- Недоброе это место, барин, вовсе не доброе! Дикое, право слово... Знаете ль вы местного сумасшедшего? Да почто вам знать... Гробовщик местный, - тут паромщик совсем притянул меня за ворот и в самое ухо, так, что я почувствовал крепкий запах перегара, исходивший от него, забормотал, - прошлой весной свихнулся он, истинно свихнулся... На людей бросаться стал... Истинный Бог, правду говорю - ребятенка одного не задушил едва. А нынче все сидит, говорят, в избе своей... Да все бормочет чего-то, чего и разобрать нельзя, - в этот момент силы, до этого, от неожиданности, оставившие меня, будто снова вернулись, и я с отвращением оттолкнул бредящего пьяного.
- Убирайся, - крикнул я со злобой и омерзением, однако паромщик, отшатнувшийся было от моего удара, вновь приблизился и хрипло, с заунывной и плачущей интонацией, затянул:
- Истинный Бог, господин хороший, не ездите туда... Дрянное это место, ночью особливо... Извольте хоть обождать, ан попадётся посередь дороги помешанный, тяжко вам будет, истинный Бог, тяжко... Не ездите, господин хороший, - в этот момент он замолчал, обрывая свой бессвязный монолог и, постепенно бледнея, как бледнеют верстовые столбы, когда их медленно окрашивает свет выходящей из-за туч луны, уставился мне за спину округлившимися и остекленевшими глазами. Рот его был разинут, будто от сильного изумления или испуга... Вдруг пьяный издал дикий болезненный крик невыразимого ужаса, и крику этому вторила внезапно взбесившаяся моя лошадь: мне насилу хватило сноровки удержать её на месте. Ржание её было пронизано тем же ужасом, что чувствовался и в непрерывающемся крике паромщика. Этот последний, наконец, замолчал и заспешил, уже даже не оглядываясь в мою сторону и в сторону дороги, но сохраняя чудовищную бледность лица, к парому. С почти крайней небрежностью он принялся грести к противоположному берегу, стоя ко мне спиной и, кажется, довольно часто крестясь. Вскоре он вовсе скрылся в ночи, оставив меня в кромешной темноте.
Несколько ошарашенный подобным поведением взрослого, вполне зрелого, пусть и не вполне трезвого человека, я все же постарался сосредоточиться на своём деле и продолжении пути. Скорее всего, бумаги, что мне предстояло разобрать, были достаточно важны, а значит, со всем надо было покончить уже к утру. Поднимался ветер, и я с трудом зажёг фонарь на повозке. Напоследок я попытался осмотреть то место, куда с таким страхом уставился мой бывший собеседник, однако не нашёл там даже примятой травы, только у самой кромки леса был взявшийся из ниоткуда довольно крупный ком земли. Однако отринув чуждые прогрессу суеверия, я решил позабыть об этом странном происшествии, списав все лишь на опьянение паромщика и странную шутку природы.
Дорога была, несмотря на явную запущенность, весьма ровна и плохо поддавалась износу, на ней не было даже колеи, лишь плотное земляное полотно с редкой примесью песка и кое-где поросшее травой. Это казалось довольно странным, ведь получалось, что дорогой вовсе не пользовались, однако для чего-то здесь был паром, да и, судя по тому, что я слышал об этом месте, жители деревни вели бойкую торговлю в городе, а значит должны были, хотя бы в дни ярмарки, проезжать по дороге... Но никаких свидетельств этому я не наблюдал. Между тем лес, до этого казавшийся мне перелеском, становился все мрачнее. Деревья были невероятно высоки и стары, стволы их были покрыты толстым слоем мха, который свисал так же и с ветвей длинными зеленоватыми плетьми, что, к слову, не слишком характерно для нашего климата. Однако лошадь моя, в противоположность своему поведению у реки, была теперь совершенно спокойна и ровно бежала по дороге, не пытаясь свернуть ни вправо, ни влево и лишь изредка пофыркивая, косясь на придорожные кусты, темным войлоком стелившиеся по кромке леса. Было уже далеко заполночь, когда часы мои, заведенные рано утром, остановились. К несчастью, я слишком поздно заметил эту неполадку и потому, увы, не смог вовремя завести их, а значит совершенно потерял счёт времени, не зная, даже приблизительно, который сейчас час.
Постепенно лес начинал редеть, если можно было так сказать: с одной стороны, толстые высокие стволы елей и, кажется, осин или ещё каких-то неизвестных мне деревьев, сменились молодым березняком, однако, с другой, берёзы, обычно светлые по своей природе, стояли здесь так часто, что составляли почти сплошной частокол, отражая свет фонаря холодными черно-белыми стволами. Теперь мне стало, как будто, даже страшнее, ведь я мог видеть небо, глядевшее на меня сверху вниз своей бездонной чернотой. Оно вселяло в меня чувство, особенно приходившее в связи с недавней историей пьяного, что меня заколотили в громадный чёрный гроб, и что я нахожусь здесь в полном одиночестве, будучи похоронен и засыпан землей, где, вторя моим скованным движениям, извиваются влажные слепые черви, которые, по прошествии некоторого времени, пожрут моё тело, сделав его частью той земли, в которой будут ползти дальше в поисках новой пищи, из которой могли бы сделать новую землю, чтобы ползти и есть... Ползти и есть...
Занятый всеми этими не слишком приятными размышлениями, я и сам не заметил, как выехал из леса и даже оставил его, более или менее, далеко позади. Теперь дорога моя проходила полем, огражденная с двух сторон постепенно затягивающимися с течением лет, рвами, вероятно, вырытыми на случай пожара. Здесь, на просторе, меня стал, вместо страха, преследовать ветер и, признаться, этот спутник был так же не слишком приятен. Неведомо откуда он приносил холодные капли дождя, хотя свет трепещущего фонаря не отражался от блеска движущейся воды. Правда, пару раз мне почудилось, что он выхватил из всеобщей тьмы некие блики, но они были столь малы и мимолетны, что вряд ли их можно было бы счесть за признак дождя. Кругом дороги, насколько можно было видеть, снова были кусты, однако, более редкие, мелкие и отдалённые, нежели в лесу. Ветер, цеплявшийся своими порывами за мою повозку, мою лошадь и меня самого, издавал при этом некие протяжные, промозгло звеневшие в сыром воздухе звуки. Они были странно стройны и выверены, как будто невидимый хор выводил их грациозным ровным сонмом голосов. Прежде, когда я был ещё несмышленым ребёнком, да и после уже, будучи старше, я нередко слышал нечто, подобное этому. В пору детства я слыхивал от бабки, что это не то бесы, не то вурдалаки, скитаясь в пору дождливую или в пору метели, воют, плачут и зовут случайных путников, чтобы после растерзать их железными когтями и, изжарив их мясо на костяных кострах, проглотить его и снова, согревшись на несколько часов у этих костров, идти своей унылой дорогой, приводящей их всякий раз на прежнее место. Забранный от неё после повторения этих рассказов родителям, я, было, позабыл их, воспитываемый в окружении наук и керосиновых ламп, однако уже на службе, ночуя на крестьянских подворьях и глухих постоялых дворах, я вновь слышал эти рассказы, под аккомпанемент крестящихся и молящихся у невидно дымящейся лампадки женщин.
Впрочем, снова раздумья эти, признаться, все более мрачные, отвлекли меня от дороги, и в холодной темноте, пронизанной колкими иглами ветра, я едва не проехал мимо поворота через ров в поле, однако, вовремя успел удержать лошадь и свернуть на верную ровную дорогу. Внезапно из-за туч показалась луна, озаряя все неестественным бледным светом. Успокоенный этим все же довольно приятным, особенно в условиях кромешной темноты, явлением, я вдруг глянул на поле, все стелившееся по бокам дороги... И пожалел: среди невысокой травы, темные и замшелые, порой полусгнившие и обломанные, порой крепкие, толстые и коренастые, виднелись кресты... Пусть редкие, но казавшиеся в неверном свете луны бесчисленными. То, что при фонаре я принял за кусты, было местами захоронений. Я, как человек просвещенный, далёк от суеверий, однако подобное зрелище, думаю, способно вселить в любого своего рода страх. Мне казалось, что эти покойники, все они, захороненные здесь, смотрят на меня, чувствуют моё приближение, признают меня за своего... Что они, как и я, живут и движутся в подземельной темноте, кишащей жуками и червями, что они дышат и вращают зеленоватыми белками глаз, сверля ими мой силуэт. И мне захотелось смеяться, говорить, кричать или петь, словом, доказать всеми возможными средствами факт того, что я биологически и психологически жив. Однако все члены моего тела были наполнены странной тяжестью и непонятным образом скованны, а речь, смех или пение застревали в горле у связок, превращаясь в подобие кома или пробки. В этом состоянии как бы паралича я преодолел и ещё один поворот, открывший мне вид унылый и сырой, вид покосившихся изб и белой, но покривившейся от времени и помутневшей церкви... Словом, вид глухой и даже, возможно, заброшенной деревни, который совершенно противоположен моим ожиданиям, вызванным рассказами об этом месте, да и словами о, во всех отношениях бывшем, владельце этих мест. Впрочем, дом его вскоре показался моему взору среди тенистых, чернеющих листвой деревьев, однако и он едва ли производил впечатление богатства, скорее наоборот, на нем, как и на всем этом месте, лежал отпечаток тлена и разрухи.
В абсолютной, как будто преувеличенной, тишине, я проехал по деревне, где меня не облаяла ни одна собака, и где, кажется, вообще не было ни одной живой души. В полном молчании проводил меня серовато-бурый ряд домов, чьи мертвенно блестящие окна одинаково холодно смотрели на меня. Однако скоро уже я подобрался и к самому помещичьему дому. Въехав на двор, я был неприятно удивлён отсутствием кого бы то ни было, кто мог бы встретить меня и хоть несколько облегчить мое прибытие заботой о моей лошади. Маслянистые листья садовых деревьев сумрачно шелестели мне вслед, хотя ветер ещё в деревне стих совершенно. Сойдя с передка, я, кликнув, впрочем, для порядка, прислугу, прошёл к дому. Мне никто не отозвался и, даже когда я тяжелым стуком дверного молотка возвестил о своём прибытии, на этот шум не явился, как это бывало в редких случаях, сонный и измятый дворецкий или же, на худой конец, лакей в натянутой кое как на худые куцые плечи ливрее. Начиная постепенно проникаться чувством раздражения и злости, я с силой дёрнул за дверную ручку, служившую так же и молотком, который вообще является редкостью в подобной глуши, по причине практически полной его ненадобности, и дверь с пронзительным скрипом отворилась, обдав меня специфическим запахом затхлости, запыленности и общей поспешной брошенности, какой обыкновенно пребывает в течение пары недель в домах покинутых в случае переезда или ещё какой надобности. Внутри дома, устроенного по простейшей схеме, царил полумрак, образуемый призрачным светом луны, пробивавшимся в боковые окна и падавшим на ковровую дорожку перед входной дверью через два коридора, отходивших перпендикулярно прихожей. Прижатые к стенам лестницы, тяжелые и черные от ночного освещения, и одинаково ведшие на верхний этаж, мало привлекли моё внимание, так как почти сразу мне бросилась в глаза полоска желтоватого света от свечей, боровшегося у моих ног со светом луны.
«Верно прислуга не спит, но не хочет, чтоб кто-то входил и мешал какому-то их делу, - думалось мне, - однако ж с чего бы им не запереть дверей?» Ответа на этот вопрос, увы, не было. Терзаемый смутными сомнениями и догадками, но наученный уже горьким опытом своей, порой опасной, работы, я извлёк из кармана новомодный пистолет-перечницу и, толкнув ногой дверь, вероятно, гостиной, зашёл в комнату. Зрелище, представшее моим глазам, превзошло все мои, даже самые мрачные, ожидания: комната была пуста, по крайней мере, в определённом смысле. Лишь посередь её на шёлковом дорогом ковре, вероятно, бывшем особым достоянием дома, стоял роскошный обеденный стол с лакированной ореховой столешницей, на которой был укреплен... Гроб. Черный своею абсолютной угольной чернотой, с оплывшими сальными огарками по краю, он казался жутким призраком во всей этой атмосфере вымершей тишины. С дрожащими слегка руками я приблизился к столу с присущей человеку, попавшему в странное положение, неуверенностью и даже робостью, выставив перед собой пистолет, не зная толком, к чему он сейчас. В гробу, как теперь можно было видеть, лежал хозяин дома. Я знал это точно, по фотокарточке виденной мной ещё в Петербурге, однако в тоже время пребывание здесь этого трупа было весьма странным по той простой причине, что погребение должно было пройти ещё вчера, но уж никак не сегодня и не завтра. Между тем покойник не был почти бледен и не изъявлял признаков разложения, напротив, казалось, что жизнь только что покинула это бездыханное тело, принадлежавшее уже недельному мертвецу. С трепетом я взирал на это странное и несколько пугающее зрелище, которое, признаться, не слишком располагало к работе с хоть какими-то бумагами, даже если бы они стоили миллиона. Несколько минут я, выглядя, вероятно, довольно глупо, стоял так с заряженным пистолетом, направленным на румяного и свежего, подобно столичному франту, покойника, от которого едва не веяло парфюмом, но эта сцена была прервана тем, что мертвец вдруг лениво, будто бы разбуженный моим напряженным взглядом, приоткрыл правый глаз, заблестевший зеленоватым гнильным блеском, нашарил меня невидящим зрачком и, улыбнувшись черной улыбкой, казалось, сочившейся трупным ядом, подмигнул мне. Я в ужасе закричал, как помешанный, как пьяный паромщик не так давно кричал у реки, и с этим криком разрядил один из стволов пистолета в грудь трупа, скрытую под фраком и безупречно белой фрачной рубашкой... В ту же секунду комната наполнилась отвратительным смрадом, и покойник, до этого казавшийся чуть ли не живым, стал стремительно гнить, покрываясь уродливыми струпьями и окрашивая свое ложе и одеяние сероватыми пятнами. Я готов поклясться, что следом за этим мертвец поднялся в гробу и свесил свои похудевшие ноги, в болтавшихся на ступнях ботинках, со стола... Однако я не стал дожидаться продолжения и поспешил покинуть это жуткое место, по пути пытаясь объяснить все усталостью и дурным обедом в харчевне... Но громким опровержением мне вслед звучал заливистый, трясущийся хриплый смех... Едва не ломая ноги я выскочил во двор, пытаясь вскочить на передок коляски, но лошадь моя, до этого как будто сдерживавшаяся от безумного прорыва, вдруг рванулась вперёд с диким ржанием, опрокидывая коляску, обрывая поводья и ломая оглобли... Словом, когда я, ощущая ужасную боль во всем теле и особенно в левой ноге, выбрался, наконец, из под повозки, то понял, что остался совершенно без транспорта, и что лошадь моя уже весьма далеко от места моего пребывания. Тогда, превозмогая боль и спотыкаясь на сыром от росы склоне холма, где стоял дом, я двинулся в оставленную мной деревню в надежде, разбудив крестьян, найти хотя бы у них приют и разъяснение происходящего. С трудом добравшись до крайнего дома, я постучал в дверь, отозвавшуюся гулкостью, странной для небольшой избенки. Кроме этого гула ответа мне не было и я, уже не помня себя, ворвался в дом, в три хромающих шага преодолевая темные холодные сени и проходя в горницу... Здесь я в ужасе прислонился к стене: на длинном обеденном
- Убирайся, - крикнул я со злобой и омерзением, однако паромщик, отшатнувшийся было от моего удара, вновь приблизился и хрипло, с заунывной и плачущей интонацией, затянул:
- Истинный Бог, господин хороший, не ездите туда... Дрянное это место, ночью особливо... Извольте хоть обождать, ан попадётся посередь дороги помешанный, тяжко вам будет, истинный Бог, тяжко... Не ездите, господин хороший, - в этот момент он замолчал, обрывая свой бессвязный монолог и, постепенно бледнея, как бледнеют верстовые столбы, когда их медленно окрашивает свет выходящей из-за туч луны, уставился мне за спину округлившимися и остекленевшими глазами. Рот его был разинут, будто от сильного изумления или испуга... Вдруг пьяный издал дикий болезненный крик невыразимого ужаса, и крику этому вторила внезапно взбесившаяся моя лошадь: мне насилу хватило сноровки удержать её на месте. Ржание её было пронизано тем же ужасом, что чувствовался и в непрерывающемся крике паромщика. Этот последний, наконец, замолчал и заспешил, уже даже не оглядываясь в мою сторону и в сторону дороги, но сохраняя чудовищную бледность лица, к парому. С почти крайней небрежностью он принялся грести к противоположному берегу, стоя ко мне спиной и, кажется, довольно часто крестясь. Вскоре он вовсе скрылся в ночи, оставив меня в кромешной темноте.
Несколько ошарашенный подобным поведением взрослого, вполне зрелого, пусть и не вполне трезвого человека, я все же постарался сосредоточиться на своём деле и продолжении пути. Скорее всего, бумаги, что мне предстояло разобрать, были достаточно важны, а значит, со всем надо было покончить уже к утру. Поднимался ветер, и я с трудом зажёг фонарь на повозке. Напоследок я попытался осмотреть то место, куда с таким страхом уставился мой бывший собеседник, однако не нашёл там даже примятой травы, только у самой кромки леса был взявшийся из ниоткуда довольно крупный ком земли. Однако отринув чуждые прогрессу суеверия, я решил позабыть об этом странном происшествии, списав все лишь на опьянение паромщика и странную шутку природы.
Дорога была, несмотря на явную запущенность, весьма ровна и плохо поддавалась износу, на ней не было даже колеи, лишь плотное земляное полотно с редкой примесью песка и кое-где поросшее травой. Это казалось довольно странным, ведь получалось, что дорогой вовсе не пользовались, однако для чего-то здесь был паром, да и, судя по тому, что я слышал об этом месте, жители деревни вели бойкую торговлю в городе, а значит должны были, хотя бы в дни ярмарки, проезжать по дороге... Но никаких свидетельств этому я не наблюдал. Между тем лес, до этого казавшийся мне перелеском, становился все мрачнее. Деревья были невероятно высоки и стары, стволы их были покрыты толстым слоем мха, который свисал так же и с ветвей длинными зеленоватыми плетьми, что, к слову, не слишком характерно для нашего климата. Однако лошадь моя, в противоположность своему поведению у реки, была теперь совершенно спокойна и ровно бежала по дороге, не пытаясь свернуть ни вправо, ни влево и лишь изредка пофыркивая, косясь на придорожные кусты, темным войлоком стелившиеся по кромке леса. Было уже далеко заполночь, когда часы мои, заведенные рано утром, остановились. К несчастью, я слишком поздно заметил эту неполадку и потому, увы, не смог вовремя завести их, а значит совершенно потерял счёт времени, не зная, даже приблизительно, который сейчас час.
Постепенно лес начинал редеть, если можно было так сказать: с одной стороны, толстые высокие стволы елей и, кажется, осин или ещё каких-то неизвестных мне деревьев, сменились молодым березняком, однако, с другой, берёзы, обычно светлые по своей природе, стояли здесь так часто, что составляли почти сплошной частокол, отражая свет фонаря холодными черно-белыми стволами. Теперь мне стало, как будто, даже страшнее, ведь я мог видеть небо, глядевшее на меня сверху вниз своей бездонной чернотой. Оно вселяло в меня чувство, особенно приходившее в связи с недавней историей пьяного, что меня заколотили в громадный чёрный гроб, и что я нахожусь здесь в полном одиночестве, будучи похоронен и засыпан землей, где, вторя моим скованным движениям, извиваются влажные слепые черви, которые, по прошествии некоторого времени, пожрут моё тело, сделав его частью той земли, в которой будут ползти дальше в поисках новой пищи, из которой могли бы сделать новую землю, чтобы ползти и есть... Ползти и есть...
Занятый всеми этими не слишком приятными размышлениями, я и сам не заметил, как выехал из леса и даже оставил его, более или менее, далеко позади. Теперь дорога моя проходила полем, огражденная с двух сторон постепенно затягивающимися с течением лет, рвами, вероятно, вырытыми на случай пожара. Здесь, на просторе, меня стал, вместо страха, преследовать ветер и, признаться, этот спутник был так же не слишком приятен. Неведомо откуда он приносил холодные капли дождя, хотя свет трепещущего фонаря не отражался от блеска движущейся воды. Правда, пару раз мне почудилось, что он выхватил из всеобщей тьмы некие блики, но они были столь малы и мимолетны, что вряд ли их можно было бы счесть за признак дождя. Кругом дороги, насколько можно было видеть, снова были кусты, однако, более редкие, мелкие и отдалённые, нежели в лесу. Ветер, цеплявшийся своими порывами за мою повозку, мою лошадь и меня самого, издавал при этом некие протяжные, промозгло звеневшие в сыром воздухе звуки. Они были странно стройны и выверены, как будто невидимый хор выводил их грациозным ровным сонмом голосов. Прежде, когда я был ещё несмышленым ребёнком, да и после уже, будучи старше, я нередко слышал нечто, подобное этому. В пору детства я слыхивал от бабки, что это не то бесы, не то вурдалаки, скитаясь в пору дождливую или в пору метели, воют, плачут и зовут случайных путников, чтобы после растерзать их железными когтями и, изжарив их мясо на костяных кострах, проглотить его и снова, согревшись на несколько часов у этих костров, идти своей унылой дорогой, приводящей их всякий раз на прежнее место. Забранный от неё после повторения этих рассказов родителям, я, было, позабыл их, воспитываемый в окружении наук и керосиновых ламп, однако уже на службе, ночуя на крестьянских подворьях и глухих постоялых дворах, я вновь слышал эти рассказы, под аккомпанемент крестящихся и молящихся у невидно дымящейся лампадки женщин.
Впрочем, снова раздумья эти, признаться, все более мрачные, отвлекли меня от дороги, и в холодной темноте, пронизанной колкими иглами ветра, я едва не проехал мимо поворота через ров в поле, однако, вовремя успел удержать лошадь и свернуть на верную ровную дорогу. Внезапно из-за туч показалась луна, озаряя все неестественным бледным светом. Успокоенный этим все же довольно приятным, особенно в условиях кромешной темноты, явлением, я вдруг глянул на поле, все стелившееся по бокам дороги... И пожалел: среди невысокой травы, темные и замшелые, порой полусгнившие и обломанные, порой крепкие, толстые и коренастые, виднелись кресты... Пусть редкие, но казавшиеся в неверном свете луны бесчисленными. То, что при фонаре я принял за кусты, было местами захоронений. Я, как человек просвещенный, далёк от суеверий, однако подобное зрелище, думаю, способно вселить в любого своего рода страх. Мне казалось, что эти покойники, все они, захороненные здесь, смотрят на меня, чувствуют моё приближение, признают меня за своего... Что они, как и я, живут и движутся в подземельной темноте, кишащей жуками и червями, что они дышат и вращают зеленоватыми белками глаз, сверля ими мой силуэт. И мне захотелось смеяться, говорить, кричать или петь, словом, доказать всеми возможными средствами факт того, что я биологически и психологически жив. Однако все члены моего тела были наполнены странной тяжестью и непонятным образом скованны, а речь, смех или пение застревали в горле у связок, превращаясь в подобие кома или пробки. В этом состоянии как бы паралича я преодолел и ещё один поворот, открывший мне вид унылый и сырой, вид покосившихся изб и белой, но покривившейся от времени и помутневшей церкви... Словом, вид глухой и даже, возможно, заброшенной деревни, который совершенно противоположен моим ожиданиям, вызванным рассказами об этом месте, да и словами о, во всех отношениях бывшем, владельце этих мест. Впрочем, дом его вскоре показался моему взору среди тенистых, чернеющих листвой деревьев, однако и он едва ли производил впечатление богатства, скорее наоборот, на нем, как и на всем этом месте, лежал отпечаток тлена и разрухи.
В абсолютной, как будто преувеличенной, тишине, я проехал по деревне, где меня не облаяла ни одна собака, и где, кажется, вообще не было ни одной живой души. В полном молчании проводил меня серовато-бурый ряд домов, чьи мертвенно блестящие окна одинаково холодно смотрели на меня. Однако скоро уже я подобрался и к самому помещичьему дому. Въехав на двор, я был неприятно удивлён отсутствием кого бы то ни было, кто мог бы встретить меня и хоть несколько облегчить мое прибытие заботой о моей лошади. Маслянистые листья садовых деревьев сумрачно шелестели мне вслед, хотя ветер ещё в деревне стих совершенно. Сойдя с передка, я, кликнув, впрочем, для порядка, прислугу, прошёл к дому. Мне никто не отозвался и, даже когда я тяжелым стуком дверного молотка возвестил о своём прибытии, на этот шум не явился, как это бывало в редких случаях, сонный и измятый дворецкий или же, на худой конец, лакей в натянутой кое как на худые куцые плечи ливрее. Начиная постепенно проникаться чувством раздражения и злости, я с силой дёрнул за дверную ручку, служившую так же и молотком, который вообще является редкостью в подобной глуши, по причине практически полной его ненадобности, и дверь с пронзительным скрипом отворилась, обдав меня специфическим запахом затхлости, запыленности и общей поспешной брошенности, какой обыкновенно пребывает в течение пары недель в домах покинутых в случае переезда или ещё какой надобности. Внутри дома, устроенного по простейшей схеме, царил полумрак, образуемый призрачным светом луны, пробивавшимся в боковые окна и падавшим на ковровую дорожку перед входной дверью через два коридора, отходивших перпендикулярно прихожей. Прижатые к стенам лестницы, тяжелые и черные от ночного освещения, и одинаково ведшие на верхний этаж, мало привлекли моё внимание, так как почти сразу мне бросилась в глаза полоска желтоватого света от свечей, боровшегося у моих ног со светом луны.
«Верно прислуга не спит, но не хочет, чтоб кто-то входил и мешал какому-то их делу, - думалось мне, - однако ж с чего бы им не запереть дверей?» Ответа на этот вопрос, увы, не было. Терзаемый смутными сомнениями и догадками, но наученный уже горьким опытом своей, порой опасной, работы, я извлёк из кармана новомодный пистолет-перечницу и, толкнув ногой дверь, вероятно, гостиной, зашёл в комнату. Зрелище, представшее моим глазам, превзошло все мои, даже самые мрачные, ожидания: комната была пуста, по крайней мере, в определённом смысле. Лишь посередь её на шёлковом дорогом ковре, вероятно, бывшем особым достоянием дома, стоял роскошный обеденный стол с лакированной ореховой столешницей, на которой был укреплен... Гроб. Черный своею абсолютной угольной чернотой, с оплывшими сальными огарками по краю, он казался жутким призраком во всей этой атмосфере вымершей тишины. С дрожащими слегка руками я приблизился к столу с присущей человеку, попавшему в странное положение, неуверенностью и даже робостью, выставив перед собой пистолет, не зная толком, к чему он сейчас. В гробу, как теперь можно было видеть, лежал хозяин дома. Я знал это точно, по фотокарточке виденной мной ещё в Петербурге, однако в тоже время пребывание здесь этого трупа было весьма странным по той простой причине, что погребение должно было пройти ещё вчера, но уж никак не сегодня и не завтра. Между тем покойник не был почти бледен и не изъявлял признаков разложения, напротив, казалось, что жизнь только что покинула это бездыханное тело, принадлежавшее уже недельному мертвецу. С трепетом я взирал на это странное и несколько пугающее зрелище, которое, признаться, не слишком располагало к работе с хоть какими-то бумагами, даже если бы они стоили миллиона. Несколько минут я, выглядя, вероятно, довольно глупо, стоял так с заряженным пистолетом, направленным на румяного и свежего, подобно столичному франту, покойника, от которого едва не веяло парфюмом, но эта сцена была прервана тем, что мертвец вдруг лениво, будто бы разбуженный моим напряженным взглядом, приоткрыл правый глаз, заблестевший зеленоватым гнильным блеском, нашарил меня невидящим зрачком и, улыбнувшись черной улыбкой, казалось, сочившейся трупным ядом, подмигнул мне. Я в ужасе закричал, как помешанный, как пьяный паромщик не так давно кричал у реки, и с этим криком разрядил один из стволов пистолета в грудь трупа, скрытую под фраком и безупречно белой фрачной рубашкой... В ту же секунду комната наполнилась отвратительным смрадом, и покойник, до этого казавшийся чуть ли не живым, стал стремительно гнить, покрываясь уродливыми струпьями и окрашивая свое ложе и одеяние сероватыми пятнами. Я готов поклясться, что следом за этим мертвец поднялся в гробу и свесил свои похудевшие ноги, в болтавшихся на ступнях ботинках, со стола... Однако я не стал дожидаться продолжения и поспешил покинуть это жуткое место, по пути пытаясь объяснить все усталостью и дурным обедом в харчевне... Но громким опровержением мне вслед звучал заливистый, трясущийся хриплый смех... Едва не ломая ноги я выскочил во двор, пытаясь вскочить на передок коляски, но лошадь моя, до этого как будто сдерживавшаяся от безумного прорыва, вдруг рванулась вперёд с диким ржанием, опрокидывая коляску, обрывая поводья и ломая оглобли... Словом, когда я, ощущая ужасную боль во всем теле и особенно в левой ноге, выбрался, наконец, из под повозки, то понял, что остался совершенно без транспорта, и что лошадь моя уже весьма далеко от места моего пребывания. Тогда, превозмогая боль и спотыкаясь на сыром от росы склоне холма, где стоял дом, я двинулся в оставленную мной деревню в надежде, разбудив крестьян, найти хотя бы у них приют и разъяснение происходящего. С трудом добравшись до крайнего дома, я постучал в дверь, отозвавшуюся гулкостью, странной для небольшой избенки. Кроме этого гула ответа мне не было и я, уже не помня себя, ворвался в дом, в три хромающих шага преодолевая темные холодные сени и проходя в горницу... Здесь я в ужасе прислонился к стене: на длинном обеденном