Белая верба

08.10.2025, 18:47 Автор: Саша Ибер

Закрыть настройки

Показано 5 из 19 страниц

1 2 3 4 5 6 ... 18 19



       Четыре месяца. Она уже четыре месяца в Смольном, и за это время отец даже ни разу не поинтересовался, как она: как устроилась, как живет. Он не написал ни одного письма, пусть даже короткого. Все ее ежемесячные послания — подробные, старательно выведенные, с расспросами о здоровье и делах, с рассказами об уроках и даже с засушенными цветами — тонули в безмолвии.
       
       И сегодня Лиза вдруг поняла: кто-то сказал ему, написал про драку с Ольгой. Она была уверена в этом. Отец все узнал — и теперь он зол и разочарован, может быть, даже ждет объяснений этому ее некрасивому поступку.
       
       И Лиза, сжав карандаш так, что тот угрожал вот-вот треснуть, начала писать. Аккуратно, насколько это было возможно в бледном лунном свете, выводила буквы, старалась соблюдать строку.
       
       «Милый папенька, я знаю, вы, вероятно, получили дурные вести обо мне, и молчите, дабы я смогла обдумать свой поступок…»
       
       Строчка за строчкой. Униженные оправдания. Ссылки на провокацию. Мольбы о прощении и понимании.
       
       «…она говорила такие ужасные вещи моей подруге Александре, что я не смогла сдержаться. Я знаю, барышням не пристало опускаться до рукоприкладства, я принесу свои извинения Ольге и madam…»
       
       И тут ее рука замерла. Глаза, привыкшие к полумраку, широко раскрылись, перечитывая написанное. Что это? Что за жалкий, подобострастный лепет? Немая всесокрушающая ярость подступила к горлу и перекрыла воздух. Лиза с трудом вдохнула, чувствуя, как дрожат руки.
       
       Ольга заслужила эту оплеуху! Лиза защищала свою подругу! Она поступила честно! Пусть и грубо, но зато — честно! А отец? Отец, который ни разу не приехал, который отправил ее в Смольный в обществе единственного кучера, который ни разу не поинтересовался, не скучает ли она? Он молчит. И Лиза должна ползать и извиняться?!
       
       Нет.
       
       С гневным, свистящим выдохом она схватила исписанный лист. Бумага с хрустом поддалась, смялась в ее кулаке. Лиза с силой швырнула скомканный лист в угол, где он бессильно отскочил от стены и замер.
       
       Никаких извинений. Никаких оправданий. Пусть молчит, если хочет, пусть не пишет. Ей надоело искать причины его холодности и равнодушия, надоело пытаться что-то исправить, растопить его душу.
       
       Лиза упала спиной на подушку, сердце колотилось, выбивая яростный ритм. Она нашла ему оправдание — снова. И почему-то снова назначила себя во всем виноватой.
       
       Она настолько уверовала в свою версию, что отцу сообщили об инциденте с Ольгой, что и подумать не могла, что Антон Антонович совсем ничего об этом не знал. Что он не думал о ней вовсе — ни хорошо, ни плохо. Его молчание было не наказанием, а просто пустотой.
       
       Но признать это — означало снова ощутить ту детскую, беспомощную, но вселенски огромную боль от его безразличия. Гнев был проще. Гнев давал силы.
       
       Она повернулась на бок, сжавшись в комок. Пусть не пишет. И пусть не приезжает! Мысль пронеслась острой, колющей вспышкой, и Лиза ухватилась за нее, как за спасательный круг. Злость давала неожиданное облегчение. Отец ей и не нужен! Совсем. Вот совсем не нужен!
       
       Она намеренно выстраивала в голове стену из гнева, кирпичик за кирпичиком. Каждое воспоминание, каждое доказательство его равнодушия становилось цементом для этой стены.
       
       «Я так ждала его письма. Всего одного письма! И то не дождалась. А Ольгин отец каждый месяц приезжает. И фрукты ей привозит, и сладости… А мой обо мне и не вспоминает».
       
       Она, не мигая, сухими глазами, смотрела в темноту дортуара.
       
       «Даже Арина! — мысль ударила с новой силой и оглушающей болью. — Простая кухарка! Она и пирожков напекла, и платок теплый дала, и хлеб… Беспокоилась! Переживала! А он? Едва вышел на крыльцо меня проводить! А потом, наверное, отправился на обед у какой-нибудь графини!»
       
       — Пусть не пишет! — беззвучно прошептала она в темноту. — Я и не хочу, чтобы он писал!
       
       Она повторяла эти слова, как заклинание, убеждая саму себя. Эта была ложь, но ложь, которая давала силы выжить. Признать, что тебя не любит собственный отец — невыносимо, гораздо легче решить, что ты сама не хочешь этой любви. Что ты отказываешься от нее первая.
       
       Лиза перевернулась на другой бок, спиной к своему скомканному письму. Гнев постепенно уступал место леденящей, сковывающей пустоте. Но это была уже не детская обида, это было решение — решение больше не ждать.
       
       

***


       
       Утром Лизе в голову пришла ошеломляющая своей простотой мысль: а вдруг отец на самом деле писал, просто она не получала его писем? Вдруг и он не получал ее? Да! Эта же так очевидно! Почта работает скверно, письма приходят с опозданием или вовсе теряются… Конечно! Его молчание — это не равнодушие! Это всего лишь почтовая путаница! Все ее послания просто потерялись где-то в снежных заносах или пылятся в нераспечатанном мешке в каком-нибудь почтовом отделении!
       
       Лиза почти физически ощутила облегчение — словно нашлась недостающая деталь в мозаике, и картина наконец-то обрела смысл. Он не молчит, просто письма не доходят. И, наверное, тоже волнуется, почему от нее нет вестей!
       
       Но почти сразу же, словно укол булавки, ее пронзила другая мысль: если бы он хотел, он бы любым способом дал о себе знать. В конце концов, отправил бы письмо с тем же кучером, что привез ее сюда! Облегчение лопнуло, как мыльный пузырь.
       
       Она стояла у широкого окна в холле и смотрела, как снег медленно покрывает толстым покрывалом подъездную аллею. Скоро Рождество, и в Смольный на свидания приедут родители. Будет праздник. И, может быть, приедет и отец. Войдет, высокий, красивый, снимет перчатки. Увидит Лизу. Улыбнется. Скажет: «Дочка!» и обнимет. Спросит, как у нее дела.
       
       Картинка была такой ясной, такой реальной, что у нее перехватило дыхание. Она даже вгляделась вдаль, туда, где стояли черные кованые ворота — будто могла увидеть его подъезжающие сани.
       
       Душу вдруг снова захватила ярость. Нет! Она резко отвернулась от окна, сжав кулаки. Не надо! Пусть не приезжает! Ей и так хорошо! Она бросилась вверх по лестнице, в полумрак спального коридора.
       
       «Я ему напишу! Да! Возьму и напишу, чтобы даже не думал приезжать! Чтобы не беспокоился! Скажу… скажу, что у нас будет столько мероприятий, что мне будет некогда с ним видеться!»
       
       Мысль, яростная и жестокая, словно подталкивала ее в спину, заставляя все быстрее и быстрее бежать по коридору, становясь оружием против всепоглощающей боли. И после выпуска она ни за что не вернется в этот скучный Лазурный Холм! Она останется здесь, в Петербурге! Найдет себе работу учительницей, будет сама себя содержать. Будет давать частные уроки или переводить книги. Она ясно представляла себе эту жизнь: работа, собственные деньги, независимость, уважение… И полное, тотальное отсутствие в ней отца! Ни его денег, ни его самого, ни его давящего, молчаливого безразличия. Ничего ей от него не надо! Ни-че-го!
       
       Она ворвалась в дортуар, схватила со столика чистый лист бумаги и ручку. Она действительно собиралась написать ему — но не так, как ночью, с оправданиями и надеждой, а холодно, отстраненно.
       
       Ручка замерла в воздухе. Лиза смотрела на белизну бумаги, а перед глазами все еще стоял тот образ: он входит в парадный холл, выискивает ее взглядом… Она с силой тряхнула головой, сгоняя наваждение. Нет. Он не приедет.
       
       Она отложила ручку. Писать ему, чтобы не приезжал, теперь казалось глупой, детской выходкой. Писать просто так, когда он даже не утруждает себя ответом — унизительно. Она просто стояла и смотрела, как за окном кружит снег — белый, чистый, безразличный, и ее сердце сжималось от понимания: она снова, в который раз, придумала ему оправдание. Потому что признать правду — что ему все равно — было во сто крат больнее, чем верить в мифические почтовые неурядицы.
       
       «Написать нужно няне, — устало подумала она. — От нее я получу больше участия и заботы». Вот только как написать о том, что действительно нужно, если институтская цензура запрещает говорить правду?
       
       

***


       
       Однажды она увидела Наталку. Молодая служанка из Малороссии, румяная, пышущая здоровьем, с добрыми смеющимися глазами и ямочками на щеках казалась пришелицей из другого, теплого мира. Она шумно подметала коридоры, шлепала мокрой тряпкой по полу, напевая какие-то незатейливые песенки, а иногда, озираясь, быстро совала в карманы «кофейниц» то краюху свежего хлеба, то горсть сухарей, то пару кусочков коричневого сахара.
       
       Как-то раз, поймав на себе Лизин взгляд, она подмигнула — по-доброму, как-то по-матерински:
       
       — Шо, паночка, холодно? Як пингвинчик дрожите вся.
       
       Лиза кивнула и быстро прошептала:
       
       — Можно попросить вас о маленькой услуге? Мне бы письмо домой передать. Через институтскую почту не получается.
       
       Сказала и замерла в испуге от собственной смелости. А что, если она расскажет все мадам Бертеневой или мадам Уледовой? Вот уж тогда точно пощады не жди… Но девочки между собой шептались, что через прислугу и правда можно передать записку, а кому-то и вовсе удавалось даже посылки получать. Насколько это правда, Лиза не знала, но очень надеялась. Да и Наталка вроде их искренне жалела.
       
       Служанка на мгновение задумалась, потом кивнула и махнула рукой.
       
       — Да шо там, пэрэдам! Я ж в город за продуктами езжу, опущу в ящик.
       
       Сердце Лизы радостно забилось. Она доверчиво вложила в грубую руку Наталки конверт, на котором было крупно выведено: «Марии Евгеньевне Фюнер. Москва. Лазурный холм». В письме она наконец решилась рассказать правду: о постоянном холоде, о ледяной воде, о том, как сильно она мерзнет и ждет теплых вещей, о скудном рационе и о том, как сильно постоянно хочется есть. Лиза очень надеялась, что няня поможет — приедет или передаст через кого-то посылку.
       
       На следующий день все случилось, как в страшном сне.
       
       На уроке французского дверь в класс резко распахнулась. На пороге стояла мадам Бертенева, а за ее спиной — напуганная, заплаканная Наталка. Коса, длинная и толстая, обычно уложенная вокруг головы, болталась за спиной, несколько черных прядей выбились и упали на опухшее от слез лицо.
       
       — Белосветова, — голос Бертеневой прозвучал металлически, — выйдите.
       
       Лиза сразу все поняла. Мадам сунула ей под нос знакомый конверт. Взгляд ее был колючим.
       
       — Это ваше писание?
       
       Лиза смогла лишь кивнуть — голос вдруг пропал. Она судорожно втянула ртом воздух. В глазах потемнело, уши будто заложило ватой.
       
       — Нарушение правил института — это тяжкий проступок. Попытка скрыть свои жалобы — вдвойне. Вы наказаны. Немедленно в дортуар!
       
       Наказание было жестоким и унизительным. Лизу заставили снять теплую кофту и туфли и приказали встать босыми ногами на ледяные доски паркета. Стоять нужно было прямо и неподвижно, пока не прозвенит колокол к вечерней молитве.
       
       Час тянулся мучительно долго. От пола поднимался холод, пронизывая все тело ледяными длинными иглами. Икры и пальцы больно сводило. Зубы стучали, мелкая дрожь сотрясала все ее тело. Она чувствовала, как холодный воздух обжигает грудь с каждым вдохом, и ей казалось, что легкие изнутри покрылись инеем и вот-вот лопнут.
       
       Колокол прозвенел, когда ноги уже почти потеряли чувствительность. Она кое-как доплелась до своей кровати и рухнула на нее, не в силах пошевелиться.
       
       Ночью случилась лихорадка. Тело пылало жаром, но Лизе казалось, что она замерзает, ее бил такой сильный озноб, что кровать скрипела. В горле першило, в висках стучало.
       
       — Лиза? Лиза?! — словно из пелены тумана услышала она встревоженный Сашин шепот. — Лиза, что с тобой?
       
       — Все хорошо… — кое-как выдавила Лиза и зашлась в кашле.
       
       Саша приложила ладонь к ее лбу.
       
       — Горишь вся!
       
       Дальше все было как в тумане. Саша, забыв о собственной робости, превратилась в маленького, но неутомимого ангела-хранителя. Она украдкой носила для Лизы чай с сахаром из столовой, выпросила на кухне небольшую баночку липового меда с лимоном, достала где-то горькую желтую микстуру в небольшой скляночке.
       
       — Пей, тогда выздоровеешь, — сказала она, поднося к губам Лизы чайную ложку.
       
       Микстура пахла травой и чем-то непонятным. Лиза с трудом сглотнула горький ком, поморщилась и отвернулась, но Саша уже взяла чашку с медовым чаем.
       
       — Это от горла и лихорадки. Бабушка всегда так делала.
       
       Потом она принялась растирать Лизе спину и грудь разведенным уксусом, разведенным в воде — очередной бабушкин рецепт. Ее тонкие, но сильные пальцы старательно втирали кисловатую жидкость в горячую кожу. Пришла из лазарета врач, высокая, красивая женщина с оленьими глазами, что-то говорила, снова и снова осматривала Лизу, потом ушла, оставив несколько стеклянных бутылочек с лекарством.
       
       Когда Лиза, измученная, наконец начала забываться тяжелым, болезненным сном, Саша присела на край кровати, ласково обняла ее за плечи и тихо, едва слышно, запела. Это была странная, печальная и бесконечно нежная мелодия на греческом языке.
       
       — Звезды падают в бездонное синее море… — разобрала Лиза. И почему-то не поняла, на по-русски это прозвучало или по-гречески.
       
       «Откуда бы мне знать греческий?» — подумала она, и мысль расплылась в сознании липкой, тягучей лужей. Все казалось ненастоящим, увиденным во сне.
       
       Сашин голос, чистый и тихий, словно колокольчик, уносил Лизу далеко-далеко от холодного института, от боли и жара — к теплому бескрайнему морю, под южное ночное небо, усыпанное бесконечными точками звезд.
       
       Сквозь бред и жар Лиза ухватилась за этот голос, как за спасительную нить. И впервые за долгое время почувствовала, что она не одна.
       
       

***


       
       Первый день после болезни был похож на попытку войти в холодную воду. Лиза почти две недели пролежала в лазарете, но помнила это смутно; вечерами приходила Саша и сидела у ее постели, смачивала ей лоб холодной водой и рассказывала последние новости. Лизе было все равно. Сознание путалось.
       
       Когда основной жар спал, врач отправил ее в дортуар, где она пролежала еще день, а на следующее утро поднялась и, как все, пошла в класс. Каждый шаг давался с трудом, каждое движение требовало концентрации. Лиза чувствовала себя пустой, выпотрошенной, будто болезнь унесла с собой не только жар, но и все ее прежнее «Я». Слабость была и в теле, и в душе.
       
       Мадам Бертенева встретила ее на пороге класса бесстрастным кивком, словно не была виновата в Лизиной лихорадке. И тут же объявила — тем же ледяным тоном, что и всегда:
       
       — Белосветова, вам придется наверстать упущенное. Задания на столе.
       
       Гора упражнений по французскому и немецкому, длинные списки стихов для заучивания, задачи по арифметике. Лиза безропотно взяла листы. Не было ни злости, ни сопротивления — лишь тупая, безразличная покорность. И это пугало ее. «Неужели они меня сломали?» — панически пронеслось в голове, но мысль тут же утонула в апатии.
       
       

***


       
       Она шла по длинному коридору в библиотеку, высокие окна отбрасывали на паркет бледные зимние блики. Шаги гулко отдавались под сводами, смешиваясь с эхом ее собственных мыслей. Она почти бежала, стараясь уйти от самой себя.
       
       Из-за поворота, где была ниша с пустым гипсовым вазоном, появилась Екатерина Ивановна Варсаева — учительница литературы. Она была высокой, грациозной женщиной с мягким, умным лицом и грустноватыми, усталыми глазами орехового цвета.
       
       — Елизавета Антоновна, куда вы так спешите? — спросила она с улыбкой. Ее голос был теплым, без привычной институтской строгости. — Хочу украсть минутку вашего внимания. Позволите?
       

Показано 5 из 19 страниц

1 2 3 4 5 6 ... 18 19