Ты знаешь, где ты?
Простой вопрос. Детский, почти. Но попробуй ответить честно — и окажется, что слова кончаются раньше, чем ответ успевает сформироваться. Потому что «где» — это не координаты. Это не город, не страна, не сторона конфликта. Это то, что остаётся, когда всё внешнее убрать.
В июле 2014 года мир получил этот вопрос в полный рост. И не нашёл ответа.
Завеса встала по границам суверенных государств за одну ночь — прозрачная, незримая, высотой чуть больше пятидесяти двух километров. Она не останавливала людей. Она не останавливала грузы. Она делала только одно: взрывчатка, пересекая её, переставала быть взрывчатой. Порох тлел. Тол горел без ударной волны. Боеприпасы превращались в бесполезный металл.
Мир держался на праве сильного взорвать всё, что мешает. И вдруг оказалось, что этого права больше нет.
История не терпит сослагательного наклонения, но обожает иронию. Те, кто привык двигать фишки по чужим доскам, не умеют проигрывать молча. Они умеют только менять правила — или делать вид, что меняют.
Украина не смогла взять Донбасс — боеприпасы, пересёкшие границу, стали грудой металла прежде, чем дошла команда «огонь». Израиль, загнанный Завесой в собственные мандатные границы 1947 года, нашёл ответ в глине и металле — двенадцать голем-конструкций громили иракские города, пока армия их разбирала по частям и находила внутри записки с адресами отправителя. США, потеряв Афганистан образцово — с документами, с эвакуацией, с сохранением лица — немедленно начали искать, где вернуть потерянное. Нашли в Корее.
Это была ошибка.
Китай усмотрел возможность ликвидировать промышленного конкурента и «одолжил» Киму часть флота. Северокорейская артиллерия, которую никто не додумался убрать от Сеула, сделала своё дело. Россия силами Тихоокеанского флота вежливо объяснила Японии, что театр военных действий закрыт для посторонних. В «акте отчаяния» южнокорейские военные ударили крылатыми ракетами по плотине «Три ущелья» — большинство сбили, но не все. Вода пошла вниз по течению. Триста пятьдесят миллионов человек в зоне бедствия. Восточная Азия выбыла из Большой Игры на десятилетие.
Разъярённый дракон попытался ударить в ответ. Российские противоракеты сняли китайские МБР на старте — не из союзнической любви, а из нежелания наблюдать, как планета переходит в новый формат. Китайские субмарины в самоубийственном порыве разменяли себя на два авианосца и почти все ракетные крейсеры уходящей группировки. Обе стороны получили потери, после которых не говорят громко.
Израиль сгорел 22 июня 2016 года. В символическую дату. За одну ночь. Изнутри — без единого самолёта противника в небе, без ракет, без армий. Семь городов. Всё, что могло гореть, горело одновременно. Выжившие считались единицами и находились на улицах пригородов. Международное расследование обнаружило в двух местах отпечатки тел, образовывавших круг — двенадцать по периметру, один в центре. Сожжённые изнутри.
В Тегеране аятолла объявил о возрождении зороастризма. Стоя в таком же круге из тринадцати человек в белых балахонах.
Мир застыл. Двуногое без перьев снова приручило огонь. И если Прометея не просматривалось — кто дал спичку?
Ответа не было. Зато были новые вопросы, и они множились быстрее, чем кто-либо успевал их задать.
Способности появлялись не у тех, кого ждали. Не у учёных, не у военных, не у людей с допуском и погонами. Они липли к тем, кому было хуже всего жить в прежнем мире. К депрессивным подросткам. К сектантам. К озлобленным одиночкам. К тем, кто давно перестал понимать, где он — и кто.
Правительства судорожно создавали отделы, писали регламенты, пытались вписать необъяснимое в уставы. Они всё ещё пытались ехать на поезде, который уже сошёл с рельсов.
Россия устояла.
Не потому что была мудрее или праведнее — история давно разучилась раздавать призы за праведность. Просто континент умеет переживать бури, которые сносят острова. Выходы к морю с каждой стороны света. Глубина вместо периметра. Привычка держаться за счёт того, что внутри — больше, чем снаружи.
Завеса сыграла за неё. Почти случайно. И очень легко было принять эту случайность за правоту.
Россия стояла и смотрела, как горят чужие дома. И в этом спокойствии не было жестокости — была усталая привычка человека, который уже видел, как горит его собственный дом. Который знает: главное — устоять. Главное — остаться собой.
Вот только никто не задал вопрос: а кто — «сам»?
Пока выстраивались структуры и отдавались приказы, пока правильные люди занимали правильные должности — магия уже была здесь. Тихая. Неудобная. Совершенно не интересующаяся регламентами.
Она не спрашивала разрешения.
Она просто ждала. И задавала свой вопрос — каждому, кто оказывался достаточно сломлен, чтобы наконец услышать.
Ты знаешь, где ты?
Ты знаешь, кто ты?
Одни молчали. Другие отвечали чужими словами — привычкой, рефлексом, приказом.
Но иногда находился кто-то, кто останавливался.
И начинал искать честный ответ.
Даже если потребуется пережечь душу в пепел.
?
Бам!
Шайба пролетела в нескольких сантиметрах над сеткой и ударила в деревянный щит. Я досадно чертыхнулся.
Руки подрагивали. Не сильно — просто тот противный мелкий тремор, который бывает после вчерашнего и который никуда не девается до второй половины дня, сколько ни тренируйся. Добавка была лишней. Впрочем, это всегда так. Впрочем, я всегда так думаю — после.
Майское утро лежало на дворе спокойно и без затей. Солнце уже поднялось достаточно, чтобы прогреть черепицу на сарае и вытащить из земли запах прошлогодней листвы из-под абрикоса. С моря тянул ветер — лёгкий, солёный, тот самый, который ейские старожилы не замечают, а приезжие первые три дня не могут надышаться. Мешок со скошенной вчера травой у стены качнулся и замер.
Хорошее утро. Ничем не примечательное. Таких у меня было несколько сотен подряд — и это было именно то, чего я хотел. Ничем не примечательных.
Бам! Следующий удар попал точно в створ. На табло высветилось: 145.3 км/ч.
Неплохо. Но я могу лучше. Руки бы только слушались.
Тренажёр обошёлся недёшево, но я почти не жалел. Летом шайбу не покатаешь, зато метать — пожалуйста. А зимой, при желании, можно было наморозить дорожку и отрабатывать скользящие. Руки помнили клюшку лучше, чем что-либо ещё. Лучше, чем клавиатуру. Лучше, чем пистолет. Лучше, чем костыли — хотя с костылями было дольше.
Бам! Снова мимо.
— Соседи будут довольны, да? — раздался ехидный голос из-за спины. — Чего не спится?
— А ты время видела? Одиннадцатый час.
Я не обернулся. Знал, что увижу: растрёпанная, в мятой футболке, с отпечатком подушки на щеке — и при этом уже с той интонацией, которая означала: я проснулась, я в порядке, а ты нет, и мы сейчас об этом поговорим.
— Да ладно, я ж не могла столько продрыхнуть, — Настя прервалась на короткую икоту, с достоинством её подавила. — Ой. Могла. Но это тебя не извиняет.
Я опёрся на клюшку и повернулся.
Она стояла у порога веранды — босая, щурясь от солнца, с кружкой в руке. Кофе, судя по запаху. Мой кофе, судя по всему.
— Соседи разъехались, — сказал я. — Так что можешь хоть Prodigy включить на полную, хоть Бабкину.
Она прыснула — против воли, это было видно — и подошла ближе.
— Как ноги? Вчера не спросила, как-то не к месту было.
Вот оно. Я зло усмехнулся и наклонился — задрал штанины до колена.
— По-прежнему две.
— Тебе не идёт, — она вернула мне подачу без паузы. — Я спрашиваю: есть прогресс, нет ухудшения?
— Ты на врача учишься. Какой прогресс? Новые семь сантиметров не нарастут, болты и спицы не рассосутся. Ухудшение одно — погоду предсказываю лучше метцентра. Но это не новость.
Она обиделась. Не показала — но я знал, как это выглядит: чуть поджатые губы, взгляд чуть в сторону, пауза в полсекунды дольше обычной.
— Я с тобой по-человечески, а ты в бочку. Вчера зачем Татьяне гадостей наговорил? Она мне на пьяную голову всё высказала, тошно стало.
— А на кой ты меня замуж пытаешься отдать, как девку перезревшую? — я почувствовал, что распаляюсь, и не стал останавливаться. — Который год с этой идеей носишься? Как будто я инвалид совсем и себя обслужить не могу. Как будто я просил меня осчастливить.
— Да, инвалид! — она не повысила голос — просто припечатала, тихо и точно. — Моральный. Ты со своим саможалением такого урода включаешь, что хочется на месте расстрелять.
— Давай-давай. — Я размахивал руками и слышал себя со стороны, и мне это не нравилось, но остановиться было сложнее, чем продолжать. — Это же я человека подставил. Это же я себе ноги дробил. И ждал, пока козлы спросят всё, что им надо, слушая мои вопли.
— Остынь. — Она демонстративно сплюнула. — Ноешь как баба. Ты себя позиционировал как циника и стоика — и что? Как только этот цинизм в твою сторону повернулся — всё, стоицизм трубочкой скрутил?
— Я простой аналитик был. Не оперативник, не спецназовец. Офисный планктон.
Она сплюнула ещё раз. Молча. Это было хуже слов.
— Не «аналитик». Офицер федеральной службы безопасности. Офицер. Присягу давал. Тебя вытащили. Вылечили.
— Вылечили. — Голос сорвался на фальцет, я не успел удержать. — Укоротили на девять сантиметров одну ногу и на два — другую. Это вылечили?
— Не отрезали. Собрали что могли. Дали пенсию. Оставили в штате.
Она говорила короткими фразами — как гвозди вбивала. Без злости, без жалости. Просто факты, один за другим, и каждый попадал точно туда, куда целился. Несмотря на двенадцать лет разницы в мою пользу — это были слова взрослого человека. В противовес моим.
Я должен был остановиться. Знал это. И не остановился.
— Да в задницу этот штат. Чтобы все ходили и жалели? Чтобы я начальству в глаза смотрел после всего? Чтобы постоянно зубы от боли сжимать у всех на виду?
Настя смотрела на меня. Холодно. Как смотрят на что-то, о чём уже всё решили, но ещё не произнесли вслух.
— Люди и хуже страдают, — сказала она наконец. — Только у них таких условий нет, как у тебя. Ты уже достал родителей, упиваясь страданиями. Тебе кажется — ты как герои Достоевского. Большое мрачное страдание. А на деле — как герои Чехова. Мелкие жалкие душонки, достойные презрения.
Пауза.
— Подумай об этом, Лёшенька.
Последнее слово прозвучало как выстрел. Как приговор. Никогда ещё собственное имя не внушало такое презрение к себе самому.
Лёшенька.
Она развернулась и ушла в дом. Не хлопнула дверью — просто закрыла её за собой. Это было хуже.
Я отвернулся и опустился на мешок с травой.
Ветер качнул листву на абрикосе. Где-то за забором проехал велосипед — звякнул звонком, удалился. Утро продолжалось, совершенно не интересуясь тем, что здесь только что произошло.
Настя была права. Это было противно признавать — но она была права.
Пять лет назад Контора разыграла меня втёмную. Подбросила информацию, которую я не мог не передать по инстанции — и утечка при «перебрасывании» позволила найти крота. Но вместе с тем привлекла внимание и к самому факту её обнаружения. Меня взяли на подходах к служебной квартире. Пытали там же — дробя ноги, выясняя каналы. Оперативники появились под занавес, когда поняли, что конкуренты задают вопросы, о которых наши не знали. Или знали, но хотели подтверждения. Я так и не узнал — не того полёта птица.
Меня подлатали. Дали цацку. Положили пенсию. Предложили продолжить с повышением.
Я плюнул в протянутую руку.
Это казалось правильным тогда. Сейчас я иногда думал: а что, собственно, я доказал? Кому? Злость и обида — плохие советчики, это я знал. Знал — и всё равно послушался.
Устроился в банк. Выучился тому, чего не умел. Деньги были, времени хватало. Растил Настю — финансово, в основном, но хоть что-то. Построил себе маленький правильный мир: двор, тренажёр, клюшка, шайба, прогноз погоды по ноющим костям.
Год назад Контора приходила снова. Предлагала место в новой структуре — по магии, по чертовщине, по всему тому, что лезло изо всех щелей последние месяцы. Я отказался.
Наверное, зря.
Магия стала слишком заметна, чтобы её игнорировать. Преступления с применением — в США, в Белуджистане, под Вологдой. Цейлонский экстремист, остановивший Ганг телекинезом и требовавший освободить своих. Подросток с огненным кольцом на складе боеприпасов, которого догнал и ранил часовой. События сыпались бессистемно, сумасшедше, без логики и контроля.
Как будто кто-то открыл ящик Пандоры — и его дары прилипают к тем, кому и без того плохо жить в этом мире.
Я жалел, что отказался. Попытки разобраться в теме самому натыкались на такой вал информации — достоверной, фальшивой, перемешанной — что в одиночку было не разгрести.
Взрослый мужик. Сижу на мешке с травой. Веду себя как тряпка.
Надо встать. Зайти домой. Помириться с Настей — как умею, криво, но попробовать.
Я опёрся на клюшку.
Скрипнула дверь веранды. Настя вышла — молча, с той же кружкой, встала у парапета боком ко мне. Не уходит. Но и не оборачивается. Мы оба знали эту позицию — ни мир, ни война, просто воздух между двумя людьми, которым надо остыть.
Свистнувший на миг ветер вытащил занавеску из форточки. Смешная деталь, подмеченная умным дураком. Где-то за забором звякнул велосипедный звонок — удалился, стих.
В калитку кто-то ломился.
— Кто там? — крикнула Настя, опередив меня.
И осеклась.
Я впервые в жизни увидел воплощение литературного штампа «она побледнела» — не метафору, а буквально: как будто кто-то убрал из лица весь цвет разом.
Через забор по очереди перепрыгнули три человека. Один белый, лет сорока, слегка пухловатый — из тех, кого в очереди в магазине принимаешь за уставшего отца семейства и не смотришь второй раз. Двое помоложе, похудее, с лицами, которые в другом контексте сошли бы за сезонных рабочих. Непохожие друг на друга.
Ветер стих.
Вот так — просто стих, как будто выключили. Листва на абрикосе перестала шелестеть. Мешок с травой больше не качался.
Что-то в них было не так. Не внешность — что-то другое, в том, как они двигались. Я смотрел и не мог сразу поймать, что именно. Через несколько секунд поймал.
Рваность. Как будто на плёнку записали цикл в два-три шага, но до конца не синхронизировали. Тело шло, но не совсем туда, куда должно было. Голова не поворачивалась, когда нога делала шаг. Руки не качались в такт.
Незваные гости молча, без единого слова двигались к Насте. Она застыла у порога веранды — как икеевская кукла, в неестественной позе, будто кто-то снаружи удерживал её на месте.
— Вы кто такие? — не нашёл я лучшего вопроса. — Что вам здесь нужно?
Мужчины не отзывались.
Настя взмахнула рукой. С едва слышным звоном от неё протянулась тонкая голубоватая полоса — прямо в пухляша.
«Ух ты, а чего это мы по дому с тазером ходим», — успел подумать я.
Мужчина дёрнулся. Остановился. На рубашке появилось пятнышко пламени, обугленная окружность расползалась от центра. Пахнуло горящей органикой — неприятно, сладковато, не так, как горит ткань.
Настя пятилась. Медленно, едва переставляя ноги — видимо, шокер перезаряжался. Потом завизжала — так, что что-то древнее в подкорке немедленно откликнулось: беги, прячься, это опасно.
Двадцать метров. Для меня — как до Москвы.
Я застыл в каком-то вязком сиропе и пытался соображать. Бежать невозможно — без ботинок с высокой подошвой каждый шаг это лотерея, упасть или не упасть. Калека. Что я вообще могу сделать.
Простой вопрос. Детский, почти. Но попробуй ответить честно — и окажется, что слова кончаются раньше, чем ответ успевает сформироваться. Потому что «где» — это не координаты. Это не город, не страна, не сторона конфликта. Это то, что остаётся, когда всё внешнее убрать.
В июле 2014 года мир получил этот вопрос в полный рост. И не нашёл ответа.
Завеса встала по границам суверенных государств за одну ночь — прозрачная, незримая, высотой чуть больше пятидесяти двух километров. Она не останавливала людей. Она не останавливала грузы. Она делала только одно: взрывчатка, пересекая её, переставала быть взрывчатой. Порох тлел. Тол горел без ударной волны. Боеприпасы превращались в бесполезный металл.
Мир держался на праве сильного взорвать всё, что мешает. И вдруг оказалось, что этого права больше нет.
История не терпит сослагательного наклонения, но обожает иронию. Те, кто привык двигать фишки по чужим доскам, не умеют проигрывать молча. Они умеют только менять правила — или делать вид, что меняют.
Украина не смогла взять Донбасс — боеприпасы, пересёкшие границу, стали грудой металла прежде, чем дошла команда «огонь». Израиль, загнанный Завесой в собственные мандатные границы 1947 года, нашёл ответ в глине и металле — двенадцать голем-конструкций громили иракские города, пока армия их разбирала по частям и находила внутри записки с адресами отправителя. США, потеряв Афганистан образцово — с документами, с эвакуацией, с сохранением лица — немедленно начали искать, где вернуть потерянное. Нашли в Корее.
Это была ошибка.
Китай усмотрел возможность ликвидировать промышленного конкурента и «одолжил» Киму часть флота. Северокорейская артиллерия, которую никто не додумался убрать от Сеула, сделала своё дело. Россия силами Тихоокеанского флота вежливо объяснила Японии, что театр военных действий закрыт для посторонних. В «акте отчаяния» южнокорейские военные ударили крылатыми ракетами по плотине «Три ущелья» — большинство сбили, но не все. Вода пошла вниз по течению. Триста пятьдесят миллионов человек в зоне бедствия. Восточная Азия выбыла из Большой Игры на десятилетие.
Разъярённый дракон попытался ударить в ответ. Российские противоракеты сняли китайские МБР на старте — не из союзнической любви, а из нежелания наблюдать, как планета переходит в новый формат. Китайские субмарины в самоубийственном порыве разменяли себя на два авианосца и почти все ракетные крейсеры уходящей группировки. Обе стороны получили потери, после которых не говорят громко.
Израиль сгорел 22 июня 2016 года. В символическую дату. За одну ночь. Изнутри — без единого самолёта противника в небе, без ракет, без армий. Семь городов. Всё, что могло гореть, горело одновременно. Выжившие считались единицами и находились на улицах пригородов. Международное расследование обнаружило в двух местах отпечатки тел, образовывавших круг — двенадцать по периметру, один в центре. Сожжённые изнутри.
В Тегеране аятолла объявил о возрождении зороастризма. Стоя в таком же круге из тринадцати человек в белых балахонах.
Мир застыл. Двуногое без перьев снова приручило огонь. И если Прометея не просматривалось — кто дал спичку?
Ответа не было. Зато были новые вопросы, и они множились быстрее, чем кто-либо успевал их задать.
Способности появлялись не у тех, кого ждали. Не у учёных, не у военных, не у людей с допуском и погонами. Они липли к тем, кому было хуже всего жить в прежнем мире. К депрессивным подросткам. К сектантам. К озлобленным одиночкам. К тем, кто давно перестал понимать, где он — и кто.
Правительства судорожно создавали отделы, писали регламенты, пытались вписать необъяснимое в уставы. Они всё ещё пытались ехать на поезде, который уже сошёл с рельсов.
Россия устояла.
Не потому что была мудрее или праведнее — история давно разучилась раздавать призы за праведность. Просто континент умеет переживать бури, которые сносят острова. Выходы к морю с каждой стороны света. Глубина вместо периметра. Привычка держаться за счёт того, что внутри — больше, чем снаружи.
Завеса сыграла за неё. Почти случайно. И очень легко было принять эту случайность за правоту.
Россия стояла и смотрела, как горят чужие дома. И в этом спокойствии не было жестокости — была усталая привычка человека, который уже видел, как горит его собственный дом. Который знает: главное — устоять. Главное — остаться собой.
Вот только никто не задал вопрос: а кто — «сам»?
Пока выстраивались структуры и отдавались приказы, пока правильные люди занимали правильные должности — магия уже была здесь. Тихая. Неудобная. Совершенно не интересующаяся регламентами.
Она не спрашивала разрешения.
Она просто ждала. И задавала свой вопрос — каждому, кто оказывался достаточно сломлен, чтобы наконец услышать.
Ты знаешь, где ты?
Ты знаешь, кто ты?
Одни молчали. Другие отвечали чужими словами — привычкой, рефлексом, приказом.
Но иногда находился кто-то, кто останавливался.
И начинал искать честный ответ.
Даже если потребуется пережечь душу в пепел.
?
Глава 1. Май 2017. Ейск. Юг РФ.
Бам!
Шайба пролетела в нескольких сантиметрах над сеткой и ударила в деревянный щит. Я досадно чертыхнулся.
Руки подрагивали. Не сильно — просто тот противный мелкий тремор, который бывает после вчерашнего и который никуда не девается до второй половины дня, сколько ни тренируйся. Добавка была лишней. Впрочем, это всегда так. Впрочем, я всегда так думаю — после.
Майское утро лежало на дворе спокойно и без затей. Солнце уже поднялось достаточно, чтобы прогреть черепицу на сарае и вытащить из земли запах прошлогодней листвы из-под абрикоса. С моря тянул ветер — лёгкий, солёный, тот самый, который ейские старожилы не замечают, а приезжие первые три дня не могут надышаться. Мешок со скошенной вчера травой у стены качнулся и замер.
Хорошее утро. Ничем не примечательное. Таких у меня было несколько сотен подряд — и это было именно то, чего я хотел. Ничем не примечательных.
Бам! Следующий удар попал точно в створ. На табло высветилось: 145.3 км/ч.
Неплохо. Но я могу лучше. Руки бы только слушались.
Тренажёр обошёлся недёшево, но я почти не жалел. Летом шайбу не покатаешь, зато метать — пожалуйста. А зимой, при желании, можно было наморозить дорожку и отрабатывать скользящие. Руки помнили клюшку лучше, чем что-либо ещё. Лучше, чем клавиатуру. Лучше, чем пистолет. Лучше, чем костыли — хотя с костылями было дольше.
Бам! Снова мимо.
— Соседи будут довольны, да? — раздался ехидный голос из-за спины. — Чего не спится?
— А ты время видела? Одиннадцатый час.
Я не обернулся. Знал, что увижу: растрёпанная, в мятой футболке, с отпечатком подушки на щеке — и при этом уже с той интонацией, которая означала: я проснулась, я в порядке, а ты нет, и мы сейчас об этом поговорим.
— Да ладно, я ж не могла столько продрыхнуть, — Настя прервалась на короткую икоту, с достоинством её подавила. — Ой. Могла. Но это тебя не извиняет.
Я опёрся на клюшку и повернулся.
Она стояла у порога веранды — босая, щурясь от солнца, с кружкой в руке. Кофе, судя по запаху. Мой кофе, судя по всему.
— Соседи разъехались, — сказал я. — Так что можешь хоть Prodigy включить на полную, хоть Бабкину.
Она прыснула — против воли, это было видно — и подошла ближе.
— Как ноги? Вчера не спросила, как-то не к месту было.
Вот оно. Я зло усмехнулся и наклонился — задрал штанины до колена.
— По-прежнему две.
— Тебе не идёт, — она вернула мне подачу без паузы. — Я спрашиваю: есть прогресс, нет ухудшения?
— Ты на врача учишься. Какой прогресс? Новые семь сантиметров не нарастут, болты и спицы не рассосутся. Ухудшение одно — погоду предсказываю лучше метцентра. Но это не новость.
Она обиделась. Не показала — но я знал, как это выглядит: чуть поджатые губы, взгляд чуть в сторону, пауза в полсекунды дольше обычной.
— Я с тобой по-человечески, а ты в бочку. Вчера зачем Татьяне гадостей наговорил? Она мне на пьяную голову всё высказала, тошно стало.
— А на кой ты меня замуж пытаешься отдать, как девку перезревшую? — я почувствовал, что распаляюсь, и не стал останавливаться. — Который год с этой идеей носишься? Как будто я инвалид совсем и себя обслужить не могу. Как будто я просил меня осчастливить.
— Да, инвалид! — она не повысила голос — просто припечатала, тихо и точно. — Моральный. Ты со своим саможалением такого урода включаешь, что хочется на месте расстрелять.
— Давай-давай. — Я размахивал руками и слышал себя со стороны, и мне это не нравилось, но остановиться было сложнее, чем продолжать. — Это же я человека подставил. Это же я себе ноги дробил. И ждал, пока козлы спросят всё, что им надо, слушая мои вопли.
— Остынь. — Она демонстративно сплюнула. — Ноешь как баба. Ты себя позиционировал как циника и стоика — и что? Как только этот цинизм в твою сторону повернулся — всё, стоицизм трубочкой скрутил?
— Я простой аналитик был. Не оперативник, не спецназовец. Офисный планктон.
Она сплюнула ещё раз. Молча. Это было хуже слов.
— Не «аналитик». Офицер федеральной службы безопасности. Офицер. Присягу давал. Тебя вытащили. Вылечили.
— Вылечили. — Голос сорвался на фальцет, я не успел удержать. — Укоротили на девять сантиметров одну ногу и на два — другую. Это вылечили?
— Не отрезали. Собрали что могли. Дали пенсию. Оставили в штате.
Она говорила короткими фразами — как гвозди вбивала. Без злости, без жалости. Просто факты, один за другим, и каждый попадал точно туда, куда целился. Несмотря на двенадцать лет разницы в мою пользу — это были слова взрослого человека. В противовес моим.
Я должен был остановиться. Знал это. И не остановился.
— Да в задницу этот штат. Чтобы все ходили и жалели? Чтобы я начальству в глаза смотрел после всего? Чтобы постоянно зубы от боли сжимать у всех на виду?
Настя смотрела на меня. Холодно. Как смотрят на что-то, о чём уже всё решили, но ещё не произнесли вслух.
— Люди и хуже страдают, — сказала она наконец. — Только у них таких условий нет, как у тебя. Ты уже достал родителей, упиваясь страданиями. Тебе кажется — ты как герои Достоевского. Большое мрачное страдание. А на деле — как герои Чехова. Мелкие жалкие душонки, достойные презрения.
Пауза.
— Подумай об этом, Лёшенька.
Последнее слово прозвучало как выстрел. Как приговор. Никогда ещё собственное имя не внушало такое презрение к себе самому.
Лёшенька.
Она развернулась и ушла в дом. Не хлопнула дверью — просто закрыла её за собой. Это было хуже.
Я отвернулся и опустился на мешок с травой.
Ветер качнул листву на абрикосе. Где-то за забором проехал велосипед — звякнул звонком, удалился. Утро продолжалось, совершенно не интересуясь тем, что здесь только что произошло.
Настя была права. Это было противно признавать — но она была права.
Пять лет назад Контора разыграла меня втёмную. Подбросила информацию, которую я не мог не передать по инстанции — и утечка при «перебрасывании» позволила найти крота. Но вместе с тем привлекла внимание и к самому факту её обнаружения. Меня взяли на подходах к служебной квартире. Пытали там же — дробя ноги, выясняя каналы. Оперативники появились под занавес, когда поняли, что конкуренты задают вопросы, о которых наши не знали. Или знали, но хотели подтверждения. Я так и не узнал — не того полёта птица.
Меня подлатали. Дали цацку. Положили пенсию. Предложили продолжить с повышением.
Я плюнул в протянутую руку.
Это казалось правильным тогда. Сейчас я иногда думал: а что, собственно, я доказал? Кому? Злость и обида — плохие советчики, это я знал. Знал — и всё равно послушался.
Устроился в банк. Выучился тому, чего не умел. Деньги были, времени хватало. Растил Настю — финансово, в основном, но хоть что-то. Построил себе маленький правильный мир: двор, тренажёр, клюшка, шайба, прогноз погоды по ноющим костям.
Год назад Контора приходила снова. Предлагала место в новой структуре — по магии, по чертовщине, по всему тому, что лезло изо всех щелей последние месяцы. Я отказался.
Наверное, зря.
Магия стала слишком заметна, чтобы её игнорировать. Преступления с применением — в США, в Белуджистане, под Вологдой. Цейлонский экстремист, остановивший Ганг телекинезом и требовавший освободить своих. Подросток с огненным кольцом на складе боеприпасов, которого догнал и ранил часовой. События сыпались бессистемно, сумасшедше, без логики и контроля.
Как будто кто-то открыл ящик Пандоры — и его дары прилипают к тем, кому и без того плохо жить в этом мире.
Я жалел, что отказался. Попытки разобраться в теме самому натыкались на такой вал информации — достоверной, фальшивой, перемешанной — что в одиночку было не разгрести.
Взрослый мужик. Сижу на мешке с травой. Веду себя как тряпка.
Надо встать. Зайти домой. Помириться с Настей — как умею, криво, но попробовать.
Я опёрся на клюшку.
Скрипнула дверь веранды. Настя вышла — молча, с той же кружкой, встала у парапета боком ко мне. Не уходит. Но и не оборачивается. Мы оба знали эту позицию — ни мир, ни война, просто воздух между двумя людьми, которым надо остыть.
Свистнувший на миг ветер вытащил занавеску из форточки. Смешная деталь, подмеченная умным дураком. Где-то за забором звякнул велосипедный звонок — удалился, стих.
В калитку кто-то ломился.
— Кто там? — крикнула Настя, опередив меня.
И осеклась.
Я впервые в жизни увидел воплощение литературного штампа «она побледнела» — не метафору, а буквально: как будто кто-то убрал из лица весь цвет разом.
Через забор по очереди перепрыгнули три человека. Один белый, лет сорока, слегка пухловатый — из тех, кого в очереди в магазине принимаешь за уставшего отца семейства и не смотришь второй раз. Двое помоложе, похудее, с лицами, которые в другом контексте сошли бы за сезонных рабочих. Непохожие друг на друга.
Ветер стих.
Вот так — просто стих, как будто выключили. Листва на абрикосе перестала шелестеть. Мешок с травой больше не качался.
Что-то в них было не так. Не внешность — что-то другое, в том, как они двигались. Я смотрел и не мог сразу поймать, что именно. Через несколько секунд поймал.
Рваность. Как будто на плёнку записали цикл в два-три шага, но до конца не синхронизировали. Тело шло, но не совсем туда, куда должно было. Голова не поворачивалась, когда нога делала шаг. Руки не качались в такт.
Незваные гости молча, без единого слова двигались к Насте. Она застыла у порога веранды — как икеевская кукла, в неестественной позе, будто кто-то снаружи удерживал её на месте.
— Вы кто такие? — не нашёл я лучшего вопроса. — Что вам здесь нужно?
Мужчины не отзывались.
Настя взмахнула рукой. С едва слышным звоном от неё протянулась тонкая голубоватая полоса — прямо в пухляша.
«Ух ты, а чего это мы по дому с тазером ходим», — успел подумать я.
Мужчина дёрнулся. Остановился. На рубашке появилось пятнышко пламени, обугленная окружность расползалась от центра. Пахнуло горящей органикой — неприятно, сладковато, не так, как горит ткань.
Настя пятилась. Медленно, едва переставляя ноги — видимо, шокер перезаряжался. Потом завизжала — так, что что-то древнее в подкорке немедленно откликнулось: беги, прячься, это опасно.
Двадцать метров. Для меня — как до Москвы.
Я застыл в каком-то вязком сиропе и пытался соображать. Бежать невозможно — без ботинок с высокой подошвой каждый шаг это лотерея, упасть или не упасть. Калека. Что я вообще могу сделать.