. Они бредят старыми днями, когда Фивы диктовали свою волю Спарте и Афинам! Они уже обложили Кадмею, наш же гарнизон отбивается за её стенами. И… они верят, верят всей душой, что Александр мёртв. Эта вера придаёт им силы.
Он умоляюще посмотрел на Аристотеля, как на оракула.
— Учитель, вы знаете его душу. Ради всего святого, скажите, что он сделает с городом, который поднял против него меч?
Аристотель закрыл глаза на мгновение, словно всматриваясь внутрь себя. Он видел не мятежный полис, не стены Фив, а лицо своего ученика в момент вспышки гнева — бледное, с горящими глазами, когда тот едва не зарубил Аттала.
— Александр… вспыльчив, — начал он медленно, взвешивая каждое слово. — Он, как Ахилл, не терпит оскорблений и неповиновения. Особенно сейчас, когда весь мир смотрит на него, ожидая, споткнётся ли он. Он должен доказать своё право. Но он отходчив и способен на великодушие. Если фиванцы одумаются, сложат оружие у его ног и выдадут зачинщиков… он может ограничиться казнью главарей. Строго, но по законам войны. Но… — философ сделал паузу, и в тишине храма его тихий голос прозвучал как приговор. — Но если они оскорбят его послов, если будут сражаться до конца, веря в свою правоту… тогда готовьтесь к худшему. Он не просто накажет город. Он сотрёт его с лица земли, чтобы на этом месте осталось лишь предание об ужасе. Он сделает из Фив пример, который будут помнить сто лет.
— Учитель, — тихо, почти по-детски, обратился к Аристотелю молодой афинянин из числа Хранителей, когда собрание закончилось. — А вы… вы же можете с ним поговорить? Если гнев его будет уж слишком страшен. Ведь он ваш ученик. Он вас слушает.
Аристотель смотрел на бегущие вдали волны, его лицо было печально.
— Слушает? — он усмехнулся, но в голосе не было и капли радости. — Однажды в Миезе он слушал меня, раскрыв рот, как птенец. Теперь он слышит лишь зов своей судьбы. Я могу говорить. Но слова — слабая плотина против реки, что вот-вот выйдет из берегов.
— Но ваше искусство, ваш дар… — настаивал юноша. — Вы могли бы умерить его ярость, направить…
— Нет! — голос Аристотеля прозвучал резко, как удар бича. Он обернулся, и его взгляд был тяжёл и суров. — То, что ты предлагаешь, — не искусство, а самоубийство. Ты думаешь, я бы сам это не предложил если было возможно? Попытаться воздействовать на него сейчас, когда он чувствует себя разъярённым львом окружённым злобной волчьей стаей — всё равно что ткнуть палкой в этого льва. Он почувствует малейшую попытку воздействовать на его разум. И он узнает мою руку. Ученик всегда узнает почерк учителя.
Он помолчал, давая юноше осознать тяжесть своих слов.
— Я учил его не только не подчиняться чужой воле, но и овладевать своей. И он научился. Он превзошёл меня. Сила, которую я в нём взрастил, теперь служит только ему. Попытка манипулировать его волей извне будет воспринята как величайшее предательство. Он не просто отвергнет её. Он сломает того, кто посмеет это сделать, уничтожит. И будет прав.
Аристотель снова посмотрел на море, и в его глазах была бесконечная усталость человека, давшего жизнь гению и понимающего, что больше не властен над ним.
— Для Афин ещё есть шанс. Их вина — в словах и золоте, а не в поднятых мечах. С ними он, быть может, будет вести переговоры. Афинянам не в первый раз склонять перед сильным и вымаливать прощение. Но Фивы… Фивы подняли против него мечи. Они оскорбляют его публично. Они поставили под сомнение его власть. И теперь он ответит им тем же языком — языком железа и огня. Моё заступничество за Фивы не только бесполезно, но и опасно. Оно лишь убедит его, что старые учителя и союзники встали на сторону врагов. И тогда пламя может перекинуться и на Афины. Иногда мудрость заключается не в том, чтобы остановить бурю, а в том, чтобы укрыться от неё и позволить ей бушевать, пока не выдохнется сама.
Весть о фиванском восстании и афинских интригах настигла Александра в землях агриан, когда он только начал отдыхать после триумфа над иллирийцами. Гонец, покрытый пылью и потом, едва держался на ногах. Александр, сидевший за простой трапезой с приближёнными, прочёл донесение. Он не издал ни звука. Не проронил ни слова проклятия. Но все присутствующие увидели, как его лицо постепенно застывает, превращаясь в бесстрастную маску из бледного мрамора. Только в глубине глаз бушевал шторм. Это был не просто мятеж. Это был плевок в лицо. Вызов его власти, его титанической воле, которую он только что отточил в горниле северных походов.
Он отдал единственный, лаконичный приказ, обжигающий, как сталь: «На юг. Сейчас же».
То, что последовало за этим, летописцы назовут «молнией с Олимпа». За тринадцать нечеловеческих дней его армия, не сбавляя темпа, преодолела путь от западных Балкан до стен Фив. Это был не марш, а полёт обезумевшего от ярости божества. Солдаты шли, подпитываемые не отдыхом, а его волей — яростной, неумолимой, не оставлявшей места ни усталости, ни сомнениям. Он делил с ними все тяготы пути, его пневма стала для них вторым дыханием.
Его появление у Фив было подобно удару грома в безоблачном небе. На стенах Кадмеи измождённые воины македонского гарнизона, уже готовившиеся к славной смерти, не верили своим глазам. Внизу, в лагере фиваннцев, началась неописуемая паника. Торжествующие крики сменились воплями ужаса. Слух о «мёртвом царе» рассыпался в прах, обнажив жуткую реальность.
В Афинах, едва весть достигла города, началась настоящая истерика. Торжественные речи Демосфена и Гиперида на агоре сменились паническими, шёпотом передаваемыми совещаниями в задних комнатах. Закалённые в северных походах ветераны, ведомые молодым полководцем, чья воля казалась поистине нечеловеческой, вселили в сердца самых отчаянных демагогов леденящий душу ужас. Все, от знати до простых ремесленников, с замиранием сердца ждали расправы, понимая, что натворили.
Александр же, не дав своей армии даже дня на отдых, выстроил её перед стенами Фив. Сам он, пыльный, загорелый, с обветренным лицом и в потёртом плаще поверх доспехов, выехал вперёд на могучем Буцефале. Его пневма, тяжёлая, густая, пахнущая пылью дальних дорог и холодной сталью, накрыла всё поле перед городом, заставляя замолчать даже самых ярых фиванских бойцов на стенах.
— Жители Фив! — его голос, хриплый от долгой дороги, был слышен у самых зубцов. — Вы подняли оружие против своего гегемона. Вы поверили лжи. Я даю вам последний шанс. Откройте ворота. Сложите оружие. Выдайте мне зачинщиков этого безумия. Сделайте это, и я пощажу город. Милосердие ещё возможно.
Из-за стен, после короткого затишья, донёсся ответ, полный слепой ярости, гордыни и ложной уверенности, подогретой афинскими эмиссарами и персидским золотом:
— Мы не признаём тебя, мальчишка! Убирайся обратно в свою Македонию, к своим баранам! А лучше выдай нам Пармениона и Антипатра для справедливой расправы!
Воздух содрогнулся от этого оскорбления. Александр не дрогнул. Не изменился в лице. Он просто медленно, с убийственным спокойствием, развернул Буцефала и поехал обратно к своим безупречным линиям. На его лице не было ни злобы, ни разочарования. Была лишь холодная, безразличная решимость судьи, вынесшего окончательный вердикт. Приговор был произнесён. Оставалось лишь привести его в исполнение.
Рассвет над Фивами был багровым, как свежая рана. Солнце, поднимаясь, не рассеивало туман, а лишь прорезало его кровавыми лучами, подсвечивая густой дым, уже поднимавшийся от предместий. Город, породивший Геракла и царивший в Греции при Эпаминонде, теперь стоял, окруженный стальным кольцом. Но не это кольцо было главной тюрьмой для фиванцев. Их заключением был приговор, вынесенный одним человеком, чья воля сдавила город плотнее любой осадной стены.
Александр не собирался тратить месяцы на голодную блокаду. Каждый день осады был даром его врагам в Афинах и Сузах. Его стратегия была проста, как удар топора: сокрушить, вселить ужас, сделать примером. Перед штурмом он объехал строй своих ветеранов. Он не произносил речей. Он не призывал к славе или мести. Он сидел в седле, и его пневма – та самая сила, которую Аристотель учил его оттачивать, – хлынула на воинов не сдерживаемым более потоком. Это не было воодушевлением. Это было разрешением. Разрешением отбросить всё человеческое, всё, что отличало эллина от варвара. Он сплавил страх, ярость и алчность шестнадцати тысяч человек в единый инстинкт – убивать, ломать, брать.
Штурм начался с оглушительного грохота. Тараны, доведенные до стен под прикрытием плотного строя, где щиты были сомкнуты над головами, словно панцирь огромного ящера, принялись методично долбить ворота Креоны. С метательных машин – камнемётов и стреломётов – в город полетели не только камни, но и горшки с горючей смесью, поджигая крыши и сея панику в глубине улиц. Но это был отвлекающий удар. Пока лучшие силы фиванцев рвались к главным воротам, отборные отряды гипаспистов, используя верёвочные лестницы с железными когтями, взбирались на казавшиеся неприступными стены у святилища Аполлона Исмения. Их встретили яростно, но против македонской дисциплины и этого смертоносного душевного яда, что влил в них Александр, местный ополченец, не привыкшей рукой держащий копьё, не имел шансов.
Пролом был не только в стене. Он произошел в душах защитников. Вид македонских щитов, хладнокровно надвигающихся по узким улицам, ломал их волю. Гипасписты шли строем, их короткие копья и мечи выкашивали всех, кто оказывался перед ними. Они не кричали. Они молча, методично, как жнецы, продвигались вперёд, и от этого их натиск был ещё страшнее.
То, что началось после падения первых ворот, не поддавалось описанию. Дисциплина, насаждённая Александром, испарилась, уступив место первобытной резне. Солдаты, чей разум был отравлен волей царя, врывались в дома. Стариков, пытавшихся загородить дверь, закалывали на пороге. Молодых фиванцев, бросавших оружие в знак сдачи, зарубали, не глядя в глаза. Воздух наполнился нечеловеческим гулом – звон стали, треск ломаемых дверей, вопли женщин, плач детей и тот особый, влажный звук, который издаёт металл, входящий в человеческую плоть.
Священные законы эллинов, запрещавшие осквернять храмы, были попраны. Фиванцы толпами бежали к алтарю Аполлона, веря, что бог защитит их. Они ошибались. Македонские воины, с лицами, перекошенными не яростью, а каким-то пустым, сосредоточенным безумием, врывались и сюда. Они стаскивали людей с мраморных ступеней, закалывали их у подножия алтаря, и кровь текла по священному камню ручьями. Женщин, цеплявшихся за статуи богов, волокли за волосы на улицу, их белые пеплосы мгновенно становились алыми. Детей, спрятанных в зернохранилищах, находили и либо убивали на месте в приступе кровожадности, либо, одумавшись, оттаскивали в растущую толпу пленных. Город наполнился запахом – едкой смеси гари, крови, пыли и человеческих испражнений.
Александр наблюдал за этим с невысокого холма. Его лицо было спокойно. Он не наслаждался зрелищем. Он контролировал его. Его пневма, подобно щупальцам, ощупывала поле боя, находя очаги сопротивления и направляя туда своих солдат. Он был не воином, а дирижёром оркестра, играющего симфонию разрушения.
К вечеру всё было кончено. Последние отряды фиванцев были перебиты на агоре. Великие Фивы лежали у его ног, окровавленные и дымящиеся. К его палатке явились делегации союзников – фокидян и платейцев. Их глаза горели не триумфом, а старой, как мир, ненавистью.
– Басилевс! – голос платейца, чей город был стёрт с лица земли фиванцами за полвека до этого, срывался от давней, выстраданной ненависти. – Они не просто изменили союзу! Они вырезали наших отцов, продали в рабство наших матерей! Их город – вечное гнездо коварства! Так решил совет Коринфского союза, чью клятву они попрали: пусть от Фив не останется и камня, чтобы память об их гордыне исчезла с земли!
Александр смотрел на них, этих греков, требовавших казни других греков. Он видел не справедливость, а удобный политический инструмент. Их мелкая, бытовая жестокость, выстраданная в многовековых соседских склоках, идеально ложилась в его грандиозный замысел.
– Фивы осмелились поднять меч на гегемона Эллады, – его голос был ровен и холоден, как сталь. – Они отвергли милость. Их судьба станет уроком для всех, в ком загорится искра мятежа. Афинам. Спарте. Каждому полису, что получит персидское золото.
Он вышел из палатки и смотрел на павший город. Александр знал, что весть о дыме над Фивами, о тысячах проданных в рабство граждан, о методичном сносе стен поползет по дорогам быстрее любого ветра. Гонцы и перепуганные беглецы донесут этот образ – дым, руины, цепи – до каждого уголка Греции. Послание будет ясно даже самому тупому спартанскому эфору: «Неповиновение – это смерть».
Началась бухгалтерия разрушения. Город был ограблен до основания. Пленных, уцелевших в бойне, согнали в огромный загон у дороги на Аттику. Картина была душераздирающей: знатные фиванские женщины в разорванных одеждах, плачущие дети, прижимающиеся к матерям, старики с пустыми глазами. Сюда же пригнали уцелевших воинов, теперь – всего лишь товар.
Работорговцы со всего Средиземноморья, заранее извещённые, уже ждали своего часа. Торги шли несколько дней. Согласно самым авторитетным источникам, в рабство было продано около тридцати тысяч человек. Цифра чудовищная, не имевшая аналогов в греческой истории. В казну Александра потекли огромные средства – по некоторым оценкам, более четырёхсот талантов серебром. Для сравнения: даже в годы своего могущества Афины редко имели доход, превышающий эту сумму. Александр одним актом тотального уничтожения получил средства, достаточные для финансирования всего предстоящего похода в Азию. Уничтожение одного из величайших городов Греции оказалось баснословно прибыльным предприятием.
Но не все фиванцы разделили эту участь. Александр, демонстрируя «милосердие» победителя, велел отыскать и отпустить жрецов и жриц, а также тех, кто когда-то имел гостеприимные связи с его отцом Филиппом или с ним самим. Это был тонкий расчёт: показать, что он не слепой разрушитель, а справедливый царь, карающий лишь виновных и помнящий добро. Эта горстка отпущенных, жалкая на фоне тридцати тысяч рабов, должна была донести до мира нужную версию событий.
Когда последние партии рабов увели, а солдаты приступили к методичному сносу стен и домов, Александр стоял на акрополе и смотрел на дымящееся пепелище. Он не чувствовал ни угрызений совести, ни торжества.
Затем, после тяжёлой паузы, слово взял фиванец. Его рассказ был ещё мрачнее, его голос прерывался.
— Я… я пытался их остановить в совете. Я напоминал им о Херонее, о длинных копьях, о том, как гибли наши отцы и братья… Но они ослеплены. Они бредят старыми днями, когда Фивы диктовали свою волю Спарте и Афинам! Они уже обложили Кадмею, наш же гарнизон отбивается за её стенами. И… они верят, верят всей душой, что Александр мёртв. Эта вера придаёт им силы.
Он умоляюще посмотрел на Аристотеля, как на оракула.
— Учитель, вы знаете его душу. Ради всего святого, скажите, что он сделает с городом, который поднял против него меч?
Аристотель закрыл глаза на мгновение, словно всматриваясь внутрь себя. Он видел не мятежный полис, не стены Фив, а лицо своего ученика в момент вспышки гнева — бледное, с горящими глазами, когда тот едва не зарубил Аттала.
— Александр… вспыльчив, — начал он медленно, взвешивая каждое слово. — Он, как Ахилл, не терпит оскорблений и неповиновения. Особенно сейчас, когда весь мир смотрит на него, ожидая, споткнётся ли он. Он должен доказать своё право. Но он отходчив и способен на великодушие. Если фиванцы одумаются, сложат оружие у его ног и выдадут зачинщиков… он может ограничиться казнью главарей. Строго, но по законам войны. Но… — философ сделал паузу, и в тишине храма его тихий голос прозвучал как приговор. — Но если они оскорбят его послов, если будут сражаться до конца, веря в свою правоту… тогда готовьтесь к худшему. Он не просто накажет город. Он сотрёт его с лица земли, чтобы на этом месте осталось лишь предание об ужасе. Он сделает из Фив пример, который будут помнить сто лет.
— Учитель, — тихо, почти по-детски, обратился к Аристотелю молодой афинянин из числа Хранителей, когда собрание закончилось. — А вы… вы же можете с ним поговорить? Если гнев его будет уж слишком страшен. Ведь он ваш ученик. Он вас слушает.
Аристотель смотрел на бегущие вдали волны, его лицо было печально.
— Слушает? — он усмехнулся, но в голосе не было и капли радости. — Однажды в Миезе он слушал меня, раскрыв рот, как птенец. Теперь он слышит лишь зов своей судьбы. Я могу говорить. Но слова — слабая плотина против реки, что вот-вот выйдет из берегов.
— Но ваше искусство, ваш дар… — настаивал юноша. — Вы могли бы умерить его ярость, направить…
— Нет! — голос Аристотеля прозвучал резко, как удар бича. Он обернулся, и его взгляд был тяжёл и суров. — То, что ты предлагаешь, — не искусство, а самоубийство. Ты думаешь, я бы сам это не предложил если было возможно? Попытаться воздействовать на него сейчас, когда он чувствует себя разъярённым львом окружённым злобной волчьей стаей — всё равно что ткнуть палкой в этого льва. Он почувствует малейшую попытку воздействовать на его разум. И он узнает мою руку. Ученик всегда узнает почерк учителя.
Он помолчал, давая юноше осознать тяжесть своих слов.
— Я учил его не только не подчиняться чужой воле, но и овладевать своей. И он научился. Он превзошёл меня. Сила, которую я в нём взрастил, теперь служит только ему. Попытка манипулировать его волей извне будет воспринята как величайшее предательство. Он не просто отвергнет её. Он сломает того, кто посмеет это сделать, уничтожит. И будет прав.
Аристотель снова посмотрел на море, и в его глазах была бесконечная усталость человека, давшего жизнь гению и понимающего, что больше не властен над ним.
— Для Афин ещё есть шанс. Их вина — в словах и золоте, а не в поднятых мечах. С ними он, быть может, будет вести переговоры. Афинянам не в первый раз склонять перед сильным и вымаливать прощение. Но Фивы… Фивы подняли против него мечи. Они оскорбляют его публично. Они поставили под сомнение его власть. И теперь он ответит им тем же языком — языком железа и огня. Моё заступничество за Фивы не только бесполезно, но и опасно. Оно лишь убедит его, что старые учителя и союзники встали на сторону врагов. И тогда пламя может перекинуться и на Афины. Иногда мудрость заключается не в том, чтобы остановить бурю, а в том, чтобы укрыться от неё и позволить ей бушевать, пока не выдохнется сама.
Глава 13: Гнев Геракла
Весть о фиванском восстании и афинских интригах настигла Александра в землях агриан, когда он только начал отдыхать после триумфа над иллирийцами. Гонец, покрытый пылью и потом, едва держался на ногах. Александр, сидевший за простой трапезой с приближёнными, прочёл донесение. Он не издал ни звука. Не проронил ни слова проклятия. Но все присутствующие увидели, как его лицо постепенно застывает, превращаясь в бесстрастную маску из бледного мрамора. Только в глубине глаз бушевал шторм. Это был не просто мятеж. Это был плевок в лицо. Вызов его власти, его титанической воле, которую он только что отточил в горниле северных походов.
Он отдал единственный, лаконичный приказ, обжигающий, как сталь: «На юг. Сейчас же».
То, что последовало за этим, летописцы назовут «молнией с Олимпа». За тринадцать нечеловеческих дней его армия, не сбавляя темпа, преодолела путь от западных Балкан до стен Фив. Это был не марш, а полёт обезумевшего от ярости божества. Солдаты шли, подпитываемые не отдыхом, а его волей — яростной, неумолимой, не оставлявшей места ни усталости, ни сомнениям. Он делил с ними все тяготы пути, его пневма стала для них вторым дыханием.
Его появление у Фив было подобно удару грома в безоблачном небе. На стенах Кадмеи измождённые воины македонского гарнизона, уже готовившиеся к славной смерти, не верили своим глазам. Внизу, в лагере фиваннцев, началась неописуемая паника. Торжествующие крики сменились воплями ужаса. Слух о «мёртвом царе» рассыпался в прах, обнажив жуткую реальность.
В Афинах, едва весть достигла города, началась настоящая истерика. Торжественные речи Демосфена и Гиперида на агоре сменились паническими, шёпотом передаваемыми совещаниями в задних комнатах. Закалённые в северных походах ветераны, ведомые молодым полководцем, чья воля казалась поистине нечеловеческой, вселили в сердца самых отчаянных демагогов леденящий душу ужас. Все, от знати до простых ремесленников, с замиранием сердца ждали расправы, понимая, что натворили.
Александр же, не дав своей армии даже дня на отдых, выстроил её перед стенами Фив. Сам он, пыльный, загорелый, с обветренным лицом и в потёртом плаще поверх доспехов, выехал вперёд на могучем Буцефале. Его пневма, тяжёлая, густая, пахнущая пылью дальних дорог и холодной сталью, накрыла всё поле перед городом, заставляя замолчать даже самых ярых фиванских бойцов на стенах.
— Жители Фив! — его голос, хриплый от долгой дороги, был слышен у самых зубцов. — Вы подняли оружие против своего гегемона. Вы поверили лжи. Я даю вам последний шанс. Откройте ворота. Сложите оружие. Выдайте мне зачинщиков этого безумия. Сделайте это, и я пощажу город. Милосердие ещё возможно.
Из-за стен, после короткого затишья, донёсся ответ, полный слепой ярости, гордыни и ложной уверенности, подогретой афинскими эмиссарами и персидским золотом:
— Мы не признаём тебя, мальчишка! Убирайся обратно в свою Македонию, к своим баранам! А лучше выдай нам Пармениона и Антипатра для справедливой расправы!
Воздух содрогнулся от этого оскорбления. Александр не дрогнул. Не изменился в лице. Он просто медленно, с убийственным спокойствием, развернул Буцефала и поехал обратно к своим безупречным линиям. На его лице не было ни злобы, ни разочарования. Была лишь холодная, безразличная решимость судьи, вынесшего окончательный вердикт. Приговор был произнесён. Оставалось лишь привести его в исполнение.
Глава 14: Горе побеждённым
Рассвет над Фивами был багровым, как свежая рана. Солнце, поднимаясь, не рассеивало туман, а лишь прорезало его кровавыми лучами, подсвечивая густой дым, уже поднимавшийся от предместий. Город, породивший Геракла и царивший в Греции при Эпаминонде, теперь стоял, окруженный стальным кольцом. Но не это кольцо было главной тюрьмой для фиванцев. Их заключением был приговор, вынесенный одним человеком, чья воля сдавила город плотнее любой осадной стены.
Александр не собирался тратить месяцы на голодную блокаду. Каждый день осады был даром его врагам в Афинах и Сузах. Его стратегия была проста, как удар топора: сокрушить, вселить ужас, сделать примером. Перед штурмом он объехал строй своих ветеранов. Он не произносил речей. Он не призывал к славе или мести. Он сидел в седле, и его пневма – та самая сила, которую Аристотель учил его оттачивать, – хлынула на воинов не сдерживаемым более потоком. Это не было воодушевлением. Это было разрешением. Разрешением отбросить всё человеческое, всё, что отличало эллина от варвара. Он сплавил страх, ярость и алчность шестнадцати тысяч человек в единый инстинкт – убивать, ломать, брать.
Штурм начался с оглушительного грохота. Тараны, доведенные до стен под прикрытием плотного строя, где щиты были сомкнуты над головами, словно панцирь огромного ящера, принялись методично долбить ворота Креоны. С метательных машин – камнемётов и стреломётов – в город полетели не только камни, но и горшки с горючей смесью, поджигая крыши и сея панику в глубине улиц. Но это был отвлекающий удар. Пока лучшие силы фиванцев рвались к главным воротам, отборные отряды гипаспистов, используя верёвочные лестницы с железными когтями, взбирались на казавшиеся неприступными стены у святилища Аполлона Исмения. Их встретили яростно, но против македонской дисциплины и этого смертоносного душевного яда, что влил в них Александр, местный ополченец, не привыкшей рукой держащий копьё, не имел шансов.
Пролом был не только в стене. Он произошел в душах защитников. Вид македонских щитов, хладнокровно надвигающихся по узким улицам, ломал их волю. Гипасписты шли строем, их короткие копья и мечи выкашивали всех, кто оказывался перед ними. Они не кричали. Они молча, методично, как жнецы, продвигались вперёд, и от этого их натиск был ещё страшнее.
То, что началось после падения первых ворот, не поддавалось описанию. Дисциплина, насаждённая Александром, испарилась, уступив место первобытной резне. Солдаты, чей разум был отравлен волей царя, врывались в дома. Стариков, пытавшихся загородить дверь, закалывали на пороге. Молодых фиванцев, бросавших оружие в знак сдачи, зарубали, не глядя в глаза. Воздух наполнился нечеловеческим гулом – звон стали, треск ломаемых дверей, вопли женщин, плач детей и тот особый, влажный звук, который издаёт металл, входящий в человеческую плоть.
Священные законы эллинов, запрещавшие осквернять храмы, были попраны. Фиванцы толпами бежали к алтарю Аполлона, веря, что бог защитит их. Они ошибались. Македонские воины, с лицами, перекошенными не яростью, а каким-то пустым, сосредоточенным безумием, врывались и сюда. Они стаскивали людей с мраморных ступеней, закалывали их у подножия алтаря, и кровь текла по священному камню ручьями. Женщин, цеплявшихся за статуи богов, волокли за волосы на улицу, их белые пеплосы мгновенно становились алыми. Детей, спрятанных в зернохранилищах, находили и либо убивали на месте в приступе кровожадности, либо, одумавшись, оттаскивали в растущую толпу пленных. Город наполнился запахом – едкой смеси гари, крови, пыли и человеческих испражнений.
Александр наблюдал за этим с невысокого холма. Его лицо было спокойно. Он не наслаждался зрелищем. Он контролировал его. Его пневма, подобно щупальцам, ощупывала поле боя, находя очаги сопротивления и направляя туда своих солдат. Он был не воином, а дирижёром оркестра, играющего симфонию разрушения.
К вечеру всё было кончено. Последние отряды фиванцев были перебиты на агоре. Великие Фивы лежали у его ног, окровавленные и дымящиеся. К его палатке явились делегации союзников – фокидян и платейцев. Их глаза горели не триумфом, а старой, как мир, ненавистью.
– Басилевс! – голос платейца, чей город был стёрт с лица земли фиванцами за полвека до этого, срывался от давней, выстраданной ненависти. – Они не просто изменили союзу! Они вырезали наших отцов, продали в рабство наших матерей! Их город – вечное гнездо коварства! Так решил совет Коринфского союза, чью клятву они попрали: пусть от Фив не останется и камня, чтобы память об их гордыне исчезла с земли!
Александр смотрел на них, этих греков, требовавших казни других греков. Он видел не справедливость, а удобный политический инструмент. Их мелкая, бытовая жестокость, выстраданная в многовековых соседских склоках, идеально ложилась в его грандиозный замысел.
– Фивы осмелились поднять меч на гегемона Эллады, – его голос был ровен и холоден, как сталь. – Они отвергли милость. Их судьба станет уроком для всех, в ком загорится искра мятежа. Афинам. Спарте. Каждому полису, что получит персидское золото.
Он вышел из палатки и смотрел на павший город. Александр знал, что весть о дыме над Фивами, о тысячах проданных в рабство граждан, о методичном сносе стен поползет по дорогам быстрее любого ветра. Гонцы и перепуганные беглецы донесут этот образ – дым, руины, цепи – до каждого уголка Греции. Послание будет ясно даже самому тупому спартанскому эфору: «Неповиновение – это смерть».
Началась бухгалтерия разрушения. Город был ограблен до основания. Пленных, уцелевших в бойне, согнали в огромный загон у дороги на Аттику. Картина была душераздирающей: знатные фиванские женщины в разорванных одеждах, плачущие дети, прижимающиеся к матерям, старики с пустыми глазами. Сюда же пригнали уцелевших воинов, теперь – всего лишь товар.
Работорговцы со всего Средиземноморья, заранее извещённые, уже ждали своего часа. Торги шли несколько дней. Согласно самым авторитетным источникам, в рабство было продано около тридцати тысяч человек. Цифра чудовищная, не имевшая аналогов в греческой истории. В казну Александра потекли огромные средства – по некоторым оценкам, более четырёхсот талантов серебром. Для сравнения: даже в годы своего могущества Афины редко имели доход, превышающий эту сумму. Александр одним актом тотального уничтожения получил средства, достаточные для финансирования всего предстоящего похода в Азию. Уничтожение одного из величайших городов Греции оказалось баснословно прибыльным предприятием.
Но не все фиванцы разделили эту участь. Александр, демонстрируя «милосердие» победителя, велел отыскать и отпустить жрецов и жриц, а также тех, кто когда-то имел гостеприимные связи с его отцом Филиппом или с ним самим. Это был тонкий расчёт: показать, что он не слепой разрушитель, а справедливый царь, карающий лишь виновных и помнящий добро. Эта горстка отпущенных, жалкая на фоне тридцати тысяч рабов, должна была донести до мира нужную версию событий.
Когда последние партии рабов увели, а солдаты приступили к методичному сносу стен и домов, Александр стоял на акрополе и смотрел на дымящееся пепелище. Он не чувствовал ни угрызений совести, ни торжества.