— Меня называют Летчик, барышня, — сказал он на удивление мелодичным голосом. — Это прозвище, но оно мне нравится, а мое настоящее имя я предпочел оставить за пределами поезда.
Мне показалось, что он даже умудрился поклониться женщине, что нелегко сделать лежа. Говорил он как-то театрально, неестественно. Женщина ему ничего не ответила. Я не видел ее, но очень хорошо представлял, как она сжалась там, наверху, под тонким колючим одеялом, повернувшись спиной к Летчику, Жоржу, ко мне и ко всему миру.
Я ее понимал. Наверное, Жорж с Летчиком тоже ее понимали, но не смогли устоять. Женщина. Да, в наше время трудно быть женщиной. Мужчиной тоже быть нелегко, но это другое. Я смотрел в окно. Поезд шел по равнине. Вдалеке я видел очертания деревенских домов с остроугольными крышами. Потом мы проехали мимо высокого столба дыма. Один или два дома догорали. Война была здесь. Война была везде. И трудно было поверить, что этот поезд существует. Легенда. Выдумка для детей, чтобы они меньше боялись перед сном. Трудно было представить, что поезд привезет меня в те места, где нет войны. Это странно. Это дико. Если там нет войны, что же там есть? Что делают там люди?
Мы уже не помним время без войны. Всего несколько лет. Как будто немного. Но они стерли из памяти большую часть прошлой жизни. Словно грубой наждачной бумагой до рваных дыр в памяти. До рубцов и ожогов. Так было со всеми нами.
— Я говорю тебе это! Я тебе уже три раза это сказал, осел! Ты — тупой старый осел, из-за таких, как ты, мы до сих пор не можем победить! — голоса из соседнего купе стали слишком громкими, даже несмотря на стук колес и полузакрытую дверь. Потом послышались толчки в стену, крики, мат… И все это безобразие пустого спора, как всегда и всюду, превратилось в свару, в грязную ругань, толчки и тычки и, наконец, в драку. Мой сосед снизу потянулся к двери, чтобы задвинуть ее и закрыть купе, но не успел. Драка ввалилась к нам. Худой и высокий, как баскетболист, мужчина влетел в наше купе, видимо, получив удар в грудь, рухнул на столик, снося подстаканники. За ним в купе вломился невысокий, очень широкоплечий бородатый и лохматый мужчина, попытался ударить своего противника кулаком, но зацепился за простыню, свисающую с полки Летчика. Умение драться в замкнутом и ограниченном пространстве явно не входило в навыки двух бойцов. Они просто столкнулись, сцепились, захрипели, матерясь и угрожая разворотить все в купе. Кто-то из них в попытке удержаться на ногах ухватился за матрац на верхней полке, и вниз прямо на их широкие спины рухнул Летчик, визгливо ругаясь и теряя в полете все свои изысканные манеры.
Прекратилось это безобразие в одну секунду. На спины дерущихся и барахтающегося Летчика хлынула ледяная вода.
— Второе ведро у меня с кипятком, — раздался раздраженный голос проводника. Он стоял на пороге купе, держа второе ведро, из которого явно шел пар. Может, и не кипяток, но точно очень горячая вода.
Мокрые драчуны сидели в луже воды на полу нашего купе. Высокий и худой умудрился почти весь поместиться под столик. К моему, да и не только моему удивлению, там же находилась примерно половина Летчика. Причем это была его лучшая, умная половина, потому что снаружи была только его мясистая нижняя часть спины и короткие толстые ноги в дырявых носках.
— Спорить можно, а если хотите драться — вон из вагона. Хоть убивайте там друг друга.
Сопя и шепотом ругаясь, здоровяк выбрался из нашего купе, следом за ним выбрался из-под стола баскетболист. И тоже покинул наше купе, не глядя по сторонам. Последним со стоном вылез Летчик. Его лицо было совершенно грязным, на лбу огромная ссадина. Ему досталось больше всех. Он тоже шипел и матерился. И тоже ушел в сторону туалета. Я поднял его почти свалившийся матрац и увидел на полу толстую книгу Жоржа. Достал из лужи и положил на стол. Теперь зашипел, как чайник, ругаясь, Жорж. Краем глаза я видел, как забившаяся в угол наверху женщина смотрит на все это широко открытыми, огромными своими глазами. Не первая драка по поводу войны…
Я свое отспорил, когда все только начиналось. Я работал на радиостанции. Журналист по образованию, но по сути — просто ведущий вечернего ток-шоу по будням. Не лучшее время, много шуток, немного песен. Я не был звездой. Обычная работа, так я думал, пока не началась эта подлая война. Тогда все ошалели. А у меня был доступ к микрофону. Почти две недели, пока радиостанцию не закрыли, а главного редактора и директора не арестовали. Спешное решение совета директоров о ликвидации компании прошло уже при выключенном передатчике. Мы были не одиноки. Закрылись почти все, кто занимал принципиальную позицию по отношению к этой отвратительной войне, и даже те, кто по привычке пытался объективно освещать события. Власть перестала обсуждать. Власть стала приказывать.
Меня предупреждали еще тогда. Нужно ли было останавливаться? Мой эфир был, пожалуй, одним из самых скандальных. Последнее, что я сделал, это включил старую военную песню — марш оккупантов из спектакля полувековой давности. Мне говорили, что распоряжение выключить передатчик поступило в середине второго припева. Возможно, это стало уже частью моей легенды. И меня тогда понесло. Вся моя тихая жизнь, спокойные и рассудительные годы пошли к черту. Я словно взбесился. Говорят, такое может произойти с любым. Вместо того чтобы тихо пересечь границу с такими же, как я, либеральными и слишком свободолюбивыми коллегами. Вместо того чтобы оказаться подальше от фургонов с черными стеклами, от генерала национальной гвардии, пообещавшего вскоре в прямом эфире государственного телевидения отрезать мне голову, от полиции, которая уже через пару недель стала жандармерией и где таких, как мы, уже пытали и убивали…
Да, я начал свою борьбу. Все годилось. Граффити и растяжки на мостах, рупоры-мегафоны в час пик в метро и листовки на столбах. Гневные посты в работающих пока социальных сетях… Мы честно пытались остановить войну всеми средствами, которые у нас были. А было их мало. Нас тоже было мало и становилось меньше каждый день. Нас брали на улицах, в подвалах, где мы ночевали. Брали в типографиях, где мы печатали свои плакаты и листовки. Попадаться было нельзя. Это были не аресты. Жандармерия стояла вне либеральных старых законов о полиции. Мои товарищи исчезали насовсем. Не вернулся никто.
Спустя полгода в столице не осталось мест, где можно было провести ночь безопасно. Мы бежали на юг. Десять человек с оргтехникой в рюкзаках. Пешком, потому что трассы уже были закрыты блокпостами. Камеры и жандармы были везде. Когда нас вечером взяли в кольцо, уйти смог только я. Рядом со мной автоматной очередью срезали нашего печатника с рюкзаком, в котором он тащил старинный безотказный лазерный принтер и запас тонера. Его куртка разорвалась в нескольких местах кровавыми пятнами, я замер, одна из пуль задела мой рукав, другая вдребезги разнесла ноутбук, который был в моей сумке. И я побежал в лес, а он молча упал лицом в сырую грязь. Как его звали? Неважно. Я помню их всех, их лица, их страх, их мужество, их смерть.
С тех пор меня преследовали. Я сумел пробраться далеко на юг. Попался однажды, но чудом смел уйти. Хотя о моей поимке объявили в новостях. Меня называли террористом и экстремистом, а я был совершенно один, почти без оружия и, в общем-то, абсолютно неопасен для власти. Но это все было неважно. Подлецы мстительны. Человек умеет прощать и забывать зло. Это наш предохранитель, наш внутренний ангел-хранитель. Он трудится день и ночь, выбрасывая из нашей памяти хлам. Злость, зависть, алчность… Евангелие, и Коран, и Тора давно рассказывают об этом.
Подлецы живут по-другому. Они гниют изнутри. Эта гниль у некоторых пережигает проводку и внутренние предохранители. Внутренний ангел-хранитель становится жертвой короткого замыкания, задыхается в дыму… Ладно, что-то я увлекся философией, а это не помогает жить. Не помогает выжить.
Патрон четвертый. Молчание о женщине
Перед завтраком я очень надолго занял уборную. Ко мне не стучали, потому что так иногда делали все. Я разделся и холодной водой с хозяйственным мылом сумел привести себя в относительный порядок и даже постирать белье. Страшно замерз, но мы же не животные. Относительная чистота нам необходима.
В вагоне-ресторане стояла тишина. Ели молча, сидя и стоя. Даже две семьи с детьми, занявшие столики в середине вагона. Дети быстро привыкают ко всему. Даже маленькие. Маленькие уже не помнят, что было такое время — без войны. Кукурузная каша с тушенкой, черный хлеб, черный чай.
За окном серость. Зима не спешила уступать весне. Раскисшая грязь замерзала вечером, иногда покрывалась снежком. Он еще больше подчеркивал невозможную серость пейзажа. Солнце пряталось, и мне казалось, что солнце не желало смотреть на нашу бесконечную грязную игру. Я не помнил солнечных дней с начала войны. Одни бегут, другие закапываются в мерзлую землю. Те, у кого есть оружие, стреляют и в тех, кто закапывается, и в тех, кто бежит. Все давно уже потеряло смысл. Только патроны не заканчивались.
— Сволочи, никак не уймутся. Дерутся чуть не каждый день и все равно спорят.
Жорж рассматривал разорванную обложку книги. Библия. Это я понял, но на каком языке? Жорж перехватил мой взгляд:
— Это португальский. Я читаю Библию на португальском, потому что достали проповедники. Лезут со своими правдами. А мне просто интересно. Читал наше издание, доставали ортодоксальные. Читал на английском — привязывались все остальные. На перроне, на развале, увидел на португальском и чуть на поезд не опоздал. Откуда она здесь? Кто знает… сейчас все так перепуталось. Может, мы уже с Португалией граничим или с Францией? Куда добрались наши безумные военные, никто не знает. Поэтому я и говорю, что нет никакой станции Счастье. Поезд давно ходит по кругу.
Жорж говорил спокойно, разглаживая смятые страницы своей Библии. И обращался уже не только ко мне. Из вагона-ресторана вернулась женщина. Она тихо присела на край моей полки. Я так и не услышал ни одного ее слова. Только ее дыхание.
Я встретился с женщиной взглядом, и она сразу опустила глаза. Потом поспешно встала и легко забралась к себе на полку. Уверен, что повернулась спиной ко всему происходящему.
— Все такие садятся, — Жорж продолжал свой монолог, нисколько не смущенный. — Все такие, как ты, Борода, или вот она. Я ведь давно в поезде. Считай, первый после Петра Федоровича. Это проводник.
Жорж не спрашивал, не прерывался и обстоятельно рассказывал. Я был ему благодарен. Никто не лез сейчас с вопросами к незнакомым людям. А знать было нужно. Незнание — это опасность. Опасность была всюду.
— А что касается станции Счастье, то до нее неизвестно сколько еще ехать. Петр Федорович говорил поначалу, что в декабре, к Новому году. Но вот уже март… Теперь он вообще молчит по большей части. И я заметил, что некоторые места мы уже как будто проезжали. Точно по кругу едем. Но об этом все молчат. Я только не молчу, но это от тоски, ты же понимаешь. Ведь в чем вопрос: здесь, в поезде, гораздо лучше, чем там. Поэтому для меня вопрос решен. По кругу так по кругу. Я пока до Книги Пророков дошел. И дается с трудом. Плохо помню португальский.
Я кивнул ему. Жорж оказался умным человеком. В нескольких словах он обрисовал всю ситуацию. Конечно, вопросов и сомнений было не меньше, чем ночью. Но это уже были другие вопросы. Сложнее.
Вечер наступил быстро. Я поймал себя на мысли, что стало скучно. В соседнем купе снова бубнили про войну, исторические предпосылки и превентивный удар. Но пока не повышали голосов. Дети из шестого купе выбрались в коридор и что-то затевали. Что-то тихое. За окном серый мир быстро становился черным. Тусклый свет в коридоре — это ночное освещение, что работало в вагоне. Проводник не появлялся. Вечерний чай задерживался или совсем отменялся. Я не переживал. Чувство голода давно стало привычным. Заканчивались сигареты, и взять их в поезде было негде. Петр говорил, что поезд никого не ждет, но на станциях иногда можно что-то успеть купить. Когда совсем стемнело, поезд стал замедлять ход. Мы прибывали на какую-то станцию. Я уже начал понимать, что больших городов на пути не будет. Полустанки, крошечные вокзалы, платформы в степи. Так и сейчас. Пустой перрон с парой фигур вдалеке и маленькое кирпичное здание вокзала в окружении деревянных домов или сараев. Не разберешь в темноте.
Поезд замедлял ход, а потом вдруг, не остановившись до конца, резко дернулся, снова набирая скорость. Послышался шум, крики и выстрелы. Прямо рядом с нами. Жорж, а за ним и я бросились в тамбур. Жорж был впереди, я не видел за его спиной, что происходит. Он кинулся к открытой двери вагона и сбил кого-то с ног. Я не видел, кого он бьет и что происходит. Было тесно, а Жорж, достаточно большой и, как выяснилось, сильный, закрывал все своей широкой спиной. У второй двери из вагона скорчился проводник. Петр. Он прижимал руку к груди, а между пальцев сочилась кровь. Темная, густая. Крови было много. Я опустился рядом с ним на колени. Петр что-то шептал. Я понял, что он просит закрыть дверь вагона. Что это очень важно. Даже не оборачиваясь, я слышал, что Жорж справится. Он тяжело дышал и, тихо и хрипло выкрикивая грязные слова, с каждым ударом все дальше сталкивал кого-то со ступенек. Поезд набирал скорость. Противник Жоржа завизжал от боли, лязгнула плита над ступеньками, а следом за ней дверь.
Я уже поднял Петра на руки и пытался занести его в купе проводников, положить на полку. Подбежали две женщины из конца вагона, все выглядывали из купе, но больше нам никто не помогал.
Петр кусал губы и стонал. Он был почти без сознания, но боль все равно мучила его. Убрав его руку и отодвинув фуфайку, мы все поняли. Две пули. Одна в грудь, вторая в живот. Легкое было прострелено, и кровь уже пенилась и шла изо рта, заливала серую подушку и пропитывала черную униформу. Ничего нельзя было сделать. Прямо поверх формы разорванной простыней я как сумел замотал его, понимая, что эта перевязка лишь мучает его, он стонал, когда я подсовывал под него руку, фиксируя повязку. Жорж глухо ругался и тяжело дышал у меня за спиной, женщины что-то предлагали, плакали, а я смотрел, как Петр уходит. Кровь изо рта уже почти не шла, сочилась и пузырилась на губах редкими судорожными его попытками выдохнуть. Я был весь в крови. Повязка, которой я пытался удержать кровотечение из нижнего пулевого отверстия, не помогала. Все было липким. Запах крови. Запах смерти. За мной у двери в купе проводника снова движение. Двое в черной униформе и фуражках. Проводники соседних вагонов. Я встал от Петра и протолкался в тамбур. Поезд стучал колесами. Коридор был заполнен пассажирами. В тамбуре стоял Жорж, вцепившись толстыми пальцами в решетку на двери, закрывающую узкое, как бойница, окно. Мутное, грязное стекло отражало перекошенное лицо Жоржа. Я закурил, встал рядом с ним и увидел, что стою в луже крови. Но это было неважно. Кровь уже стала черной, смешавшись с грязью тамбура.
— Первый раз такое. Никогда и никто к нам еще так не лез. Я знаю, что этот поезд ищут, что пытаются раздобыть билеты, разнюхать расписание. В отличие от меня и тебя, они в него верят.