спирит-панк-орера

27.11.2025, 16:45 Автор: Роман Лонгрид

Закрыть настройки

Показано 11 из 17 страниц

1 2 ... 9 10 11 12 ... 16 17


Когда сменщики закопаются как следует, поставят мины, натянут колючую проволоку, и займут боевые места, то 17-й бронедуховой сможет отойти на отдых и пополнение. Завтра они должны погрузиться в баржи на причале Василькова и отбыть по воде в тыл, под Ставроссу.
       
       
       Ну а пока тихий вечер. Только на западе, под далеким чёрно-синим куском грозового неба, рокотал гром пополам с канонадой. Высоко на смотровой мачте негромко качал дозорную песню наводчик палубной батареи Полифемов — его гладкий усталый тенор мягко лился над вечерней тишиной. Он то слегка натягивал голос, как тетиву, и тот звенел переливчато, то отпускал его, и тогда улетали и затихали вдали протяжные стрелы высоких нот. Он не только пел, но и слушал голосом, не коснется ли где его распев вражеского железа, не наступит ли где на его песню вражеский сапог. Когда поёт свою песню дозорный и когда эта песня спокойна, как сейчас, то рыкарские сердца немного остывают и успокаиваются.
       
       
       На пожарном ящике под орудийной башней сидел роевой гуляй-голова Горват. Раздетый по пояс, он сипло стонал, морщился и жевал молодые рыжие усы — позади него сутуло возвышался лекарь ковчега Свит. Он штопал плече Горвата, деловито и грубо, как будто это был вещмешок, а не живой человек. Много раз он бывал на Великом Просторе со своим полком, но за пару недель этой войны он отрезал и зашил больше, чем за все свои походы. Один только Горват уже третий раз попал под его кривую иглу. Ему и самому нравится ему летать кубарем с убитого кадавра, гореть и с рыком прорываться сквозь густые тучи осколков и пуль. Таких как он собирают в ударные звенья, а самого отчаянного выбирают голоп-головой.
       
       
       На ступенях капитанской рубки расположился старший помощник Ригард Негреев. Уже неделю он командовал ковчегом вместо выбывшего по ранению старого капитана Дватова и по общему мнению команды хорошо справлялся. Сейчас Ригард записывал имена погибших однополчан, тех что были родом из Василькова. Список он собирался передать городскому голове, чтобы тот поскорее заказал поминальные песни павшим. Ригард сам был васильковским и всех своих земляков знал. Набралось в списке семь имен — много для городка, всех жителей которого тысячи две человек. И почти все население это обслуга крематория, хозяева и работники ритуальных салонов, погребальных лавок и мастерских по изготовлению венков, урн и табличек на священные ели, проститься первому разряду со своими павшими сынами здесь сумеют.
       
       
       Поодаль в тени капитанской рубки сидел, закутавшись в чёрные крылья рыкарской бурки, полковой печальник(*) Гелла, он был неподвижен, только чётки в его длинных ухоженых пальцах отстукивали строфы васильевсковой поэмы. У печальника особый рыкарский дар — своим голосом он может навести на врага морок, как тихий сон пройти сквозь дозоры, разведать обстановку, добыть языка. Так запоёт печаль свою песню и катит ее перед собой через лес, через поле, через ночную реку, к вражеским порядкам. Вот ночь, часа три, спряталась за тучи луна, стоит вражеский дозор — четверо Соло на опушке леса не спят, не ленятся, как всегда внимательны и собраны, будто бы и не люди — мышь мимо них не проскочит. Вдруг на глаза их сходит задумчивость, память вспять идет, как будто бы слышится песня из прошлого, и на сердце ложится тоска. Вот уже один Соло позабыл свой дозор, опустил глаза, внутрь себя смотрит, носки ботинок разглядывает, о чём-то своём думает, вдруг раз, и ботинки у самого носа, дышать не получается и нечем, и кровь под щеку натекает. А это подошёл печаль со своей песней к самому посту, зачаровал бойцов, троим снял головы острым мечом, а четвертому накинул на шею аркан и увел за собой.
       
       
       Тяжело петь эту песню, самому нужно держать много печали на сердце, нужно уметь не потерять тонкой голубой нити. Отвлечешься, и будто проснешься посреди дурного сна, тогда слетит вся невидимость с печальника, с врагов морок спадет, а сил уже мало останется, так мало, что уже не спастись. После таких походов печаль всё больше спит, и на привале, и в седле, и в лагере. В атаки они не ходят, хотя боевым рыком не обделены, но они должны беречь себя от веселой рыкарской ярости и хранить на сердце холодную грусть. В первом своем походе на Великий Простор юный роевой рыкарь Гелла чувствовал в боях тошноту, слабость и негодность к роевому делу. В одной из стычек задумчивого и миловидного рыкаря тяжело ранило в живот. Умирая, он увидел Василиска на дождевом облаке, тот насвистывал мелодию невыразимой красоты. Подоспели санитары и ввели раненому бальзамин.
       
       
       Очнулся Гелла уже в столичном госпитале, он провел в бальзаминовой коме два месяца, ему удалили треть кишок и часть желудка. Первое, что он вспомнил, проснувшись, был василисков напев. На излечении Гелла научился понимать василисковы гимны и узнал из них, что если никогда не суетиться, расчесывать каждый день свои длинные, черные волосы по 400 раз каждой рукой, вычитывать по три псалма круговой поэмы, много думать о неотвратимости смерти, хрупкости красоты и о женщинах, то уподобишься Василиску и обретешь свой собственный сильный голос печали.
       
       
       Спиной к двери духового отделения на ящике с патронами, плечом к плечу, сидели великаны Мамонт-Ной и Вар-Гуревич в полном броневом снаряжении и с тяжелыми оратайскими дробовиками на коленях. Мамонт-Ной даже шлема не снял, только приподнял забрало, чтоб дышалось свежее. Он уже встречался с Соло без брони, и ему не понравилось. Он не рыкарь, чтобы скакать под пулями в нарядном мундирчике. Это рыкарей у Варвароссы, как собак, а они с Варом — кованые оратаи, таких у родины мало, и не затем их всю жизнь учили войне и снаряжали сделанным под заказ дорогими доспехами, чтобы шальная пуля ценой в одну копейку оборвала драгоценную божичью жизнь.
       
       
       Их штурмовое звено в составе 15-го запасного полка, куда они попали вместе с Варом, свой первый бой приняло 22 апреля под Бусеницами. Через неделю от их роты ни черта не осталось, а в ударном звене из десяти оратаев остались в строю трое. 28 апреля бегущие на запад дороги войны свели их с остатками 17-го рыбакитского полка. Два дня они вместе держали перекрёсток у деревни с каким-то лошадиным названием. В тех боях погибли старшина палубной команды ковчега и защитник духового отделения. Без крепких оратаев на палубе ковчег уязвим в ближнем бою, и Ной с Варом заняли места павших.
       
       
       В двери духового отделения открылось окошко, из него пошёл пар, послышался усталый и мягкий, как молоко, голос:
       — Ребята, я остудил машину, выпустите меня.
       Мамонт-Ной поднялся, внимательно огляделся по сторонам.
       — Можем? — крикнул он дозорному.
       Полифемов тоже внимательно огляделся, окатил окрестности чутким распевом, прислушался и ответил:
       — Выпускай, всё тихо.
       Мамонт-Ной повернул ручки бронированной двери, достал из-за пазухи ключ на толстом шнуру, поочередно вставил, повернул его в четырех скважинах и потянул на себя дверь.
       В облаках пара, как бог из машины, на палубу вышел духовой ковчега Радуга, в длинной белой рубахе, мокрой насквозь и крепко прилипшей к пухлому, розовому, распаренному телу. Духовому поднесли его мягкие чуни, собачьим мехом внутрь. Ригард набросил на его покатые узкие плечи духового белый тулуп золотистым руном внутрь. Принесли ему квасу в большом стеклянном бокале, подали серебряную рюмку васильковой водки. Вытащили из машинного отделения любимое кресло духового и посадили Радугу в тенёк.
       Отдышавшись на тихом тёплом воздухе, осушив стакан теплого кваса, ледяную рюмку водки, Радуга спросил, кого убило в последнем бою. Ригард назвал три имени, все трое — конные стрелки из роя Горвата. Если бы их не накрыло миной в самом начале утреннего боя, то сегодня впервые обошлись бы без потерь. Радуга опустил лицо в ладони и горько заплакал. Духовой — нежное сердце всякого ковчега и всякого духового полка. Чтобы духовой мог петь, в детстве ему разрубают грудину, ставят туда клин их телячьих хрящей и удаляют три ребра слева, чтоб в груди было больше места. Так что нежное сердце духового защищает только тонкая кожа. Как ему не плакать, когда каждого он знает по имени и в лицо, а эти трое погибли в последний день перед отправкой на отдых. Духовой — это рыкарь навыворот, он не любит смерти и не мечтает улететь на горящем коне к отцу Василиску. Духовой кроток, его песня — это куплеты про весенние ручьи, осеннюю паутину и вечерний свет в окне дома из крыльев — такими песнями духовые двигают сотни тонн ковчега и тысячи тонн гуляй-городов.
       Поплакав вдоволь, духовой вытер рукавом своё детское лицо, шмыгнул носом-кнопкой и ласковым голосом попросил покушать. Ему уже подняли из приюта горячий паёк на серебряной подаче. Так не ест даже капитан. Старшие офицеры полка питаются отдельно за своим столом в приюте, но едят то же самое, что и рядовые: щи, мясо, крепленое вино и хлеб. А духовому повар готовит отдельно из специального припаса. Ягнятина, осетрина и морские гады, сливки и ягоды — всё это хорошо для голоса и сердца духового.
       На верхнюю палубу ковчега слабым тёплым ветром нагоняло пожелтевших лепестков с дикого яблоневого сада под стенами крепости. Он слабо кружил ими и наметал на красные сапоги юного валета. Дюк сидел под лестницей духового отделения, следил за ленивым движением лепестового снега и мечтал о том, чтобы уснуть. Он сбился со счёту, сколько дней провел без сна, последний раз ему удалось выспаться вдоволь, когда их полк ещё спокойно плыл по Дунаве на Великий Простор. Сейчас самое время задремать — тихо, приказов от капитана нет, но рыкарское сердце разогнано войной и не даёт голове покоя.
       Вон, людичи из их полка — все, кто выжил и свободен от работы, спят себе мертвым сном там, где застал их покой. Они умаялись войной, на многих жалко смотреть, их будто пеплом присыпало. А рыкарь не может так быстро остыть от боя, кровь ещё горяча, и колючий звон по всему телу. Дюк даже на Великом Просторе не был, первый раз шел в поход, когда их развернули на Полонну, и сразу попал в беспрерывную двухнедельную битву, каких не знали ни самые старые ветераны, ни даже сам старинный ковчег.
       Мысли гоняли друг друга и путались, воспоминания как искры, череп — будто жаровня с ещё не остывшими углями. Нет сил от рыкарской силы — поспать бы. Но стоит закрыть глаза, как на тонких веках начинает крутиться бешеное немое кино. Дороги, дороги, жара, люди гибнут кругом, и самыми обыденными, и самыми невероятными способами. Гибнут на обочинах дорог, на городских улицах, в полях, лесах, балках — всюду. Гибнут солдаты и гражданские, женщины и дети, старики со старухами, целыми толпами и поодиночке, принимают смерть и без свидетелей, как что-то неважное. Тряхнешь головой — пожарища, огонь вырывается из окон и труб домов, зажмуришься — раненые кричат, вздохнешь — пули над самой головой, выдохнешь — дрожь гусеничная под ногами, на левый бок повернешься — гуляй-голова велит мчаться с приказом на левый фланг, на правый перевернешься — с правого фланга атака и капитан шлет с пакетом к гуляй-голове, а на спину ляжешь — вовсе кажется, что убит.
       Сон накопился в голове Дюка и выбирался наружу неправдой. Вот прошёл и сел под мачтой роевой Трувор, подмигнул Дюку, закурил трубку и стал пускать дымные кольца, как будто не случилось ему погибнуть три дня назад, подорвавшись на мине, прямо на глазах у Дюка. Вот начальник штаба Баев подошел к старпому Ригарду, сбил на затылок шлем и стал помогать тому с письмом, подсказывать, кто еще из васильковских ребят отбыл из полка на горящем коне, продиктовал и своё имя — Иван Демьянович Баев, 875 года рождения. Погиб 30 апреля при обороне Медвежьих Бродов. Геройски…
       Намучившись от полусна, Дюк достал и принялся крутить в руке вороненый коловрат — костяная рукоять, мушка в виде пегаса — красота, глаз не оторвать. Правда, обстоятельства, при которых ему досталось это оружие, а заодно и новый могучий кадавр, сидели в памяти самым горьким комком.
       
       
       Три дня назад Дюк примчался на прифронтовую станцию Журавлево с пакетом для гуляй-головы от боевода Потоцкого, но командирв в этом маленьком городке на вершине пологого холма не оказалось. На выезде возле придорожной столовой с потрепанной вывеской “Самовар” он встретил только Горвата, тот был хмур, от его ударного звена свино-собак в строю оставалось шестеро из двадцати четырех удалых рыкарей. Они уже зарядили батареи кадавров от запиток на столбах электропередачи и теперь ставили их обратно в кадавровы чрева, взбирались в кресла и были готовы выдвигаться.
       Горват подскакал к Дюку и забрал у него пакет с приказом.
       — Я сам доставлю полковнику, — сказал он, как отрезал. Пробурчал еще, что мальчишек гоняют как взрослых рыкарей, что и так из валетов почти никого не осталось. Это было правдой: из всего отряда Дюка невредим остался только он один, несколько мальчиков были ранены, и их отправили в тыл, остальные погибли. Вообще-то валетов в их первом походе посильно держали в безопасности и в бой не пускали, сначала давали понюхать войну, посмотреть на смерть и увечья, чтобы попривыкли, и только к третьему походу допускали в боевые звенья. Но в этот раз все пошло кубарем и за молодняком не уследили. Горват дал стременам разряд, скомандовал “За мной” — и звено умчалось на север, по ковельской дороге, туда, где слышались знакомые уханья орудий ковчега.
       Так Дюк впервые за последние дни остался без приказа. Он бы поехал за Горватом, но его кадавр по кличке Перекат сипел и вздрагивал, а из его чрева уже воняло паленой резиной проводных оплеток. Немудрено: последние пару суток Дюк почти всё время куда-то мчался, и ему ни разу не представилось возможности толком поесть, поспать самому или позаботиться о своём боевом питомце. И если сам Дюк чувствовал себя уже скорее бессмертным, чем усталым, то кадавр того и гляди мог сдохнуть под ним. Что ж, самое время зарядить батареи Переката и напоить его соленой водой, если еще не поздно — уж больно он задыхался. Дюк спрыгнул на землю, потянулся и огляделся.
       Солнце уже припекало, начало десятого, станция Журавлёво — линия одноэтажных частных домов с синими крышами и отцветшиими яблонями в садах вдоль однопутной железной дороги, что кончалась тупиком у подножия холма. Наверху маленькая церковь с голубыми маковками и золоченым солнцем на спице колокольни, несколько двухэтажных каменных домов , пух, тополя вдоль дороги, в сторонке, на возвышении, скромная бэрская усадьба с аллеей молодых березок, а на пустыре за столовой, у тупика одноколейки несколько грузовиков и старый автобус, вокруг человек пятьдесят — женщины, старики, дети. Они грузили вещи и готовились к отъезду, им помогали несколько солдат и молодой старцин.
       В тени за летней верандой столовой лежали носилки, на них ожидал погрузки раненый рыкарь, судя по синей форме из полонского полка. В стороне бродил по кругу его белый, могучий кадавр. На обочине дороги стоял серый "Буфалон" без верха, на его капоте сидел рослый, статный мужчина лет пятидесяти с могучей, как у жука, спиной, в зелено-синем сюртуке с отливом и в фуражке с белым околышем — такие носят полоннские бэры. Рядышком стояла жена, сильно моложе его, и сын лет пяти. Бэр то и дело поглядывал на часы и следил за погрузкой, иногда к нему подходили и спрашивали, он кивал или отказывал, в общем, сразу видно, кто здесь главный.
       

Показано 11 из 17 страниц

1 2 ... 9 10 11 12 ... 16 17