Венецианская лазурь

18.05.2017, 23:10 Автор: Ника Батхен

Закрыть настройки

Показано 3 из 11 страниц

1 2 3 4 ... 10 11


От жалоб удерживало то же опасение — что дружок взбеленится и бросит его одного. Он изо всех сил старался не быть обузой, выискивал местечки посуше, первым шёл через топкое. И радовался про себя, что может идти в ногу с приятелем. Наконец к вечеру третьего дня почва стала посуше, чахлые ели сменились мощным березняком. Тропка вывела на поляну, украшенную развесистым дубом. Под деревом было почти сухо. Приятели зарылись в опавшие листья, тесно прижались друг к другу и задремали
       Разбудило их яркое, словно отмытое солнце. Свет играл на мокрых от росы листьях, на стеблях и колосках жухлой травы, на глянцевых желудях. Юрась с Олелько пробежались до края леса за хворостом, но всё отсырело — хорошо, хоть спрятанный в туле трут уцелел. Не сговариваясь, друзья развесили по ветвям мокрые плащи и прочую лопоть, оставшись в одних портах и нательных рубахах. Они разделили по-братски последний раскисший хлеб, но голода это не утолило, только зря раздразнило брюхо. Юрась уныло погрыз жёлудь — в Востраве их ели: отмачивали, сушили, жарили, толкли и пополам с мукой клали в лепёшки. Вокруг не росло ни яблоньки ни тёрна ни груши-дичка, разве на тракте ближе к жилым местам удастся что-то найти или выменять у сельчан.
       Неугомонный Олелько снова вытащил лук и предложил поохотиться — время, мол, ещё есть, глядишь что подстрелим к обеду. Одёжа всё равно сохнет, время есть. Юрась покорно согласился посидеть под дубом, покараулить лопоть, пока приятель разыскивает добычу. День был ясным, небо высоким, солнце тёплым — отчего бы не помечтать, глядя в чистую синеву? Вскинув на плечо тул, Олелько направился было к лесу. Далеко ходить не пришлось. Над поляной в вышине закружились длинношеие, большекрылые птицы — то ли цапли, то ли журавли. Олелько споро натянул лук и прицелился. Стая вдруг заметалась, словно её расшвыряло ветром. Попасть в кого-то с такой высоты казалось немыслимым, но охотник решил испытать удачу и спустил тетиву. Стрела тонко свистнула, уходя в небо. Птичья тушка гулко стукнула оземь. Юрась вскрикнул от восторга. Олелько бросился к добыче, подхватил её — и встал как вкопанный, побледнев на глазах. Он поднял мёртвую птицу на вытянутых руках:
       — Сокол. Журка, я сокола подстрелил. С кольцом!!!
       Юрась метнулся к приятелю. И вправду это был мёртвый сокол, взъерошенный, пёстрый, прошитый стрелой насквозь. На скрюченной хищной лапке красовалось золотое колечко. Юрасю стало не по себе.
       — Слышь, Олелько, бечь нам отсюда надо. Объявится хозяин сокола — взгреет нас, мало не покажется. И стрелу отнимет.
       — Повинимся — простит, — протянул Олелько, но как-то неуверенно, — виру захочет.
       — И чем мы её платить будем? — Юрась протянул приятелю пустые руки.
       — Бобров по зиме набью, откуплюсь, — почти прошептал Олелько, — или к мамке… Слышь — скачут!
       Приятели метнулись к дубу, собирать одежонки. И, конечно же, не успели. С десяток пышно одетых всадников, в алых и синих плащах, окружили их, выставив тонкие пики. Бесновались собаки — Юрась таких длинноносых и тощих в жизни не видел. Белокурый, синеокий, похожий гордым профилем на одну из своих собак, всадник в кафтане, расшитом золотом, приблизился к ним, остальные расступились, давая ему дорогу:
       — Кто такие?
       — Из Востравы мы, батюшка-князь, вольные люди — безошибочно титуловал всадника Олелько, — я Олелько, Тужилин сын, а он мой приятель Юрасько.
       — Что забыли под дубом?
       — В Ршу идём. Князь Брячислав, случилось, охотился в наших краях, я у него проводником был, глянулся ловкостью. Теперь хочу к нему в дружину проситься в детские.
       — Ты, глуздырь, в дружину собрался? Гляньте, братие, каких воинов Брячислав Изяславич себе находит! — князь ткнул пальцем в мальчишку, всадники дружно захохотали. Вдруг смех умолк. Один из всадников спрыгнул с коня и поднял из примятой травы злополучную птицу. Князь принял сокола в ладони, прижался щекой к ещё тёплым перьям, поцеловал в окровавленный клюв:
       — Чья стрела?
       — Моя, князь-батюшка. То есть не совсем моя… Я её из Святовитова идола вытащил на опушке… Прости, князь, выплачу тебе виру, бобровыми шкурками, отслужу… — голос Олелько дрогнул.
       — Доброе дело. Вира за сокола — три гривны. Вира за славянина — пять. Как тебя звать? — синяя молния княжьего взгляда полоснула по Юрасю.
       — Юрась, сын…
       — Скажешь его отцу, пусть к княжичу Мирославу Рогволодовичу за вирою едет, в Полоцк. Две гривны ему причитается, полной мерой, — спокойно, даже ласково произнёс всадник и обернулся к своим, — Повесить!!!
       Юрась словно смотрел страшный сон. Перепуганный насмерть Олелько рванулся бежать, всадники окружили его подталкивая концами копий. Один гридень спрыгнул с коня, снял с седла моток верёвки, и ловко карабкаясь по ветвям, перекинул её через дубовый сук. Двое других спешились и потащили визжащего, потерявшего человеческий облик Олелько к петле. Дружок упирался ногами, кусался, рыдал, запрокидывая вихрастую голову. Княжич смотрел молча. Ловкие руки накинули петлю на шею, Олелько в последний раз тонко, по-заячьи вскрикнул, потом захрипел и замолк. Запоздало, нелепо Юрась попробовал броситься на помощь другу, но ничего не успел. Какой-то всадник древком копья больно ткнул его в грудь, перешиб дыхание. Стало темно.
       


       ГЛАВА 3


       
       …Пахло сладко и утешительно. Запах мёда, разварных ягод и овсяной муки, перетомленных в кулагу, любимое детское лакомство. Мамка ставила им, малышам, полную миску, и улыбаясь, смотрела, как они жадно причмокивают, сталкиваются ложками, облизывают чумазые рты и пальцы.
       — Кушай, маленький!
       Деревянная ложка полная кулаги прикоснулась к губам Юрася, он послушно открыл рот и проглотил сладковатую, ароматную жижу.
       — Умничка… Кушай, давай ещё! — мягкий, ласковый женский голос убаюкивал и одновременно придавал сил.
       — Мама? — удивился Юрась и открыл наконец глаза. С года смерти отца он не помнил от матери такой ласки.
       Женщина, сидящая у постели не была его матерью. И ничьей матерью быть не могла, по крайней мере так Юрасю показалось с перепугу. Настоящая баба Яга, которая ест на завтрак детишек и якшается с такой нечистью, что и вслух-то о ней не скажешь. Седые косы, увешанные медными, костяными и деревянными фигурками. Связка амулетов, каких-то высохших лапок и крохотных черепов на морщинистой смуглой шее. Пятнистые от старости руки, перевитые венами. Мятые и румяные, словно зимние яблоки, щёки. Редкие жёлтые зубы. И совершенно юный, цепкий и острый взгляд. Сейчас старуха улыбалась, но Юрась почему-то очень живо представил, какова она в ярости. Он попробовал сесть и бессильно упал назад, в ласковые меха. Скосив глаз, он заметил что лежит на бобровой полости, а укрыт рысьей шкурой.
       — Ожил! Лада-матушка, спасибо, ожил-таки! — старуха погладила Юрася по щеке горячей ладошкой, — лежи, найдёныш, рано тебе вставать.
       — А ты кто, бабушка? Где я? — оглядевшись, Юрась понял, что оказался в каком-то странном месте. Полутёмная изба, с окошком затянутым рыбьим пузырём, была увешана так же густо, как косы старухи. Пучки трав, косы золотистого лука, связки чеснока, беличьи хвосты, сушёная рыба и прочие припасы свисали с балок и красовались по стенам. На печи сидел желтомордый хорёк, к печи вперемешку прислонились ухват, вилы, кочерга и рогатина, с которой ходят на медведя. На полатях ворочался кто-то большой, судя по фырканью — не человек. Остального Юрась не разглядел.
       — В Закомарах меня кличут ведовицей, Мораниной дочкой, в Киеве-городе называли Ясей-Ясноткой… Ох, давно это было. Ты, малыш, зови меня бабой Ясей, как внучки мои.
       — У тебя и внучки есть? — Юрась огляделся опасливо, словно из каждого угла могло выскочить по девице с жабьим ртом, рыбьим хвостом или иной пакостью.
       Баба Яся рассмеялась до слёз:
       — Ну, ты шутник, малыш! Мал да удал, я вижу! Внучка Леля да внучок Остромысл в Березищах, на исходе года, глядишь, ещё младень будет. А тебя как зовут добрые люди?
       — Журкой, — выпалил Юрась и покраснел, — а крестили Юрасем… Юрием. А как я сюда попал?
       — Мы с Волотом тебя на опушке нашли, бездыханного. Двое суток на волокушах досюда тащили.
       — Ты и волота к рукам прибрала, бабушка? — Юрась вполне готов был поверить, что на печке ворочается сказочный великан.
       — Вот насмешник, вот повеселил старуху! — Яся обернулась к двери и коротко свистнула. В избу вбежал большущий пёс, рыжий с белым. Он поставил передние лапы на лавку и улыбнулся по-собачьи, вывалил язык. Старуха обняла пса, потрепала за уши:
       — Вот он, Волот. Защитник, кормилец и друг — мало ли кто решит старуху обидеть.
       Тут уже прыснул Юрась:
       — Тебя? Обидеть? Кто тебя обидит, баба Яся, мало жить будет да долго помирать.
       Старуха на это улыбнулась недобро и ничего не ответила.
       — Если это Волот, — спросил Юрась и осторожно погладил тёплую морду пса, — тогда на печи кто?
       — Сам-батюшка, — уважительно отозвалась Яся, — только он уже вряд ли покажется, сонный.
       Она почмокала губами, погремела посудой и с печи показалась недовольная морда годовалого медвежонка. Зверёныш оглядел избу, зыркнул на Юрася тёмными бусинами глаз и убрался назад, в тепло.
       — Всё прознал, малыш? — улыбнулась баба Яся, — ешь давай, и опять на бочок. Почитай седмицу лежал без памяти, я уж думала — хоронить тебя буду. Ложку удержишь сам?
       — Баба Яся, а где Олелько? Ужели он меня бросил?
       — Что за Олелько? Братишка? Пёс? Конь?
       — Дружок мой, мы из Востравы шли вместе.
       Помрачнев, баба Яся ответила:
       — Там где мы с Волотом тебя подобрали, ещё парнишка был. Мёртвый. На дубе повешенный.
       — Как? — взвился Юрась и тотчас вспомнил про сокола и свирепого княжича. Словно ком подступил к горлу, он задыхался, пока наконец не пролились слёзы. Баба Яся подсела ближе, и словно ребёнка гладила Юрася по голове, бормоча что-то успокоительное. А Юрась плакал, плакал и плакал, пока не уснул от слёз.
       Когда он открыл глаза снова, было темно. Запахи накрыли его с головой — вонь медвежьей шкуры и мокрой псины, тухлый яд недодубленной кожи, сладковатый тлен мёртвых косточек, кислый пар трав и промокших тряпок. Кто-то ворочался и шуршал, кто-то стонал и взвизгивал, что-то ворочалось подле печи, глухо сопя. Сам он был перемазан чем-то липким, солёным — не иначе кровью. Сердце заколотилось, словно птаха, рвущаяся вон из силков.
       — Мамка! — плаксивым шёпотом позвал Юрась, потом закричал в голос, — мамочка! Страшно! Темно! Мамка!
       — Здесь, я, здесь! — донёся мягкий как молоко голос. Внизу затеплилась лучина, потом светец, потом кручёные свечи из воска. Проворная старуха кружила по избе, короткими, быстрыми движениями худых рук зажигая всё новые огоньки.
       — Всё хорошо, маленький, это сон тебе снился дурной, вот прогоним его и уйдёт. У кошки боли, у собаки боли, у Журушки не боли. К волку иди, к лисе иди, а Журушку не буди. Вот я вам, шептунам-топтунам, ужо!
       Пот катился с паренька градом. Он вспомнил, куда попал и где очутился. От света страхи ушли — в углу булькала квашня с тестом, на печи ворочался медвежонок, под лавкой скулил во сне пёс, под другой — хорёк грыз только что пойманную крысу. Старуха взяла в руки маленький глиняный светильник, Юрась отчётливо разглядел — огонёк на фитиль скатился прямо с пальцев ведовицы.
       — Успокоился, дитятко? — баба Яся подошла к лавке, потрогала лоб Юрасю. От старушечьей рубахи пахло так же спокойно, как и от маминой — лавандой и мятой.
       — Да. Сам не знаю, что на меня нашло — как малыш разревелся… Стыдоба!
       — Ты болел долго, ослаб. Я всяких выхаживала — случалось, и седобородые бояре в голос плакали, маму звали. Ничего — хорохорились потом пуще прежнего, — старуха задумалась, — Журушка, а ты всегда слабеньким был? Случалось, что в обморок от жары падал? Кровь носом шла? В груди кололо?
       Юрась кивал «да, да, да»:
       — Ведовица сказала мамке, что я не жилец на свете.
       — Правду сказала, — лицо старухи сделалось мрачным, — и ударили тебя неудачно, аккурат подле сердца. Милый мой, ты с рождения болен, чудо, что вырасти смог. Вернёшься к мамке — руки ей поцелуй, что она тебя выходила. Хорошо, что в мою избу родовицы послали — вряд ли кто ещё в Полоцком княжестве помочь бы смог. А я попробую.
       — И я буду здоров? — на мгновение радость вспыхнула в душе Юрася, после зажжённых свеч он ожидал от старухи чего угодно.
       — Нет. Здоров не будешь. И до ста лет не дотянешь. Но свой срок проживёшь, если будешь меня слушать, — старуха присела рядом с Юрасем, потрогала ему вены на шее, заглянула в рот и послушала, как он дышит, — три седмицы здесь просидишь. Первую — даже по нужде не вставай, позовёшь я подам. Травок тебе соберу. Каждый год по осени будешь за ними сюда ездить, а как помирать соберусь — расскажу, что да как искать. Простужаться тебе нельзя. Мёрзнуть. Тяжёлое поднимать. Переживать сильно, пугаться, расстраиваться — ты же с горя чуть не помер, малыш. Жениться не вздумай на черноглазой смуглянке в теле, и меньшицу к жене не бери. В покой бы тебя, да где его нынче возьмёшь, покой?
       — Баба Яся, а я так смогу? — перебил её Юрась.
       — Как так? Травы разбирать, болезни видеть? Не мужское это дело, ещё скажи, что повивальному ремеслу учиться хочешь, — помотала головой старуха.
       — Нет, бабуся. Огонь зажигать, как ты, пальцами. И другое… ты же много чудес умеешь.
       Старуха поскребла в затылке, поиграла с косами, тронула амулеты:
       — Попробовать можно… Колдовское дело оно и слабому по силам. Ты крещёный?
       Юрась кивнул.
       — Это хуже — негоже от одного бога к другому бегать. Но погоди-ка…
       Старуха достала из-под рубахи мешочек, а из него горсть деревянных плашечек:
       — Журка, закрой глаза. Я сейчас буду брать… знаки. А ты говори: то или не то.
       Юрась послушно закрыл глаза. Спустя небольшое время старуха начала спрашивать. Первый раз он сказал «не то» интереса ради, потом трижды ответил «да».
       — Открывай глаза, милый! Погляди, что тебе легло. Перевёрнутый торов молот — нету в тебе волхвовой силы, не пройдёшь ворота. Лошадь — путь куда-то крепко указан, главное с дороги не сбиться. И… не пойму… погоди-ка…
       Старуха взяла из кучи одну плашечку, потом ещё:
       — Ну и ну. Берёза, женский знак, день — знак света и радости, и солнце… солнечная краса. Путь у тебя светел и ярок, словно бы золотом усыпан, но не к богатству ведёт…
       — Дядько Жук мне советовал к златокузнецу в ученики податься, с глиной я ловок, — вспомнил Юрась.
       Старуха просветлела лицом:
       — Да, похоже. И ещё — твой бог крепко тебя бережёт. Помни об этом, Журка. А теперь спать. Я светильник оставлю, чтобы не было страшно.
       Утомлённый Юрась покорно закрыл глаза.
       Три седмицы он просидел почти безвылазно в старухиной избе. Делать она ему почти ничего не давала — разве это работа: почистить чугун, надрать бересты, нащипать лучины, задать корм многочисленной живности. Кормила баба Яся от пуза, готовила даже лучше мамки. Юрасю было спокойно и хорошо — так спокойно, как наверное никогда в жизни. Старуха баловала его, как маленького ребёнка, даром что по годам Юрасю уже своего младенца пора было бы завернуть в рубаху. А так — он спал сколько хотел, ел что хотел, мог ходить по ближайшим лесочкам, топтать ранний снег, любоваться красной рябиной на чёрных ветках и сизыми спинами толстых туч. Будь у него хоть какое дело кроме как болтать по вечерам с бабусей, он был бы рад навсегда остаться в этой избушке, подальше от злых людей и нелепых законов. Видано ли — человека повесить за птицу бессмысленную?
       

Показано 3 из 11 страниц

1 2 3 4 ... 10 11