— Тогда я, вероятно, не сообщу вам ничего нового, — профессор достал из кармана пиджака кусок фланели и стал протирать очки. — Мозг как электрохимическая система достаточно сложен, даже если рассматривать только функциональные и физиологические аспекты его работы. А то, что занимает вас, относится к гораздо более трудной проблеме — проблеме сознания. Когнитивная наука и философия не имеют однозначного ответа, как и почему физические процессы и нейронная активность становятся субъективным восприятием, опытом… Актами того самого сознания, если угодно.
— Честно признать, что мы чего-то не знаем — уже полдела.
— Мы не знаем и даже не делаем вид. Зато существует консенсус насчёт того, что всё, переживаемое человеком, субъективно. Так или иначе, образ реальности формируется у нас в голове в результате интерпретации сигналов от органов чувств, а также под воздействием внутренних факторов. К так называемой объективной реальности прямого доступа мы не имеем. Это не значит, что её нет, это значит, что мы существуем не в ней. И тут мы вплотную подходим к ответу на первый ваш вопрос.
— Который? Почему то, что мы видим на заданиях, такое убийственно настоящее?
— Да. Короткий ответ: потому что оно настоящее. Для вас, для вашего мозга оно вещественно ровно в той же мере, в какой, скажем, этот стол и забытая вами остывшая рыба. Вы и сами ощутили это не далее как несколько часов назад, не так ли?
— Ещё как.
— О чём я и говорю. Существуют ли ваши часы на самом деле? Сперва нам пришлось бы дать определение тому, что вообще такое на самом деле. Мы просидели бы до утра и разошлись ни с чем. Но в практическом смысле рекомендуется исходить из того, что да, существуют. Упомянутые вами галлюцинации — суть состояния сознания, обусловленные не внешними стимулами, а зародившиеся исключительно внутри черепной коробки. Однако независимо от способа генезиса чувственных восприятий, результат мы имеем один и тот же, так как в процессе задействованы те же области мозга и в той же последовательности. Вы следите за моей мыслью?
— Вполне. Вы говорите, что для меня нет никакой разницы между тем, чтобы увидеть здесь пингвина, и искренне поверить, будто я его вижу.
— Именно. И если пингвин вас клюнет, вам в любом случае будет больно.
— Но ведь пингвина там нет.
— И вы узнаете об этом, только если сделаете фото, покажете его здоровому другу, которому доверяете, и спросите, есть ли он там.
— Он вот, — сказал Стас, мотнув головой в сторону Антона, — сегодня искренне поверил, будто ему оттяпали обе ноги. Не мог ходить и всё такое. Но потом включил приборчик, который удостоверил, что ноги на месте, и тут же сам их увидел. Глюки не так работают, насколько я знаю.
— Прекрасно подмечено. Всё потому, — поднял палец профессор, — что манифестации феномена не являются галлюцинациями в привычном смысле. Я привёл их в пример лишь для иллюстрации работы механизмов восприятия. Психиатрия, тем не менее, очень многое дала нам для понимания сути происходящего с людьми, захваченными феноменом. Всего того, что называют профессиональным риском ваших коллег ликвидаторов.
— Чем сложнее прибор, — сказал Антон, делая глоток, — тем проще сломать.
— Безусловно. Ещё до Семитополя мир видел множество самых загадочных неврологических расстройств. Дисфункция мозга способна убедить человека, будто он ослеп при полной сохранности зрения или привести к агнозии. В результате бедняга забудет, например, что такое лево.
— В смысле? — наклонил голову Стас.
— Сама, хм, концепция левой стороны чего угодно станет ему недоступной. Ещё можно перестать узнавать близких, утратить способность воспринимать речь или музыку иначе как немелодичный шум... Нанести себе увечья, в конце концов. Впрочем, я увлёкся. На чём мы остановились?
— На том, что проявления выглядят одинаково для всех.
— Это так. Вы, я и даже притихший Максим, если бы нам пришла охота его разбудить, подтвердили бы, не сговариваясь, что эти предположительно иллюзорные часы встали именно без четверти десять.
— Я слышал, что бывают коллективные галлюцинации, — сказал Стас. — Как его… Социальное заражение. Но здесь другое, да?
— Совершенно верно, другое. Кристаллизация формы, которую примет явление в каждом отдельном случае, зависит от множества факторов, и все эти факторы уже содержатся здесь, — Юдин поднёс палец к седому виску. — Конечная форма — почти всегда результат психического процесса групп людей. Чем больше группа, чем более сонаправлены их движения ума, осознаваемые или бессознательные, тем вероятнее манифестация. Поэтому под ударом в первую очередь оказываются крупные города.
— Я читал о случаях, когда Керштейн принимал форму, взятую из головы конкретного человека, всего одного.
— Случается, но крайне редко, должно совпасть много условий. Обычно это некий усреднённый вектор, совокупность состояний всех разумов, невольно вовлечённых в процесс. Для нас важнее другое. Как только форма закрепляется, она становится самоподдерживающейся информационной структурой. Паразитирующей, если для вас так будет нагляднее, на вычислительных ресурсах тех, кто имел несчастье оказаться рядом, но всё ещё внешней по отношению к ним. Как правило, склонной к экспансии структурой. Иногда — крайне устойчивой.
— Как мои часы.
— Как ваши часы, — кивнул Юдин.
— Я не специалист по мозгам, зато действительно немного понимаю в технике. Чтобы ваша аналогия о распределённых вычислениях сработала, между рабочими станциями, то есть между мозгами, должна быть локальная сеть, какая-то связь.
Сгустилась тишина, как иногда случается в комнате, полной людей, когда на несколько секунд все одновременно замолкают, чтобы выпить или перевести дух. Что-то стеклянное вдребезги разбилось на кухне.
— Разумеется, — профессор снял очки, склонился над столом и пристально посмотрел на Антона. — И это именно то, что делает с нами Керштейн. Создаёт связь.
***
Двадцать минут спустя, распрощавшись и сдав уснувшего Макса на руки веселившейся компании, они в молчании шли к метро мимо бесконечного забора промзоны. Стемнело, и навстречу никто не попадался. Тёплый ветер приносил с шоссе запах выхлопного газа и почему-то выпечки, вдалеке надрывалась одинокая собака. Стас время от времени поглядывал на друга. Антон шагал с задумчивым видом, сунув руки в карманы и пиная перед собой выброшенную кем-то коробку из-под папирос.
— Давай уже, говори, — сказал Антон, глядя перед собой.
— Ты правда таскаешь на руке артефакт?
— Да.
— Или думаешь, это реально те часы, которые сделал для тебя отец?
— Да. Слушай, я не знаю. Я надеваю их вместе с “оберегом”, сканировал их “чижом” до посинения. Они стабильны. Может, они настоящие. Хотя, — Антон невесело усмехнулся, вспомнив слова профессора, — что это вообще значит, настоящие.
— А внутрь не заглядывал?
— Нет, не смог вскрыть, побоялся, что сломаю. У меня от отца больше ничего не осталось, всю квартиру тогда ликвидаторы зачистили согласно протоколу.
— Ясно.
Впереди показался освещённый вестибюль метро. Последние продавцы импровизированного рынка рядом с ним суетились, собирая в баулы разложенный на земле товар. Наконец, Антон не выдержал.
— Что, и больше ничего не скажешь?
— Не-а. А что, ты думал, я скажу?
— Ну, там: да ты совсем офигел, Псих. Или: пока их не выкинешь, ко мне не подходи. Знаешь же, даже устойчивые артефакты иногда внезапно трансформируются. Бывали случаи.
— А ты выкинешь?
— Нет.
— Ну и смысл тогда горло драть. Хотя знаешь что? Мог бы рассказать пораньше.
Папиросная пачка улетела на обочину и затерялась в траве. Среди её стеблей качали жёлтыми венчиками два или три одуванчика, родственники того, что он сорвал сегодня у телебашни.
— Хороший ты парень, Стас, — немного погодя сказал Антон.
— Ещё бы. Просто мировой. Цени, как тебе повезло.
— Ценю.
Это прозвучало слишком серьёзно, так что Антон сделал вид, будто собирается отвесить Стасу пинка. Смеясь, друзья вошли в метро, бросили по жетону в прорезь турникета и побежали по эскалатору вниз.
***
Глубокой ночью Антон проснулся оттого, что стал задыхаться. Вцепившись в раскладушку, он уставился в потолок и делал судорожные вдохи, как ныряльщик, поднявшийся на поверхность. Это не помогало. Язык дохлой холодной рыбой приклеился к нёбу. Стены и потолок спальни придвинулись вплотную, давили на него, превращали и без того крохотную квартиру в тесный бетонный гроб, запас кислорода в котором подошёл к концу.
Он рывком сел, посмотрел на ноги и не увидел их. Только сбившиеся в ком, влажные от пота простыни в свете уличного фонаря, падающем из окна. В тишине послышался странный звук, то ли сипение, то ли хрип — его издал он сам. Только отшвырнув в сторону проклятые тряпки, он понял, что ноги на месте, такие же, как всегда. Быстрый взгляд вокруг не открыл ничего нового: люстра, жёлтые обои в дурацкий цветочек, чешский шифоньер в углу. В зеркале отразились его всклокоченные волосы и перекошенное лицо с отвисшей челюстью. Хорош, нечего сказать.
Несколько минут он просидел, скорчившись в три погибели, ощупывая и баюкая ступни. Чувство — нет, знание, твёрдая уверенность, что он умирает, — медленно уходило. Антон с трудом поднялся и отправился в ванную, где сунул голову под кран с холодной водой. Наскоро вытершись, прошёлся по всем комнатам и включил в них свет, долго стоял перед окном, глядя во двор, прислушиваясь к гудению холодильника и мерному тиканью часов. Их стрелки показывали половину четвёртого. Город спал. Недавно прошёл дождь, оставив по себе память в виде мелких луж на блестящем асфальте, да редкие капли время от времени падали на подоконник, отзываясь коротким “тунк”. Пахло мокрой землёй.
Сегодня сон ему уже не светил. Антон прошёл в комнату, задёрнул штору, откатил кресло, стоявшее в углу, и поддел несколько паркетных дощечек. Достав из тайника пухлый журнал, из которого во все стороны торчали закладки и края газетных вырезок, он сел с ним за стол, включил лампу и написал дату в углу чистого листа. Предстояло зафиксировать кое-что из сегодняшних наблюдений, расставить перекрёстные ссылки, сравнить со старыми записями. Некоторые слова профессора Юдина тоже стоили того, чтобы над ними поразмыслить. Что до официального рапорта… Его он составит завтра.