— Это же издевательство! — выкрикнула я, забыв про остывшую похлёбку. — Для стариков, для больных — они никогда не смогут выполнить норму! Вы просто обрекаете их на голод!
— Это стимул, — раздался голос за моей спиной.
Я обернулась. Кайден. Он подошёл, и вокруг него мгновенно образовалась тишина. Соседи по столу опустили глаза, кто-то встал и отошёл подальше.
— Ресурсы общие, — продолжил он, глядя на меня сверху вниз с этим своим ледяным спокойствием. — Кто хочет жить хорошо — будет работать. Кто не может — останется на базовом уровне. Ресурсы должны доставаться тем, кто приносит пользу.
— А если человек всю жизнь проработал, а теперь просто стар и болен? Его полезность обнулилась? — я не отводила взгляд.
— В мире за стеной тоже есть старики и больные, — его голос стал жёстче. — Они не живут долго. Мы даём шанс. Тем, кто может — шанс жить лучше. Тем, кто не может — шанс просто жить. Это больше, чем у них было бы снаружи.
Я смотрела в его глаза и видела там не жестокость. Там была искренняя, выстраданная убеждённость. Он верил в эту арифметику. Верил, что это справедливо. И от этого становилось ещё страшнее. Потому что, если усомнится, рухнет всё — его мир, его долг, его личность. Я была живым воплощением этого сомнения. Я отвернулась. В споре я проиграла. Но в воздухе осталось горькое послевкусие нашего личного противостояния, которое теперь видели все.
Странно, но за мои слова в столовой меня никто не тронул. Может, потому что я всё ещё числилась в Добытчиках и приносила пользу. Может, потому что Кайден... Нет, об этом лучше не думать. Я просто продолжала работать, ловить его взгляды на плацу и ждать, когда система всё-таки вспомнит, что я её публично обвинила.
А потом наступил тот вечер. Поздний, тихий, у внутреннего забора. Я не знаю, зачем пришла туда. Просто ноги сами принесли. А через несколько минут рядом возникла его тень.
Мы стояли в сантиметрах друг от друга, плечом к плечу, глядя в ночную тьму. Молчали. Долго. А потом он заговорил — тихо, жёстко, с той сдерживаемой яростью, которую я научилась узнавать.
— Ты вообще понимаешь, что сделала? При всех, в столовой. Против приказа отца.
— Понимаю, — я не отводила взгляд. — Коллекторы. Или «внешние заготовки». Я ждала.
— И?
— И ничего. Прошла неделя. Меня никто не тронул. — я повернулась к нему, вглядываясь в его лицо в тусклом свете. — Странно, правда?
Он молчал. Слишком долго.
— Кайден.
— Не надо.
— Это ты, да? Ты вычеркнул меня.
Тишина. Густая, как смола.
— Я не могу каждый раз тебя прикрывать, — сказал он наконец. Голос сел, потерял всю свою командирскую сталь. — В следующий раз я могу не успеть.
Я смотрела на него и чувствовала, как внутри всё переворачивается. Он прикрыл. Он, который при всех спорил со мной до хрипоты — он же и убрал мою фамилию из списка.
— Зачем? — спросила я тихо.
Он не ответил. Просто стоял рядом, глядя в темноту. Его рука лежала на перилах. Моя — рядом. Всё наше внимание, вся война, всё напряжение свелись к этому микроскопическому расстоянию между нашими мизинцами.
Через минуту он резко оттолкнулся.
— Иди спать. Завтра ранний выезд.
Он растворился в темноте, оставив меня одну с бешено колотящимся сердцем и щемящим чувством потери чего-то, чего у нас никогда и не было.
Так и шёл этот год. Двойная жизнь, двойная война. Снаружи — шлифовка страха, превращение в эффективный инструмент. Внутри — медленное прожигание друг друга изнутри, взаимное ранение самыми точными ударами.
Наша связь не треснула. Она накалилась докрасна, став опаснее любого открытого конфликта. Мы видели пропасть между нами всё яснее — пропасть идеологий, долга, страха. И в то же время нас тянуло друг к другу с силой, против которой была бессильна вся «арифметика выживания».
Мы ходили по лезвию. И оба, в глубине души, уже слышали треск — хрупкий мост из тайн и молчаливых взглядов вот-вот должен был рухнуть.
Оставалось только ждать последнего толчка.
А я тем временем училась самому главному: как быть идеальным солдатом снаружи и тлеющим фитилём бунта внутри
Глава 5.
Вылазки за стену стали рутиной. Я была хорошим Добытчиком. Исполнительным, надёжным, незаметным. И с каждым днём я всё яснее видела механизм системы, которая держала нас в живых. И с каждым днём мне становилось от неё всё хуже.
Первое правило: полезность.
Мальчик Тоби, лет двенадцати, круглый сирота, работал на кухне помощником. Его сестрёнка, Лизи, ходила в промокших насквозь башмаках — дырявая резина не держала осеннюю слякоть. Девочка кашляла, у неё поднялась температура. Тоби выпросил в медпункте два пакетика сухой горчицы для прогрева, но для этого ему пришлось пойти на смену за дежурного по складу, который самовольно отлучился. Когда об этом доложили, Тоби не стали слушать. Его обвинили в «несанкционированном доступе к медресурсам и нарушении субординации». Не выгнали. Приговорили к месячной отработке в «штрафном отряде» — на очистке туалетов и сжигании отходов после основной смены на кухне. Ему не дали даже сказать, что у сестры воспаление лёгких. Девочку перевели в общий лазарет, где она через неделю умерла. Тоби продолжил работать. Его детство закончилось. Он стал ещё одним молчаливым уроком: любая самодеятельность, даже во имя спасения близкого, карается. Жестоко и бесповоротно.
Второе правило: порядок любой ценой.
Дэн, парень из моего потока, на учениях отказался выполнять приказ — лезть в узкий, неразведанный вентиляционный ход первым. Он сослался на клаустрофобию и предложил послать кого-то другого. Его обвинили в «трусости и подрыве боевого духа». Он не сломался и настаивал на своём. Его не выгнали. Отправили в «штурмовую группу» — те, кто первыми шли на зачистку, первыми проверяли ловушки, первыми принимали огонь на себя. Через три недели его не стало. Официально — «пал, обеспечивая безопасность Фортиса». Но те, кто был рядом, шептались: командир его группы, тот самый, чей приказ он оспорил, «случайно» не прикрыл его в ключевой момент. Усвоили все: сомнение приравнивается к саботажу. Саботаж влечёт за собой смерть. Прямую и наглядную.
Третье, самое страшное правило: «Мы» и «Они».
К воротам прибилась группа беженцев. Двенадцать человек: трое взрослых мужчин с потухшими глазами, четыре женщины, двое из которых держали на руках младенцев, и пятеро детей постарше, худющих, с огромными глазами. Они шли месяц, потеряли половину. У них не было оружия, только тряпьё и пустые фляги.
Маркус вышел на стену — не потому что это требовалось, а потому что любил такие моменты. Любил, чтобы все видели: решения принимает он. Лично. Посмотрел вниз, оценивая, взвешивая.
Его вердикт был быстр:
— Трое мужчин. Остальные — балласт. Не впускать.
Я смотрела на них со стены. Мужчины стояли впереди, заслоняя женщин. Они не кричали, не угрожали, не бросались на ворота. В их глазах не было даже отчаяния — только тупая, выжженная усталость людей, которые прошли слишком много, чтобы тратить последние силы на бесполезный гнев. Один из них, самый старший, поднял голову и встретился взглядом с Маркусом. Долгую секунду они смотрели друг на друга. Потом старик медленно опустился на колени. За ним — остальные. Они стояли на коленях в грязи, молча, глядя на стену. Это не была мольба. Это была капитуляция. Они приняли приговор.
— Жалко, — равнодушно бросил он, словно прочитав чей-то немой вопрос. — Но жалость — плохой советчик. Выживают сильные. Остальные — балласт.
Он развернулся и ушёл. Охранники на стене стояли с каменными лицами. Никто не шелохнулся.
Я смотрела на женщин с детьми, которых гнали прочь, и думала: чем мы лучше? Чем я, тогдашняя, перепуганная девчонка, отличалась от этого мальчишки, который сейчас смотрит на ворота огромными глазами? Только одним. Маркус увидел во мне то, что можно вырастить. Будущее. А в них — не увидел.
К ночи пошёл снег. Я лежала в казарме и не могла уснуть, представляя их там, под стеной. Детей, прижавшихся к матерям. Женщин, пытающихся прикрыть младенцев своей одеждой. Мужчин, которые уже не встанут с колен.
На следующее утро разведдозор нашёл их всех в полукилометре от стен. Не тронутыми хрипящими. Они просто замёрзли, сбившись в кучу в попытке согреться. Они даже не пытались уйти. Им некуда было идти.
Рик, шагая рядом со мной, буркнул, не глядя: «Жёстко. Но математически верно. Пятнадцать ртов убили бы нас изнутри. Выбор всегда между своими и чужими. Маркус выбирает своих».
Я шла, и внутри у меня всё сжималось в ледяной ком. Это не было жестокостью от злости. Это была бесстрастная арифметика выживания, возведённая в абсолют. И она методично вытравливала из нас всё, что делало нас людьми.
Арифметике нужен был тот, кто поверит в неё до конца. Кайден верил.. Он не истязал людей лично. Он обеспечивал исполнение. Он распределял наряды, вёл учёт, отдавал приказы. В его глазах я видела не садизм, а тяжёлую, выстраданную уверенность. Он искренне верил, что эти жертвы — единственный способ удержать островок жизни в океане хаоса. Каждый наш случайный взгляд через плац был теперь немым диалогом:
«Видишь, к чему это ведёт?»
«Вижу. И вижу, что альтернатива — смерть для всех».
Легко рассуждать о теории, когда жертвы — чужие. Когда они — просто статистика. Система перестаёт быть тем, о чём ты знаешь. Она становится тем, что бьёт тебя.
Инцидент с мамой стал личным. Её тремор, от которого не было спасения, стал её проклятием.
На кухне, где она работала, случилась авария: заклинило механизм промышленной овощерезки. Мама, в панике и с дрожащими руками, попыталась его выключить. Не справилась. Её левую руку затянуло под вращающийся барабан с лезвиями. К счастью, кто-то успел вырубить рубильник — но несколько глубоких порезов на предплечье она получить успела.
В лазарете ей наложили швы. Хирург, пожилой мужчина с усталыми глазами, сказал при мне:
— Сухожилия не задеты, это хорошо. Но мышцы порваны, нервные окончания повреждены. На восстановление уйдёт месяца три, если повезёт. Если нет — подвижность может не вернуться полностью. С её тремором... сами понимаете, шансы пятьдесят на пятьдесят.
На следующий день пришла комиссия. Трое людей с планшетами.
— Травма получена при исполнении обязанностей вследствие неконтролируемого физиологического состояния, ранее зафиксированного, — отчеканил один из них. — Положен лазарет и базовый паёк на десять дней. После — пересмотр статуса. Временное снижение трудоспособности. До восстановления — перевод на лёгкий труд.
«Лёгкий труд» — это звучало почти милосердно. Но мы обе знали, что значит «лёгкий труд» в Фортисе: сортировка тряпья, промывка бинтов, работа, где не нужны две руки, но где ты проводишь дни в сырости и вони. И главное — это временно. А в Фортисе «временно» могло растянуться навсегда, если комиссия решит, что восстановление идёт слишком медленно.
Я сидела рядом с ней, а она смотрела на свои забинтованную, бесполезную руку с тихим, абсолютным ужасом. Она не плакала. Она уже считала дни. И я поняла самое страшное: система не ненавидела нас. Она была к нам равнодушна. Мы были переменными в её уравнениях. Её не волновали наши слёзы — они были статистической погрешностью. И Кайден, с его каменным лицом и верой в «арифметику», был тем, кто вводил эти переменные в формулу.
Чаша моего терпения была переполнена. Я ещё не знала, как именно, но я поклялась себе в ту ночь, глядя на бледное лицо мамы: я никогда не приму эти правила. Я не стану винтиком, который благодарно примет свою поломку. И я не позволю ему — с его холодными, уверенными глазами — делать вид, что всё это во имя нашего же блага.
Но бежать сейчас — значило подписать приговор. Слишком мало шансов, слишком много глаз. Если нас поймают... я даже думать не хотела, что с нами будет.
Значит, нужно было ждать. И бить оттуда, где я была. Пока не придёт настоящее время.
Так началась моя тихая, личная диверсия. Мелкая, почти невидимая.
Я «теряла» патроны при пересчёте — учебные, те, что шли на тренировки. Списать легче, шуму меньше, но в отчётности всё равно всплывала недостача. Я «забывала» вовремя передать наряды, и смены начинали работать с опозданием — эффективность падала на проценты, которые Маркус так любил подсчитывать. Я «случайно» роняла инструмент так, что он ломался, и в мастерскую уходила заявка на замену раньше срока.
Я не саботировала открыто. Я лишь слегка «снижала эффективность» там, где это било по системе, но не по людям. Мама была в безопасности — пока я не трогала защиту.
Это была моя первая, детская месть системе, которая обрекала её на смерть. Я думала, что делаю это незаметно.
Я не знала, что в Фортисе даже самый маленький сбой записывают в журнал. И что однажды этот журнал откроют на нужной странице.
Прошло ещё несколько недель. Мамина рука понемногу заживала, но она всё ещё носила повязку и делала всё одной левой — медленно, молча, не жалуясь. В комиссию нас пока не вызывали, но дата висела над нами, как топор. А я продолжала свою тихую войну.
Я не знала, что в Фортисе тишина — уже приговор.
Кайден ворвался вечером, когда мы с мамой сидели за ужином, молча глядя в тарелки. Дверь распахнулась с таким грохотом, что ложка выпала у меня из рук. Он был бешен. Не холодно-расчётливым, а именно бешеным. Лицо серое от ярости и недосыпа, глаза горели.
Он даже не поздоровался. Только бросил взгляд на маму и сказал жёстко, тоном, не терпящим возражений:
— Шерил, выйди, — бросил он, даже не глядя в её сторону.
Мама не двинулась с места. Только сильнее сжала мою руку под столом.
— Я сказал — выйди.
Голос упал до ледяного шёпота, и в нём звенело что-то такое, от чего мама побелела. Она медленно поднялась, бросила на меня испуганный взгляд и выскользнула за дверь. Та захлопнулась, отсекая нас от всего мира.
Вот тогда я и взорвалась.
— Ты что себе позволяешь?! — я вскочила, опрокинув табурет. — Кто дал тебе право распоряжаться в моём доме?
— Ты в курсе, что ты натворила? — перебил он, даже не пытаясь смягчить тон. Его голос был хриплым шёпотом, в котором клокотала сталь. — Твои «потери»? Твои «забывчивости»? Они сложились в узор, Оливия. Узор саботажа. У отца на столе лежит отчёт о «возможной нелояльности в рядах Добытчиков». С твоей фотографией на титульном листе!
Он шагнул вперёд, я отпрянула к печи.
— Я… я не…
— Молчи! — он ударил кулаком по столу, и миска подпрыгнула. — Я два года учил тебя не оставлять следов! А ты разбрасываешь их, как дура! Ты думаешь, ты борешься с системой? Ты роешь могилу! Себе! И ей! — он резко ткнул пальцем в сторону двери, за которой только что скрылась мама.
— Не смей её впутывать! — закричала я. — Она здесь ни при чём!
— Она при всём! — рявкнул он. — Она твой рычаг, и ты это знаешь! И если ты продолжишь...
— Я просто… не могу больше молчать, глядя на это!
— Значит, ты хочешь, чтобы тебя высекли на плацу? Чтобы тебя сломали на глазах у всего Фортиса, как ломают непокорных? Это твой план? Героически погибнуть под плетью?!
— Лучше под плетью, чем сгнить, как Элиас!
— Элиас был слаб! — крикнул он, и в его крике была не злоба, а отчаяние. — Ты — сильна! Ты могла бы быть чем-то большим! Но ты выбираешь самоубийство!