— Если он умрёт, — прошептала она в пол, — мне больше не нужен ни Сарнавар, ни власть, ни судьба.
А потом она встала. Поклонилась, не зная, зачем — просто потому, что так делают. И ушла, всё ещё дрожа, всё ещё молясь. Без слов, без формы. Только с одной мыслью:
Пусть он выживет. А я уже найду, как благодарить.
В ту же ночь, после храма, когда город всё ещё спал, Тахо вернулась в дом плетения Нордели. Но не в свою комнату — в старую прачечную, что когда-то была частью внутреннего двора. Там, где стены всё ещё хранили копоть от костров, где пахло железом, землёй и солью — и где никто не услышит.
Она сбросила плащ, закатала рукава, обнажая руки до локтей. На теле — ожерелье из косточек, древний знак рода. На запястьях — старые нити-обереги, завязанные когда-то её бабкой.
На алтарь — самодельный, на плоском камне — она положила три вещи:
— Пучок полыни, собранный на рассвете;
— Маленькую фигурку лани.
— И нож с костяной рукоятью.
Перед ней стоял баран — чёрный, молчаливый, приведенный сюда незаметно, как велит традиция. Не просто животное — символ судьбы, взятой на себя. Не замена — но отклик.
Тахо запела. Тихо, грудным голосом, почти шёпотом. Старинную песню, ту, что пела мать, когда отец был при смерти, и бабка — когда сыновья её ушли в бой. Песню — не прошение, а вызов. Молитву — не подчинения, а силы.
— Пусть ты лежишь между мирами, Исаран Таор Санар, — шептала она, обводя ножом круг, — но я рядом. Моё тепло — рядом. Моя кровь, моя сила, мой зов. Возвращайся. Возвращайся ко мне. Ты нужен этой земле. Ты нужен мне.
Она взяла прядь своих волос, тёмных, густых, и срезала её у самого корня. Уложила в круг. Как дар. Как часть себя.
А потом, подняв глаза к небу, и не моргнув, перерезала горло животному. Быстро, чисто. Как учили.
Кровь стекала в чашу. Тахо вымазала ею ладони и приложила к груди. Обряды древние говорили: если ты хочешь, чтобы он вернулся — ты должна показать, что готова заплатить. Не просто словами. Не просто слезами. А чем-то, что навсегда останется с тобой.
И когда всё было сделано, она встала на колени. На холодный камень. Впервые не как жрица. Не как женщина. Не как политик.
А как влюблённая.
— Возвращайся, — прошептала она в темноту. — Я не позволю тебе уйти. Не дам забрать тебя не им, ни смерти, ни судьбе.
И свечи на алтаре дрогнули.
Тахо ткала. Молча. Осторожно. Ровно. Как будто от равномерности узора зависело дыхание другого человека. Может быть, так оно и было.
Сначала — чёрные нити, немного ниток сердечных на скорую руку из шерсти черного барана, принесенного в жертву. . Потом — тонкие пряди собственных волос, незаметно срезанные, из глубины волос. У Тахо густые, волнистые длинные волосы. Потери нескольких прядей никто не заметит.
Жертвовать все волосы — значило бы заявить о себе как о жене. Но она не имела на это права. Не имела имени в его доме, не имела благословения. У него была невеста. Или почти невеста. Или женщина, которую он когда-то целовал в пальцы. Это было неважно. Важно — не вторгаться. Не вымаливать любовь, не присваивать надежду. Только быть рядом.
Песнь о Женщине-Смерти звучала в её голове — та самая, что шепчут в детстве, сидя у костра.
Смерть, идёт, не дыши, не дыши...
Холодно ей и одиноко.
Накидку подари ей —
Пусть будет ей тепло,
И, может быть, она ещё
не возьмёт сегодня чужой души.
Так учили бабки. Смерть за мужчиной всегда приходила в женском обличье. С сухими ладонями, с пустыми глазами. Не злая — но неизбежная. Как снег, как зима. И только любовь могла поговорить с ней. Не остановить, нет — отложить. Дать время.
Руки предков — это тоже было в старых сказаниях. Их ощущали, когда делали что-то важное.
— Я чувствую вас, — шептала Тахо. — Я чувствую, как держите мои плечи. Но не ведите меня. Я сама.
Нельзя смотреть в зеркало, пока ткёшь такую ткань. Так говорили. Потому что можно увидеть не себя, а то, что за тобой. Увидеть свою тень без глаз. Увидеть, как тебе машет кто-то, у кого нет лица. Нельзя — и всё. Она не смотрела.
В какой-то момент левая сторона тела перестала слушаться. Не сразу. Сначала — лёгкая тошнота. Потом онемение в руке. Головная боль, как тугой обруч. Как будто всё, что она делает, отзывается в ней самой — в зеркальном отражении боли Исарана.
А потом ткань была закончена. И наступила тишина.
Тахо сидела молча,гуляла в одну точку. Пока не пришло из дворца официальное извещение.
"Исаран жив. Операция завершена.
Ампутация левой ноги ниже колена.
Потеря двух пальцев левой руки.
Слепота на левый глаз. Состояние стабильно. Сознание ясное."
Она кивнула. Ей показалось, что голос внутри неё шепчет: Он останется. Но не прежним. И ты — не прежняя.
Она вышла в коридор. Тихо. Как будто боялась разбудить здание.
Прошла к умывальнику. Осторожно плеснула на лицо холодной воды.
И только тогда — посмотрела в зеркало.
Лицо было её. И в то же время не её. Оно было постаревшим, обнажённым, уязвимым.
В глазах — усталость. И знание.
Вдруг ей почудилось, что в зеркале мелькнула чья-то фигура — тонкая, в сером, с чёрными глазами. Но это, может быть, просто мигрень. Просто переутомление.
Тахо улыбнулась своему отражению.
— Он остался, — прошептала она. — А значит, и я останусь. Пока нужно.
Она знала: за это придётся платить. Но не сейчас.
Сейчас — просто умыться. Просто быть.
И не забыть: песня смерти не про прощание. Она — про удержание. На волоске. На нити.
Шоланна знала: она могла бы терпеть Исарана, если бы он оставался кем угодно — учёным, врачом, даже бродягой без плетения. Но не эскани. Не тем, перед кем ей придётся склонить голову, вложить свои руки в его и назвать его «мой эскани». Она, Шоланна Кашвад, будет обязана поклясться верность полукровке, сыну её непокорной дочери и ненавистного Ленгари.
Мысль жгла, как каленое железо. Ей было бы легче вынести даже Ленгари на троне — чистокровного, пусть и врага. Ленгари хотя бы можно ненавидеть честно, открыто. А этот… этот полукровка, чужой и в своём, и в её доме, — не оставлял ей права на чистую ненависть.
Хуже всего было то, что он смеялся. Так же, как когда-то Сарди — её муж, его дед. Тот же хрипловатый перелив в голосе, тот же свет в глазах. Исаран не мог этого знать, не мог намеренно ранить её, но каждое его слово, каждое движение бередило душу, разрывая рану, которую она много лет считала зажившей.
Она ненавидела его смех. Ненавидела за то, что он возвращал ей прошлое. За то, что был слишком живым, слишком настоящим.
И всё же скоро она должна будет поклониться ему. Сжать его ладони. Клясться верность тому, кого всю жизнь пыталась стереть из судьбы.
Нет, — подумала Шоланна, и в этом слове было больше горечи, чем гнева. — Это испытание для меня. Но если уж не миновала меня чаша сия… испытания проходят не со слезами, а со сталью в руке.
Зачем-то она включила видео с дебатов.
Исаран стоял на трибуне, говорил — и в его голосе был тот самый оттенок, который она так давно старалась забыть. Голос Сарди. Не точная копия, но интонация на подъёме фразы, то, как он чуть наклонял голову, убеждая, — было до боли знакомо.
Она уловила и другие мелочи. Манера поправлять рукав, когда нервничает. Паузы, чуть длиннее нужного, — Сарди тоже так делал, будто давал людям время согласиться ещё до того, как продолжит. Даже взгляд — прямой, открытый, будто он готов разделить с собеседником всё до конца.
Он не знает, — подумала Шоланна. — Не знает, что смеётся, как его дед. Что в каждом жесте носит тень того, кого у меня отняли.
Сарди убили по приказу Ленгари. Ленгари стер её мужа с лица земли, а теперь сын Ленгари и её дочери стоит на трибуне, и в каждом его движении — ожившая боль. Её боль. И это должно прекратиться!
Шоланна едва заметно сжала кулак. Я должна смотреть на него как на угрозу. Но он… он возвращает мне то, что я не хотела помнить. И потому я ненавижу его ещё больше.
Видео оборвалось. Экран погас. Но эхо его смеха всё ещё стояло в комнате, словно оживший призрак Сарди.
Оставаться наедине со своими мыслями было невыносимо.
Шоланна вышла в общую гостиную и остановилась у колонны. За большим низким столом Джоэл, с сияющими глазами, поймал двух старейшин и «пытал» их вопросами. Он жестикулировал, наклонялся вперёд, снова переспрашивал — и выглядел так, будто для него эта беседа важнее золота.
Старейшины терпели его, как терпят настырного щенка, который всё равно рано или поздно устанет. И Шоланна, при всей своей усталости, едва не улыбнулась.
Она давно определила для себя Джоэла: добродушный пёс, большой и немного неуклюжий, с хорошими глазами. Милый, смешной, чужой. Недалёкий, но в своей простоте — обезоруживающий. Когда он впервые заглянул в её кабинет и робко предложил починить старый проигрыватель, она позволила лишь из любопытства. А потом оказалось, что он и правда умеет обращаться с техникой. Взамен она угостила его пирогом — и этот странный иностранец так искренне благодарил её, будто она спасла ему жизнь.
Её забавляло его искреннее изумление, когда он понял, насколько богаты и влиятельны Кашвад. Смешило, как он записывал впечатления в свой блог, щедро сдабривая их ссылками на любимые фильмы и сериалы. Из любопытства Шоланна посмотрела пару. «Сёгун» её даже задел — не исторической точностью, но тем, как один чужак умел увидеть в чужой культуре суть.
Особенно её позабавило, что он сравнивал её то с Валбургой Блэк, то с лордом Торанагой. Лесть прозрачная, но приятно, что хоть один человек в доме понимает: она не просто старая женщина с выпечкой.
Сейчас же, глядя, как Джоэл засыпает старейшин вопросами о древних обычаях и родословных, Шоланна подумала, что, пожалуй, именно такие добродушные чужаки и делают плетение живым. Смешные, настойчивые, бесконечно чужие — и при этом уже свои.
Джоэл увидел её и поднялся. Старейшины счастливо вздохнули.
— Госпожа Шоланна, простите, что беспокою… Вы не против, если я взгляну на ваш старый ноутбук? Кажется, он опять решил, что клавиши должны работать выборочно.
— Пойдём, — Шоланна повернулась в коридор, отперла дверь кабинета и вернулась в своё кресло, наблюдая, как он с привычной суетливой бережностью осматривает технику.
Она нарочно не предлагала ему стул: ей нравилось смотреть, как он стоит, неловко переминаясь, точно школьник перед учительницей.
— Как твой блог, Джоэл? — спросила она. — Гудит как улей, думаю, учитывая события. Нас снова запишут в варвары?
Джоэл вспыхнул. О плетение, как же она забыла, — этот иностранец был пламенным фанатом Исарана и из вежливости полтора месяца не поднимал при ней тему выборов.
Шоланна сделала вид, что долго размешивает сахар в чашке.
— Это ужасно, — сказал Джоэл. — Что хороший, честный человек так пострадал! Лиара говорит, что…
— Хороший… честный… — повторила она. — Вы знаете, мистер Хартман, я этого молодого человека знаю дольше, чем вы можете себе представить. И вот что скажу: место в плетении Сарнавара у него есть.
Джоэл кивнул, воодушевившись: — Значит, вы тоже верите, что он может стать великим политиком?
Она приподняла уголок губ в почти улыбке, и глаза её блеснули странным светом. — Политиком? Нет. — Пауза. — Ему лучше бы идти в следователи. Было бы больше пользы. У него нюх на ложь, на истину… А вот в политике это не талант, а проклятие. И следователем можно быть и без ноги, и без глаза. А вот представлять страну...
Джоэл застыл, приоткрыв рот, словно не знал, как реагировать.
Шоланна отрезала кусок пирога и протянула ему. — Ешьте, Джоэл. Вы слишком серьёзно всё воспринимаете. Политика редко стоит того, чтобы о ней переживать.
Он взял кусок, ещё больше смутившись. — Спасибо… Я просто думал, что вы, эм… любите его.
— Это не моя работа — любить правителей, — сказала Шоланна спокойно. — Моя работа — делать так, чтобы плетение Кашвад процветало. И чтобы никто. Никто не смел причинять вред людям из плетения.
Она вновь взяла чашку. Джоэл вертел кусок пирога в руках, словно в нём скрыта загадка, которую он никак не мог разгадать.
Эко вошёл — и сразу заметил, что кресло Шоланны стоит так, что он будет сидеть чуть ниже её уровня. Маленький столик между ними, на нём чай, вторая чашка уже налита.
— Присаживайся, — её голос мягок, но без тепла. — Ты ведь устал.
Эко опустился на край кресла. Пауза. Шоланна медленно перемешивает чай ложечкой, не глядя на него.
— Удивительно, — наконец говорит она, — как мало нужно, чтобы всё рухнуло. Всего один неверный шаг… и мы собираем осколки. Эко напрягся:
— Если вы о покушении…
— А разве я сказала, о чём я? — она чуть приподняла бровь, и он замолчал.
— Но раз уж ты сам об этом подумал… Он отвёл взгляд, чувствуя, как в груди растёт раздражение, смешанное с виной. — Это не я организовал…
— Конечно, нет, — перебила она так, будто соглашалась с чем-то очевидным. — Ты ведь всего лишь оказался рядом. Знал, где будет Исаран. Разговаривал с нужными людьми. И… — она делает длинную паузу, давая тишине надавить на него, — не подумал, что слова могут дойти до тех, кому знать не стоит.
Эко вспыхнул:
— Я никому специально…
— Специально? — Шоланна чуть подалась вперёд, голос стал ниже. — А думаешь, враги всегда действуют "специально"?Иногда достаточно дружеской болтовни. Ты же любишь рассказывать? Любишь, когда тебя слушают? Эко сжал кулаки.
— Я… хотел помочь…
— И помог, — сказала она тихо. — Только не тому, кому собирался.
Он замолчал. Камин потрескивал, и в этом звуке ему чудилось, что он снова слышит выстрел. Шоланна вернула чашку на блюдце.
— Видишь ли, Эко, я не обвиняю тебя. — Её интонация была той, что обжигает сильнее обвинений. — Но факт остаётся фактом: Исаран на операционном столе, а ты — здесь. И это тоже выбор.
Он поднял голову, но она уже отвернулась, глядя в огонь.
— Всё, — мягко сказала она. — Чай остынет. Чай они пили в молчании. Пока Шоланна чуть повернула голову, но не отрывала взгляда от огня:
— Ты знаешь, что хуже вины, Эко?
— Голос её стал медленнее, тяжелее. — Когда вина становится твоей тенью. Она идёт за тобой везде, даже когда ты думаешь, что идёшь вперёд. Эко молчал
. — Сейчас ты ещё можешь что-то изменить, — продолжила она, как будто говорила о погоде. — Но только если поймёшь: тебе уже некуда деваться. Ты не в стороне, ты внутри этой игры. И в играх такого масштаба выживают только те, кто делает правильный выбор.
Он напрягся:
— Какой ещё выбор? Она повернулась к нему. Лёгкая улыбка — не теплая, а словно издалека. — Ты ведь понимаешь, что Исаран не должен оставаться на троне. Эко резко поднял взгляд:
— Что? — Не делай вид, что это тебя удивляет. — В её голосе прозвучала мягкая насмешка. — Сколько он будет восстанавливаться он? Месяц? Год? Он упрям, да… но упрямство — это качество для пастуха, а не для Эскани. У него нет ни сил, ни здоровья. А ты знаешь, что у нас уже были случаи, когда Эскани уходил с поста раньше времени. И ты знаешь, что он мог бы предложить человека вместо себя. Такое тоже бывало. А кого он может предложить? Почему бы ему не предложить тебя? И это было бы правильно. Он бесплетельный по сути. А ты был бы эскани, бесплетельный по форме. Как многие до тебя.
Эко хотел что-то сказать, но она чуть качнула головой.
А потом она встала. Поклонилась, не зная, зачем — просто потому, что так делают. И ушла, всё ещё дрожа, всё ещё молясь. Без слов, без формы. Только с одной мыслью:
Пусть он выживет. А я уже найду, как благодарить.
В ту же ночь, после храма, когда город всё ещё спал, Тахо вернулась в дом плетения Нордели. Но не в свою комнату — в старую прачечную, что когда-то была частью внутреннего двора. Там, где стены всё ещё хранили копоть от костров, где пахло железом, землёй и солью — и где никто не услышит.
Она сбросила плащ, закатала рукава, обнажая руки до локтей. На теле — ожерелье из косточек, древний знак рода. На запястьях — старые нити-обереги, завязанные когда-то её бабкой.
На алтарь — самодельный, на плоском камне — она положила три вещи:
— Пучок полыни, собранный на рассвете;
— Маленькую фигурку лани.
— И нож с костяной рукоятью.
Перед ней стоял баран — чёрный, молчаливый, приведенный сюда незаметно, как велит традиция. Не просто животное — символ судьбы, взятой на себя. Не замена — но отклик.
Тахо запела. Тихо, грудным голосом, почти шёпотом. Старинную песню, ту, что пела мать, когда отец был при смерти, и бабка — когда сыновья её ушли в бой. Песню — не прошение, а вызов. Молитву — не подчинения, а силы.
— Пусть ты лежишь между мирами, Исаран Таор Санар, — шептала она, обводя ножом круг, — но я рядом. Моё тепло — рядом. Моя кровь, моя сила, мой зов. Возвращайся. Возвращайся ко мне. Ты нужен этой земле. Ты нужен мне.
Она взяла прядь своих волос, тёмных, густых, и срезала её у самого корня. Уложила в круг. Как дар. Как часть себя.
А потом, подняв глаза к небу, и не моргнув, перерезала горло животному. Быстро, чисто. Как учили.
Кровь стекала в чашу. Тахо вымазала ею ладони и приложила к груди. Обряды древние говорили: если ты хочешь, чтобы он вернулся — ты должна показать, что готова заплатить. Не просто словами. Не просто слезами. А чем-то, что навсегда останется с тобой.
И когда всё было сделано, она встала на колени. На холодный камень. Впервые не как жрица. Не как женщина. Не как политик.
А как влюблённая.
— Возвращайся, — прошептала она в темноту. — Я не позволю тебе уйти. Не дам забрать тебя не им, ни смерти, ни судьбе.
И свечи на алтаре дрогнули.
Тахо ткала. Молча. Осторожно. Ровно. Как будто от равномерности узора зависело дыхание другого человека. Может быть, так оно и было.
Сначала — чёрные нити, немного ниток сердечных на скорую руку из шерсти черного барана, принесенного в жертву. . Потом — тонкие пряди собственных волос, незаметно срезанные, из глубины волос. У Тахо густые, волнистые длинные волосы. Потери нескольких прядей никто не заметит.
Жертвовать все волосы — значило бы заявить о себе как о жене. Но она не имела на это права. Не имела имени в его доме, не имела благословения. У него была невеста. Или почти невеста. Или женщина, которую он когда-то целовал в пальцы. Это было неважно. Важно — не вторгаться. Не вымаливать любовь, не присваивать надежду. Только быть рядом.
Песнь о Женщине-Смерти звучала в её голове — та самая, что шепчут в детстве, сидя у костра.
Смерть, идёт, не дыши, не дыши...
Холодно ей и одиноко.
Накидку подари ей —
Пусть будет ей тепло,
И, может быть, она ещё
не возьмёт сегодня чужой души.
Так учили бабки. Смерть за мужчиной всегда приходила в женском обличье. С сухими ладонями, с пустыми глазами. Не злая — но неизбежная. Как снег, как зима. И только любовь могла поговорить с ней. Не остановить, нет — отложить. Дать время.
Руки предков — это тоже было в старых сказаниях. Их ощущали, когда делали что-то важное.
— Я чувствую вас, — шептала Тахо. — Я чувствую, как держите мои плечи. Но не ведите меня. Я сама.
Нельзя смотреть в зеркало, пока ткёшь такую ткань. Так говорили. Потому что можно увидеть не себя, а то, что за тобой. Увидеть свою тень без глаз. Увидеть, как тебе машет кто-то, у кого нет лица. Нельзя — и всё. Она не смотрела.
В какой-то момент левая сторона тела перестала слушаться. Не сразу. Сначала — лёгкая тошнота. Потом онемение в руке. Головная боль, как тугой обруч. Как будто всё, что она делает, отзывается в ней самой — в зеркальном отражении боли Исарана.
А потом ткань была закончена. И наступила тишина.
Тахо сидела молча,гуляла в одну точку. Пока не пришло из дворца официальное извещение.
"Исаран жив. Операция завершена.
Ампутация левой ноги ниже колена.
Потеря двух пальцев левой руки.
Слепота на левый глаз. Состояние стабильно. Сознание ясное."
Она кивнула. Ей показалось, что голос внутри неё шепчет: Он останется. Но не прежним. И ты — не прежняя.
Она вышла в коридор. Тихо. Как будто боялась разбудить здание.
Прошла к умывальнику. Осторожно плеснула на лицо холодной воды.
И только тогда — посмотрела в зеркало.
Лицо было её. И в то же время не её. Оно было постаревшим, обнажённым, уязвимым.
В глазах — усталость. И знание.
Вдруг ей почудилось, что в зеркале мелькнула чья-то фигура — тонкая, в сером, с чёрными глазами. Но это, может быть, просто мигрень. Просто переутомление.
Тахо улыбнулась своему отражению.
— Он остался, — прошептала она. — А значит, и я останусь. Пока нужно.
Она знала: за это придётся платить. Но не сейчас.
Сейчас — просто умыться. Просто быть.
И не забыть: песня смерти не про прощание. Она — про удержание. На волоске. На нити.
Шоланна знала: она могла бы терпеть Исарана, если бы он оставался кем угодно — учёным, врачом, даже бродягой без плетения. Но не эскани. Не тем, перед кем ей придётся склонить голову, вложить свои руки в его и назвать его «мой эскани». Она, Шоланна Кашвад, будет обязана поклясться верность полукровке, сыну её непокорной дочери и ненавистного Ленгари.
Мысль жгла, как каленое железо. Ей было бы легче вынести даже Ленгари на троне — чистокровного, пусть и врага. Ленгари хотя бы можно ненавидеть честно, открыто. А этот… этот полукровка, чужой и в своём, и в её доме, — не оставлял ей права на чистую ненависть.
Хуже всего было то, что он смеялся. Так же, как когда-то Сарди — её муж, его дед. Тот же хрипловатый перелив в голосе, тот же свет в глазах. Исаран не мог этого знать, не мог намеренно ранить её, но каждое его слово, каждое движение бередило душу, разрывая рану, которую она много лет считала зажившей.
Она ненавидела его смех. Ненавидела за то, что он возвращал ей прошлое. За то, что был слишком живым, слишком настоящим.
И всё же скоро она должна будет поклониться ему. Сжать его ладони. Клясться верность тому, кого всю жизнь пыталась стереть из судьбы.
Нет, — подумала Шоланна, и в этом слове было больше горечи, чем гнева. — Это испытание для меня. Но если уж не миновала меня чаша сия… испытания проходят не со слезами, а со сталью в руке.
Зачем-то она включила видео с дебатов.
Исаран стоял на трибуне, говорил — и в его голосе был тот самый оттенок, который она так давно старалась забыть. Голос Сарди. Не точная копия, но интонация на подъёме фразы, то, как он чуть наклонял голову, убеждая, — было до боли знакомо.
Она уловила и другие мелочи. Манера поправлять рукав, когда нервничает. Паузы, чуть длиннее нужного, — Сарди тоже так делал, будто давал людям время согласиться ещё до того, как продолжит. Даже взгляд — прямой, открытый, будто он готов разделить с собеседником всё до конца.
Он не знает, — подумала Шоланна. — Не знает, что смеётся, как его дед. Что в каждом жесте носит тень того, кого у меня отняли.
Сарди убили по приказу Ленгари. Ленгари стер её мужа с лица земли, а теперь сын Ленгари и её дочери стоит на трибуне, и в каждом его движении — ожившая боль. Её боль. И это должно прекратиться!
Шоланна едва заметно сжала кулак. Я должна смотреть на него как на угрозу. Но он… он возвращает мне то, что я не хотела помнить. И потому я ненавижу его ещё больше.
Видео оборвалось. Экран погас. Но эхо его смеха всё ещё стояло в комнате, словно оживший призрак Сарди.
Оставаться наедине со своими мыслями было невыносимо.
Шоланна вышла в общую гостиную и остановилась у колонны. За большим низким столом Джоэл, с сияющими глазами, поймал двух старейшин и «пытал» их вопросами. Он жестикулировал, наклонялся вперёд, снова переспрашивал — и выглядел так, будто для него эта беседа важнее золота.
Старейшины терпели его, как терпят настырного щенка, который всё равно рано или поздно устанет. И Шоланна, при всей своей усталости, едва не улыбнулась.
Она давно определила для себя Джоэла: добродушный пёс, большой и немного неуклюжий, с хорошими глазами. Милый, смешной, чужой. Недалёкий, но в своей простоте — обезоруживающий. Когда он впервые заглянул в её кабинет и робко предложил починить старый проигрыватель, она позволила лишь из любопытства. А потом оказалось, что он и правда умеет обращаться с техникой. Взамен она угостила его пирогом — и этот странный иностранец так искренне благодарил её, будто она спасла ему жизнь.
Её забавляло его искреннее изумление, когда он понял, насколько богаты и влиятельны Кашвад. Смешило, как он записывал впечатления в свой блог, щедро сдабривая их ссылками на любимые фильмы и сериалы. Из любопытства Шоланна посмотрела пару. «Сёгун» её даже задел — не исторической точностью, но тем, как один чужак умел увидеть в чужой культуре суть.
Особенно её позабавило, что он сравнивал её то с Валбургой Блэк, то с лордом Торанагой. Лесть прозрачная, но приятно, что хоть один человек в доме понимает: она не просто старая женщина с выпечкой.
Сейчас же, глядя, как Джоэл засыпает старейшин вопросами о древних обычаях и родословных, Шоланна подумала, что, пожалуй, именно такие добродушные чужаки и делают плетение живым. Смешные, настойчивые, бесконечно чужие — и при этом уже свои.
Джоэл увидел её и поднялся. Старейшины счастливо вздохнули.
— Госпожа Шоланна, простите, что беспокою… Вы не против, если я взгляну на ваш старый ноутбук? Кажется, он опять решил, что клавиши должны работать выборочно.
— Пойдём, — Шоланна повернулась в коридор, отперла дверь кабинета и вернулась в своё кресло, наблюдая, как он с привычной суетливой бережностью осматривает технику.
Она нарочно не предлагала ему стул: ей нравилось смотреть, как он стоит, неловко переминаясь, точно школьник перед учительницей.
— Как твой блог, Джоэл? — спросила она. — Гудит как улей, думаю, учитывая события. Нас снова запишут в варвары?
Джоэл вспыхнул. О плетение, как же она забыла, — этот иностранец был пламенным фанатом Исарана и из вежливости полтора месяца не поднимал при ней тему выборов.
Шоланна сделала вид, что долго размешивает сахар в чашке.
— Это ужасно, — сказал Джоэл. — Что хороший, честный человек так пострадал! Лиара говорит, что…
— Хороший… честный… — повторила она. — Вы знаете, мистер Хартман, я этого молодого человека знаю дольше, чем вы можете себе представить. И вот что скажу: место в плетении Сарнавара у него есть.
Джоэл кивнул, воодушевившись: — Значит, вы тоже верите, что он может стать великим политиком?
Она приподняла уголок губ в почти улыбке, и глаза её блеснули странным светом. — Политиком? Нет. — Пауза. — Ему лучше бы идти в следователи. Было бы больше пользы. У него нюх на ложь, на истину… А вот в политике это не талант, а проклятие. И следователем можно быть и без ноги, и без глаза. А вот представлять страну...
Джоэл застыл, приоткрыв рот, словно не знал, как реагировать.
Шоланна отрезала кусок пирога и протянула ему. — Ешьте, Джоэл. Вы слишком серьёзно всё воспринимаете. Политика редко стоит того, чтобы о ней переживать.
Он взял кусок, ещё больше смутившись. — Спасибо… Я просто думал, что вы, эм… любите его.
— Это не моя работа — любить правителей, — сказала Шоланна спокойно. — Моя работа — делать так, чтобы плетение Кашвад процветало. И чтобы никто. Никто не смел причинять вред людям из плетения.
Она вновь взяла чашку. Джоэл вертел кусок пирога в руках, словно в нём скрыта загадка, которую он никак не мог разгадать.
Эко вошёл — и сразу заметил, что кресло Шоланны стоит так, что он будет сидеть чуть ниже её уровня. Маленький столик между ними, на нём чай, вторая чашка уже налита.
— Присаживайся, — её голос мягок, но без тепла. — Ты ведь устал.
Эко опустился на край кресла. Пауза. Шоланна медленно перемешивает чай ложечкой, не глядя на него.
— Удивительно, — наконец говорит она, — как мало нужно, чтобы всё рухнуло. Всего один неверный шаг… и мы собираем осколки. Эко напрягся:
— Если вы о покушении…
— А разве я сказала, о чём я? — она чуть приподняла бровь, и он замолчал.
— Но раз уж ты сам об этом подумал… Он отвёл взгляд, чувствуя, как в груди растёт раздражение, смешанное с виной. — Это не я организовал…
— Конечно, нет, — перебила она так, будто соглашалась с чем-то очевидным. — Ты ведь всего лишь оказался рядом. Знал, где будет Исаран. Разговаривал с нужными людьми. И… — она делает длинную паузу, давая тишине надавить на него, — не подумал, что слова могут дойти до тех, кому знать не стоит.
Эко вспыхнул:
— Я никому специально…
— Специально? — Шоланна чуть подалась вперёд, голос стал ниже. — А думаешь, враги всегда действуют "специально"?Иногда достаточно дружеской болтовни. Ты же любишь рассказывать? Любишь, когда тебя слушают? Эко сжал кулаки.
— Я… хотел помочь…
— И помог, — сказала она тихо. — Только не тому, кому собирался.
Он замолчал. Камин потрескивал, и в этом звуке ему чудилось, что он снова слышит выстрел. Шоланна вернула чашку на блюдце.
— Видишь ли, Эко, я не обвиняю тебя. — Её интонация была той, что обжигает сильнее обвинений. — Но факт остаётся фактом: Исаран на операционном столе, а ты — здесь. И это тоже выбор.
Он поднял голову, но она уже отвернулась, глядя в огонь.
— Всё, — мягко сказала она. — Чай остынет. Чай они пили в молчании. Пока Шоланна чуть повернула голову, но не отрывала взгляда от огня:
— Ты знаешь, что хуже вины, Эко?
— Голос её стал медленнее, тяжелее. — Когда вина становится твоей тенью. Она идёт за тобой везде, даже когда ты думаешь, что идёшь вперёд. Эко молчал
. — Сейчас ты ещё можешь что-то изменить, — продолжила она, как будто говорила о погоде. — Но только если поймёшь: тебе уже некуда деваться. Ты не в стороне, ты внутри этой игры. И в играх такого масштаба выживают только те, кто делает правильный выбор.
Он напрягся:
— Какой ещё выбор? Она повернулась к нему. Лёгкая улыбка — не теплая, а словно издалека. — Ты ведь понимаешь, что Исаран не должен оставаться на троне. Эко резко поднял взгляд:
— Что? — Не делай вид, что это тебя удивляет. — В её голосе прозвучала мягкая насмешка. — Сколько он будет восстанавливаться он? Месяц? Год? Он упрям, да… но упрямство — это качество для пастуха, а не для Эскани. У него нет ни сил, ни здоровья. А ты знаешь, что у нас уже были случаи, когда Эскани уходил с поста раньше времени. И ты знаешь, что он мог бы предложить человека вместо себя. Такое тоже бывало. А кого он может предложить? Почему бы ему не предложить тебя? И это было бы правильно. Он бесплетельный по сути. А ты был бы эскани, бесплетельный по форме. Как многие до тебя.
Эко хотел что-то сказать, но она чуть качнула головой.