Достигнув высшей степени экстаза, она рухнула на белокаменные плиты импровизированного алтаря. Вскоре Габриэлла пришла в себя и поспешила удалиться.
- Сестра Габриэлла! Сестра Габриэлла! – кричала запыхавшаяся монахиня.
- Да, сестра Антония? – обернулась на зов мирно шагающая девушка.
- Где вы были сегодня после обедни?
- Собирала цветы для алтаря.
- Но у вас не было цветов с собой, когда вы вошли в монастырь!
- Я уже положила их на алтарь... Сестра Антония, вы следите за мной?
- Нет... Но вы так часто стали пропадать, не понятно, куда.
- Ох, избавьте меня от ваших подозрений!
- Извините, я не хотела вас обидеть… - проговорила тридцатилетняя монахиня, искренне раскаиваясь.
- Всё хорошо, я не в обиде на вас, дорогая сестра, - безрадостно улыбнулась Габриэлла.
- Как же я люблю тебя! Ты моё небо, ты – мой ангел, ты – мой отец и моя мать! – восклицала, забываясь, Габриэлла.
Она нежилась в горячей постели, в келье, наполняющуюся холодным лунным свечением. Бледные полосы нежно ложились на её искушённое лицо. Глаза, полуприкрытые шторками век говорили об отстранённости, вызванной проявлением нечестивой любви.
- Я хочу, я так хочу тебя!..
Её трясло изнутри. Вздохи походили на отчаянные крики.
- Папочка не хотел, чтобы мамочка знала…
Габриэлла уходила в беспамятство, и язык заплетался во время произнесения отрывистых фраз, отголосков прошлого, доносящихся из глубин сознания. Она облизывала потрескавшиеся губы.
- Ты знаешь, ты знаешь, как я люблю тебя… Я твоя…
Внезапно в келью ворвалась сестра Катарина. Представшее перед ней зрелище шокировало робкую девятнадцатилетнюю монахиню, что та, закрыв лицо руками, как бы стараясь не осквернять собственные мысли и чувства, отвернулась и убежала прочь.
Габриэлла, не слыша ни единого шороха, погружалась в сладостную дьявольскую обитель, всё больше и больше разжигая в сердце губительный огонь.
Немного погодя в комнату возвратилась Катарина, но уже вместе с матерью-настоятельницей. Увиденное повергло честных женщин в состояние аффекта. Обнажённая Габриэлла сползла на пол и, задыхаясь в адской истоме, граничащей с неуловимой экзальтацией, шептала бредовые плохоразбираемые слова, выкрикивала непристойности, активно совершая соблазнительные телодвижения, пластичности которых позавидовала бы любая исполнительница сабара.
- Габриэлла! – осмелилась наконец вымолвить неуклюже подбежавшая к девушке игуменья, - Что вы творите? Такое не дозволено монахине! Как вы смеете?!
- Она одержима, она не слышит вас, - тихо сказала, чуть не плача, сестра Катарина, оставаясь стоять в дверном проёме.
- Видимо, ты права, - ответила настоятельница более спокойным тоном, лишённым первоначального негодования. Она пыталась удержать конечности девушки в одном положении хоть на секунду, но движения Габриэллы, казалось, только усиливались.
- О, я запомню этот миг, Люцифер, мой любимый! Бери меня полностью, пользуйся мной, поглоти моё существо, познай мою бренную плоть, испей нектар моей чёрной крови…
Катарина, окончательно растерявшись, закричала, чем вызвала испуг и озабоченность шедших по коридору монахинь. Женщины в мрачных одеяниях прибежали на ужасающий гул и, узнав причину беспокойства, заторопились уведомить о происходящем весь монастырь.
Маленькая послушница Катарина плакала в углу, укрывшись от окружения в спасительных складках апостольника, когда в келью с серьёзным и невозмутимым видом вошёл священник.
Все отошли в сторону, расступались, освобождая проход падре Даниэлю и предоставляя ему свершить искоренение зла. Падре внимательно посмотрел на сотрясающуюся в конвульсиях монахиню, после приступив к исполнению ритуалов, читая молитвы и окропляя юное тело святой водой.
Стояла глухая ночь, во мраке которой мерещились странные видения. Будоражащий вопль пронёсся по безмятежной лестной чаще. Габриэлла, вопреки праведным силам, вырвалась из священного места, расталкивая ненавистных святош; она оказалась посреди лиственного леса. Глаза её словно покрылись пеленой, и, ничего не видя, девушка совершала непонятные ей самой действия.
Изумлённый падре вышел и решительно направился на поиски блудницы, и толпище монахинь последовало за ним. Они рыскали, но не сумели отыскать недавно приехавшую к ним женщину, желавшую стать послушницей, самоотверженностью своей поражавшую испытанных аскетов.
Габриэлла мчалась, спотыкаясь о кочки и ветки, следуя немому голосу, звавшего её из пучины преисподней за собой в Пандемониум. Монахиня перебирала руками в воздухе, хватаясь за голые шершавые стволы обволакиваемых сумраком деревьев. Вблизи послышался шум быстрого течения Рио-Саладо. Изнывая от мучительного страстного томления, ничего не подозревавшая Габриэлла ступила навстречу водному потоку, живительному источнику уповающей любви...
И к актинолитным кронам чудесных эндемичных деревьев вознёсся пронзительный рёв раненного в самое сердце зверя, утонувшего в пламени кровавого ада.
7.07.2019
Потерянный
Воскресенье, 17 февраля 1935 года.
Уважаемому Антону Валерьевичу Ефремову.
Для начала хочу сказать вам, милый мой господин, что многие люди отчего-то странным меня именуют, а некоторые – более того – блаженным. Кто-то вообще в драки лезет, кто-то – у виска крутит. Ей Богу, какие дураки! Но не буду я, Антон Валерьевич, задерживаться и вас задерживать. Что ж, давайте к делу.
Встречался я сегодня с Екатериной Дмитриевной. Она мне вопрос задала о занятиях моих, что делаю, чем живу. Я ответил ей вполне спокойно. А она как начала кричать, ругать меня, будто бы я непотребства оные сказал. Недолго она на меня злилась, плюнула под конец в пол, да и ушла своей дорогой. Под конец странным назвала и идиотом. Мне так горько от этого стало, и так я Екатерину Дмитриевну возненавидел. Всем сердцем, можно сказать. Она и раньше меня недолюбливала. Вот теперь сижу и ума не приложу, что я такое ей сделал, за что так она со мной. Ну, пусть на её совести это будет.
Ещё вчера событие интересное было. Вижу – идёт бабка, вся авоськами нагруженная. Дай думаю – помогу. Подхожу, а она как посмотрела на меня злобно, потом словно испугалась чего-то, постояла да убежала, а авоськи на дорожке остались лежать. Бабка что-то при это шептала под нос себе, но расслышать я не мог, Антон Валерьевич, ибо шибко бабка эта низенькая была да говорила тихо, а я, как вы знаете, человек высокий и со слухом у меня проблемы. Так вот и думаю. Испугалась ли она меня? Разве страшный я такой?
Мучаюсь теперь, сижу. Ничего не понимаю, друг мой дорогой. Но ведь два случая, тем более за два дня произошедшие, одинаково странные, не могли быть совпадением? Что-то не так. Раньше, хоть и Екатерина Дмитриевна выказывала неприязнь глубочайшую ко мне и пренебрежение, но никогда так открыто недовольство не показывала. А бабки так вообще ко мне равнодушны были, а когда помогать начинал – вообще любили, добрые слова говорили. Загадка.
Пока это всё. Вы меня просили письма вам писать по возможности о жизни моей. Простите грешного, это я должен был в начале сказать. Не знаю, мысли у меня путаются. Не знаю, как письмо закончить, но думаю, вы всё нужное вам выше найдёте.
С наилучшими пожеланиями,
Борис Аркадьевич Киселёв.
Суббота, 6 апреля 1935 года.
Уважаемому Антону Валерьевичу Ефремову.
Давно не писал я вам, дорогой мой друг и помощник. Тяжело было мне последние два месяца. С тех событий всё хуже стало. Как сейчас помню, двадцать шестого февраля сего года пошёл я в гости к другу своему давнему – Г. М. Абдрашитову. Ну выпили мы, поболтали, всё нормально. Я уже и позабыл о вышеупомянутых неприятностях, развеселился, ибо друг день рождения праздновал, и места не было печали в общении нашем. Тут задал он мне вопрос: «Слушай, - говорит. – что делать мне? Я вот к празднику готовился. Ты ведь знаешь, у нас с женой день рождения в один день. Купил ей платье дорогое, шикарное. Радостный шёл, а потом – раз – и упал, за забор зацепился. Домой пришёл, а на платье дырка появилось – вот зараза. Ну, короче, чё делать-то теперь, можешь посоветовать?» На что я ему мысли свои по поводу высказал, он взбеленился и за порог меня вышвырнул. Сказал не приходить больше. Что такого сделал я, опять же не знаю. С прошлого раза ничего не надумал. Но что-то это неладное.
Головокружение частенько мысли мне затмевает, руки трясутся. Не знаю уж, что со мной. Говорить ещё с самим собой начал. От одиночества это. Если вы что-то поняли о состоянии сём, мне напишите, пожалуйста.
Ваш покорный слуга,
Борис Аркадьевич Киселёв.
Пятница, 19 апреля 1935 года.
Антону Валерьевичу Ефремову.
Здравствуйте! Я наконец решил кое-что сообщить вам! Знаете, у меня бывает такое, что я смотрю на небо, и кажется оно мне бездонным. Тогда у меня кружится голова, и я всё забываю. Ещё, сударь, мне страшно становится, когда темнеет. И свет Луны только будоражит изнутри. Как это объяснить?
В прошлый раз вы сказали, что мне отдыхать следует чаще. Но, Антон Валерьевич, милый господин мой, я думаю, что и так целыми днями прохлаждаюсь! Знакомые сторонятся все. Никто ничего не говорит – просто смотрит. Сказали бы, добрые люди, что не так, да исправился бы я, а так…
И тревожно мне как-то. Разговаривать с предметами стал. Хоть они меня не пугаются. Иногда ощущение возникает, что отвечают они. Может, и правда отвечают.
Ответьте пожалуйста поскорей. У меня чувство возникает, что кончина моя близка.
Борис Аркадьевич Киселёв.
Четверг, 25 апреля.
Антону Валерьевичу Ефремову.
Антон Валерьевич, я тут неожиданно для себя понял, отчего людишки меня сторонились. В зеркало взглянул, а у меня лицо-то заплывшее всё, будто рой ос на меня напал.
И сил, батюшка, нету ни на что. Лежу всё время. Обломов сразу вспоминается. Сил, чтобы читать, даже нет. Совсем развалиной стал.
Сын приходил. Навестил отца в кой-то веки. Десять лет назад как ушёл – так всё, поминай, как знали. А тут явился. Поговорить решил, совета спросить. Ну я ему, как профессор Падуанского университета, изложил суть проблем его, что делать да как. А он чуть не морщился. Уважению его мать не научила, вот и выросло, что выросло. Не принял он моих советов, а потом и вовсе нагрубил. «Батька, - говорит. – Что за бред несёшь? Лечиться тебе надо. Ерунду бормочешь. Совсем из ума выжил, если он у тебя вообще был». Ну такое вот воспитание. И гены ему материны достались, а от этого не уйдёшь. Весь он в неё.
После ухода сына только понял я, как любил его. Но не осталось ничего от той любви. Серым всё стало. Да давно уже так, собственно. Вы, Антон Валерьевич, не сердитесь, ничего не происходит со мной, вот и рассказываю, что имеется.
С нетерпением жду ответа вашего.
Борис Киселёв.
Среда, 1 мая.
Антону Валерьевичу Ефремову.
Простите, что вновь беспокою вас своим малозначимым письмом, как вам, вероятно, кажется.
Прочитал я ваше письмецо. Милый Антон, позвольте, какие таблетки, какие операции? Не глупите. Я же знаю, вы умнее. Ох, в голове не укладывается. И на вопрос я ваш отвечу. Да, вижу я иногда пятнышки какие-то, которые, словно туман, скрывают лица человеческие, но я-то силуэты эти вижу, значит, непросто всё. Люди эти говорят. Умные вещи говорят они. И, угадывая ваш дальнейший вопрос, отвечу: извольте, я склонен им верить.
Иногда слышу, как в голове шорох какой-то появляется. Потом стихает. Потом говорят что-то. Это ночью только бывает. Ирихсги приходят.
Допишу ещё что-нибудь.
Борис Киселёв.
Вторник, 25 июня.
Письмо предназначено Антону Ефремову.
Хорошо, что вы далеко от меня, товарищчич Антон Валерьевич. Из дома я больше не выхожу.
Смотрел вчера через окно на Дуню. Проходила она рядом. Я думал, сказать ей о том, чтоб еды принесла мне. Но ничего не сказал, а на следующий день проснулся, а там целое застолье устроено. Я понял тогда, что Дуня мысли мои прочитала.
А когда сын ко мне ещё давно приходил, я думал заранее, как по нему скучаю. И тогда пришёл он.
Это к чему пишу я. Люди окружающие мысли мои читают. Я-то молчу всегда. Как же они узнали, что у думаю? Это от Дьявола всё.
А знаете, я даже Дьявола видео. Он ко мне в окно постучал. Разбудил меня. Я встал, а он исчез.
Дочь моя приходила. Точнее жена. Не помню, короче, приходила женщина. Розу мне вручила. Я её спрашиваю: «Зачем мне?» Она помолчала и ушла. Утром встаю – нет розы. Это Миша её украл, я знаю.
Опять вы мне про свою операцию говорили. Меня это раздражает. Не буду вам писать больше.
Б. Киселёв.
«Ниже приведена записка, состоящая из куска тонкой пожелтевшей бумаги и невнятного мелкого почерка».
Понедельник, 9 сентября.
Передайте Антону Валерьевичу.
Не знаю. Не понимаю ничего. Но терять нечего мне, бороться не хочу. Операция разве что эта ваша поможет. Всё равно дорога мне одна осталась.
Борис.
15.07.19 г.
Турецкие слабости
Над бескрайним морем барханов и извилистых вади возвышается столица Османской империи - сияющий старинным великолепием, город-достояние предков - Константинополь. Здесь, среди осколков древних цивилизаций и характерных построек, мостится не лишённый обаяния роскошный дворец Долмабахче, где, помимо множества слуг, гостей и членов монаршей семьи, на турецких коврах искусной работы, постоянно находясь под строгим надзором, возлежат необыкновенной красоты наложницы Абдул-Меджида I.
Третьего апреля 1856 года, спустя несколько дней после подписания Парижского трактата, евнухи. уже не в первый раз, неторопливо заводят новоприбывших, получивших имена Гузельгозлер («красивые глаза»), Зарифурюш («изящная походка»), Дженетинарман («дар небес»), Палакинжи («блестящая жемчужина») и Микуамельгуруш («великолепная осанка»). Стыдившаяся Гузельгозлер опустила глаза; уверенная в себе Зарифурюш смело направилась навстречу новому; Дженетинарман внимательно осмотрела просторное помещение; Палакинжи не могла поверить в происходящее, в полной мере не осознавая, где она, а Микуамельгуруш, не долго думая, робко, с присущей ей аккуратностью, присела на ближайший к ней коврик, украшенный пёстрым орнаментом.
- Ну и кто это к нам пришёл? – едко спросила давняя обитательница гарема, Кескиндиль.
Девушки с покорным видом произнесли свои замысловатые имена.
Кескиндиль была не самой красивой, но зато удивительно хитрой икбал, относительно остальных девушек. Ей было далеко за тридцать, но источаемое ею обаяние с возрастом будто более усиливалось, нежели ослабевало. Она сидела, внимательно разглядывая каждую новенькую, в глубине души завидуя тому, что объединяло этих пятерых – молодости. Немного погодя, Кескиндиль высокомерно встала и направилась к возвышению между опорными колоннами дворца, вон из нижней части обширной беломраморной палаты. Здесь она чувствовала себя хозяйкой, а потому позволяла себе всё, что ей было угодно.
Пробывшие во дворце три месяца и свыкнувшиеся с собственной участью девушки, постигающие основы жизни в гареме, теперь сидели: кто – на стуле, а кто – на укутанном тёплыми коврами полу, и постигали искусство непритязательного общения и не отягощённого излишними хлопотами времяпрепровождения.
- Дженетинарман, - шепнула Палакинжи своей, казалось, давней подруге, - Глянь на того евнуха.
Дженетинарман обернулась, устремив любопытный взор на стройного смуглого юношу.
***
- Сестра Габриэлла! Сестра Габриэлла! – кричала запыхавшаяся монахиня.
- Да, сестра Антония? – обернулась на зов мирно шагающая девушка.
- Где вы были сегодня после обедни?
- Собирала цветы для алтаря.
- Но у вас не было цветов с собой, когда вы вошли в монастырь!
- Я уже положила их на алтарь... Сестра Антония, вы следите за мной?
- Нет... Но вы так часто стали пропадать, не понятно, куда.
- Ох, избавьте меня от ваших подозрений!
- Извините, я не хотела вас обидеть… - проговорила тридцатилетняя монахиня, искренне раскаиваясь.
- Всё хорошо, я не в обиде на вас, дорогая сестра, - безрадостно улыбнулась Габриэлла.
***
- Как же я люблю тебя! Ты моё небо, ты – мой ангел, ты – мой отец и моя мать! – восклицала, забываясь, Габриэлла.
Она нежилась в горячей постели, в келье, наполняющуюся холодным лунным свечением. Бледные полосы нежно ложились на её искушённое лицо. Глаза, полуприкрытые шторками век говорили об отстранённости, вызванной проявлением нечестивой любви.
- Я хочу, я так хочу тебя!..
Её трясло изнутри. Вздохи походили на отчаянные крики.
- Папочка не хотел, чтобы мамочка знала…
Габриэлла уходила в беспамятство, и язык заплетался во время произнесения отрывистых фраз, отголосков прошлого, доносящихся из глубин сознания. Она облизывала потрескавшиеся губы.
- Ты знаешь, ты знаешь, как я люблю тебя… Я твоя…
Внезапно в келью ворвалась сестра Катарина. Представшее перед ней зрелище шокировало робкую девятнадцатилетнюю монахиню, что та, закрыв лицо руками, как бы стараясь не осквернять собственные мысли и чувства, отвернулась и убежала прочь.
Габриэлла, не слыша ни единого шороха, погружалась в сладостную дьявольскую обитель, всё больше и больше разжигая в сердце губительный огонь.
***
Немного погодя в комнату возвратилась Катарина, но уже вместе с матерью-настоятельницей. Увиденное повергло честных женщин в состояние аффекта. Обнажённая Габриэлла сползла на пол и, задыхаясь в адской истоме, граничащей с неуловимой экзальтацией, шептала бредовые плохоразбираемые слова, выкрикивала непристойности, активно совершая соблазнительные телодвижения, пластичности которых позавидовала бы любая исполнительница сабара.
- Габриэлла! – осмелилась наконец вымолвить неуклюже подбежавшая к девушке игуменья, - Что вы творите? Такое не дозволено монахине! Как вы смеете?!
- Она одержима, она не слышит вас, - тихо сказала, чуть не плача, сестра Катарина, оставаясь стоять в дверном проёме.
- Видимо, ты права, - ответила настоятельница более спокойным тоном, лишённым первоначального негодования. Она пыталась удержать конечности девушки в одном положении хоть на секунду, но движения Габриэллы, казалось, только усиливались.
- О, я запомню этот миг, Люцифер, мой любимый! Бери меня полностью, пользуйся мной, поглоти моё существо, познай мою бренную плоть, испей нектар моей чёрной крови…
Катарина, окончательно растерявшись, закричала, чем вызвала испуг и озабоченность шедших по коридору монахинь. Женщины в мрачных одеяниях прибежали на ужасающий гул и, узнав причину беспокойства, заторопились уведомить о происходящем весь монастырь.
***
Маленькая послушница Катарина плакала в углу, укрывшись от окружения в спасительных складках апостольника, когда в келью с серьёзным и невозмутимым видом вошёл священник.
Все отошли в сторону, расступались, освобождая проход падре Даниэлю и предоставляя ему свершить искоренение зла. Падре внимательно посмотрел на сотрясающуюся в конвульсиях монахиню, после приступив к исполнению ритуалов, читая молитвы и окропляя юное тело святой водой.
***
Стояла глухая ночь, во мраке которой мерещились странные видения. Будоражащий вопль пронёсся по безмятежной лестной чаще. Габриэлла, вопреки праведным силам, вырвалась из священного места, расталкивая ненавистных святош; она оказалась посреди лиственного леса. Глаза её словно покрылись пеленой, и, ничего не видя, девушка совершала непонятные ей самой действия.
Изумлённый падре вышел и решительно направился на поиски блудницы, и толпище монахинь последовало за ним. Они рыскали, но не сумели отыскать недавно приехавшую к ним женщину, желавшую стать послушницей, самоотверженностью своей поражавшую испытанных аскетов.
Габриэлла мчалась, спотыкаясь о кочки и ветки, следуя немому голосу, звавшего её из пучины преисподней за собой в Пандемониум. Монахиня перебирала руками в воздухе, хватаясь за голые шершавые стволы обволакиваемых сумраком деревьев. Вблизи послышался шум быстрого течения Рио-Саладо. Изнывая от мучительного страстного томления, ничего не подозревавшая Габриэлла ступила навстречу водному потоку, живительному источнику уповающей любви...
И к актинолитным кронам чудесных эндемичных деревьев вознёсся пронзительный рёв раненного в самое сердце зверя, утонувшего в пламени кровавого ада.
7.07.2019
Потерянный
Воскресенье, 17 февраля 1935 года.
Уважаемому Антону Валерьевичу Ефремову.
Для начала хочу сказать вам, милый мой господин, что многие люди отчего-то странным меня именуют, а некоторые – более того – блаженным. Кто-то вообще в драки лезет, кто-то – у виска крутит. Ей Богу, какие дураки! Но не буду я, Антон Валерьевич, задерживаться и вас задерживать. Что ж, давайте к делу.
Встречался я сегодня с Екатериной Дмитриевной. Она мне вопрос задала о занятиях моих, что делаю, чем живу. Я ответил ей вполне спокойно. А она как начала кричать, ругать меня, будто бы я непотребства оные сказал. Недолго она на меня злилась, плюнула под конец в пол, да и ушла своей дорогой. Под конец странным назвала и идиотом. Мне так горько от этого стало, и так я Екатерину Дмитриевну возненавидел. Всем сердцем, можно сказать. Она и раньше меня недолюбливала. Вот теперь сижу и ума не приложу, что я такое ей сделал, за что так она со мной. Ну, пусть на её совести это будет.
Ещё вчера событие интересное было. Вижу – идёт бабка, вся авоськами нагруженная. Дай думаю – помогу. Подхожу, а она как посмотрела на меня злобно, потом словно испугалась чего-то, постояла да убежала, а авоськи на дорожке остались лежать. Бабка что-то при это шептала под нос себе, но расслышать я не мог, Антон Валерьевич, ибо шибко бабка эта низенькая была да говорила тихо, а я, как вы знаете, человек высокий и со слухом у меня проблемы. Так вот и думаю. Испугалась ли она меня? Разве страшный я такой?
Мучаюсь теперь, сижу. Ничего не понимаю, друг мой дорогой. Но ведь два случая, тем более за два дня произошедшие, одинаково странные, не могли быть совпадением? Что-то не так. Раньше, хоть и Екатерина Дмитриевна выказывала неприязнь глубочайшую ко мне и пренебрежение, но никогда так открыто недовольство не показывала. А бабки так вообще ко мне равнодушны были, а когда помогать начинал – вообще любили, добрые слова говорили. Загадка.
Пока это всё. Вы меня просили письма вам писать по возможности о жизни моей. Простите грешного, это я должен был в начале сказать. Не знаю, мысли у меня путаются. Не знаю, как письмо закончить, но думаю, вы всё нужное вам выше найдёте.
С наилучшими пожеланиями,
Борис Аркадьевич Киселёв.
Суббота, 6 апреля 1935 года.
Уважаемому Антону Валерьевичу Ефремову.
Давно не писал я вам, дорогой мой друг и помощник. Тяжело было мне последние два месяца. С тех событий всё хуже стало. Как сейчас помню, двадцать шестого февраля сего года пошёл я в гости к другу своему давнему – Г. М. Абдрашитову. Ну выпили мы, поболтали, всё нормально. Я уже и позабыл о вышеупомянутых неприятностях, развеселился, ибо друг день рождения праздновал, и места не было печали в общении нашем. Тут задал он мне вопрос: «Слушай, - говорит. – что делать мне? Я вот к празднику готовился. Ты ведь знаешь, у нас с женой день рождения в один день. Купил ей платье дорогое, шикарное. Радостный шёл, а потом – раз – и упал, за забор зацепился. Домой пришёл, а на платье дырка появилось – вот зараза. Ну, короче, чё делать-то теперь, можешь посоветовать?» На что я ему мысли свои по поводу высказал, он взбеленился и за порог меня вышвырнул. Сказал не приходить больше. Что такого сделал я, опять же не знаю. С прошлого раза ничего не надумал. Но что-то это неладное.
Головокружение частенько мысли мне затмевает, руки трясутся. Не знаю уж, что со мной. Говорить ещё с самим собой начал. От одиночества это. Если вы что-то поняли о состоянии сём, мне напишите, пожалуйста.
Ваш покорный слуга,
Борис Аркадьевич Киселёв.
Пятница, 19 апреля 1935 года.
Антону Валерьевичу Ефремову.
Здравствуйте! Я наконец решил кое-что сообщить вам! Знаете, у меня бывает такое, что я смотрю на небо, и кажется оно мне бездонным. Тогда у меня кружится голова, и я всё забываю. Ещё, сударь, мне страшно становится, когда темнеет. И свет Луны только будоражит изнутри. Как это объяснить?
В прошлый раз вы сказали, что мне отдыхать следует чаще. Но, Антон Валерьевич, милый господин мой, я думаю, что и так целыми днями прохлаждаюсь! Знакомые сторонятся все. Никто ничего не говорит – просто смотрит. Сказали бы, добрые люди, что не так, да исправился бы я, а так…
И тревожно мне как-то. Разговаривать с предметами стал. Хоть они меня не пугаются. Иногда ощущение возникает, что отвечают они. Может, и правда отвечают.
Ответьте пожалуйста поскорей. У меня чувство возникает, что кончина моя близка.
Борис Аркадьевич Киселёв.
Четверг, 25 апреля.
Антону Валерьевичу Ефремову.
Антон Валерьевич, я тут неожиданно для себя понял, отчего людишки меня сторонились. В зеркало взглянул, а у меня лицо-то заплывшее всё, будто рой ос на меня напал.
И сил, батюшка, нету ни на что. Лежу всё время. Обломов сразу вспоминается. Сил, чтобы читать, даже нет. Совсем развалиной стал.
Сын приходил. Навестил отца в кой-то веки. Десять лет назад как ушёл – так всё, поминай, как знали. А тут явился. Поговорить решил, совета спросить. Ну я ему, как профессор Падуанского университета, изложил суть проблем его, что делать да как. А он чуть не морщился. Уважению его мать не научила, вот и выросло, что выросло. Не принял он моих советов, а потом и вовсе нагрубил. «Батька, - говорит. – Что за бред несёшь? Лечиться тебе надо. Ерунду бормочешь. Совсем из ума выжил, если он у тебя вообще был». Ну такое вот воспитание. И гены ему материны достались, а от этого не уйдёшь. Весь он в неё.
После ухода сына только понял я, как любил его. Но не осталось ничего от той любви. Серым всё стало. Да давно уже так, собственно. Вы, Антон Валерьевич, не сердитесь, ничего не происходит со мной, вот и рассказываю, что имеется.
С нетерпением жду ответа вашего.
Борис Киселёв.
Среда, 1 мая.
Антону Валерьевичу Ефремову.
Простите, что вновь беспокою вас своим малозначимым письмом, как вам, вероятно, кажется.
Прочитал я ваше письмецо. Милый Антон, позвольте, какие таблетки, какие операции? Не глупите. Я же знаю, вы умнее. Ох, в голове не укладывается. И на вопрос я ваш отвечу. Да, вижу я иногда пятнышки какие-то, которые, словно туман, скрывают лица человеческие, но я-то силуэты эти вижу, значит, непросто всё. Люди эти говорят. Умные вещи говорят они. И, угадывая ваш дальнейший вопрос, отвечу: извольте, я склонен им верить.
Иногда слышу, как в голове шорох какой-то появляется. Потом стихает. Потом говорят что-то. Это ночью только бывает. Ирихсги приходят.
Допишу ещё что-нибудь.
Борис Киселёв.
Вторник, 25 июня.
Письмо предназначено Антону Ефремову.
Хорошо, что вы далеко от меня, товарищчич Антон Валерьевич. Из дома я больше не выхожу.
Смотрел вчера через окно на Дуню. Проходила она рядом. Я думал, сказать ей о том, чтоб еды принесла мне. Но ничего не сказал, а на следующий день проснулся, а там целое застолье устроено. Я понял тогда, что Дуня мысли мои прочитала.
А когда сын ко мне ещё давно приходил, я думал заранее, как по нему скучаю. И тогда пришёл он.
Это к чему пишу я. Люди окружающие мысли мои читают. Я-то молчу всегда. Как же они узнали, что у думаю? Это от Дьявола всё.
А знаете, я даже Дьявола видео. Он ко мне в окно постучал. Разбудил меня. Я встал, а он исчез.
Дочь моя приходила. Точнее жена. Не помню, короче, приходила женщина. Розу мне вручила. Я её спрашиваю: «Зачем мне?» Она помолчала и ушла. Утром встаю – нет розы. Это Миша её украл, я знаю.
Опять вы мне про свою операцию говорили. Меня это раздражает. Не буду вам писать больше.
Б. Киселёв.
«Ниже приведена записка, состоящая из куска тонкой пожелтевшей бумаги и невнятного мелкого почерка».
Понедельник, 9 сентября.
Передайте Антону Валерьевичу.
Не знаю. Не понимаю ничего. Но терять нечего мне, бороться не хочу. Операция разве что эта ваша поможет. Всё равно дорога мне одна осталась.
Борис.
15.07.19 г.
Турецкие слабости
Над бескрайним морем барханов и извилистых вади возвышается столица Османской империи - сияющий старинным великолепием, город-достояние предков - Константинополь. Здесь, среди осколков древних цивилизаций и характерных построек, мостится не лишённый обаяния роскошный дворец Долмабахче, где, помимо множества слуг, гостей и членов монаршей семьи, на турецких коврах искусной работы, постоянно находясь под строгим надзором, возлежат необыкновенной красоты наложницы Абдул-Меджида I.
Третьего апреля 1856 года, спустя несколько дней после подписания Парижского трактата, евнухи. уже не в первый раз, неторопливо заводят новоприбывших, получивших имена Гузельгозлер («красивые глаза»), Зарифурюш («изящная походка»), Дженетинарман («дар небес»), Палакинжи («блестящая жемчужина») и Микуамельгуруш («великолепная осанка»). Стыдившаяся Гузельгозлер опустила глаза; уверенная в себе Зарифурюш смело направилась навстречу новому; Дженетинарман внимательно осмотрела просторное помещение; Палакинжи не могла поверить в происходящее, в полной мере не осознавая, где она, а Микуамельгуруш, не долго думая, робко, с присущей ей аккуратностью, присела на ближайший к ней коврик, украшенный пёстрым орнаментом.
- Ну и кто это к нам пришёл? – едко спросила давняя обитательница гарема, Кескиндиль.
Девушки с покорным видом произнесли свои замысловатые имена.
Кескиндиль была не самой красивой, но зато удивительно хитрой икбал, относительно остальных девушек. Ей было далеко за тридцать, но источаемое ею обаяние с возрастом будто более усиливалось, нежели ослабевало. Она сидела, внимательно разглядывая каждую новенькую, в глубине души завидуя тому, что объединяло этих пятерых – молодости. Немного погодя, Кескиндиль высокомерно встала и направилась к возвышению между опорными колоннами дворца, вон из нижней части обширной беломраморной палаты. Здесь она чувствовала себя хозяйкой, а потому позволяла себе всё, что ей было угодно.
***
Пробывшие во дворце три месяца и свыкнувшиеся с собственной участью девушки, постигающие основы жизни в гареме, теперь сидели: кто – на стуле, а кто – на укутанном тёплыми коврами полу, и постигали искусство непритязательного общения и не отягощённого излишними хлопотами времяпрепровождения.
- Дженетинарман, - шепнула Палакинжи своей, казалось, давней подруге, - Глянь на того евнуха.
Дженетинарман обернулась, устремив любопытный взор на стройного смуглого юношу.