А ещё — решать, когда и как прививать принесённое к тому, что уже растёт. Без толпы. Без спешки. С головой.
Лейле приснилась Москва — больничная.
Узкий коридор с хлоркой и мокрыми куртками, выцветшая зелёная краска на стенах, табуретка, от которой немела спина. На столе лежала длинная белая лента — распечатка с прибора: две дорожки прямых линий, как два дыхания рядом.
Рядом — раскрытая история болезни чужого ребёнка: чужие фамилии, чужие цифры, а память всё равно липнет, будто это про тебя.
На подоконнике остывал чай в кружке с жёлтым кругом на боку. И почему-то именно эта кружка резала сердце сильнее всего.
Во сне Лейла положила ладонь на живот — и там отозвалось маленькое, тёплое, ещё безымянное.
Матвей вошёл, осторожно придерживая стопку бумаг. Увидел ленту на столе, будто споткнулся, положил бумаги и сел рядом.
— У нас будет дочь, — сказала Лейла.
Матвей взял её руку. Дышал с ней спокойно, по счёту, как она учила других.
— Справимся, — сказал он.
Лейла посмотрела прямо, без просьбы о героизме.
— Пообещай, — сказала она.
— Что?
Она сглотнула и выговорила тихо, отчётливо:
— Если меня не станет, не дай расползтись дому. Марии нужна будет мать вокруг — пусть даже суровая. Пете — семья. С хлебом, с молоком, с руганью по утрам.
Матвей кивнул тяжело, будто заранее принял груз.
— Обещаю, — сказал он.
Лейла проснулась от боли.
В избе было темно. Угли в печи тлели красным. Пахло сушёной полынью и старой холстиной. За стеной сопели спящие.
Лейла посидела на краю лавки, переждала, пока зрение перестанет плыть, и подтянула к себе рубаху на животе.
— Матвей, — позвала она.
Он поднялся сразу, сон его не держал.
— Зови Марфу, — сказала Лейла. — Принеси тёплой воды и чистых тряпок. Соль — на кончик ножа. И свечу в стекле.
Матвей кивнул, натянул кафтан. На пороге задержался, рот открылся — и закрылся.
— Я здесь, — сказал он вместо всего и вышел.
Март 1598 года. Острог на Иртыше
Зима вокруг Яблони прошла без милостей. Острог стоял на простом: дрова, печи, вода, работа. Мужики кололи лес, чинили крышу у амбара, ругались из?за пороха и из?за рыбы, потом молча делили последний кусок сала.
Женщины стирали, шили, варили, гоняли детей мыть руки, потому что за эти годы люди увидели: когда грязи меньше — меньше и хрипоты по ночам, и гнили.
Лейла ходила медленнее — живот стал тяжёлым, и ладонь всё чаще ложилась поверх, будто поддерживала не только ребёнка, но и себя. Она всё равно вставала рано. Проверяла, чтобы у печи стояла чистая вода, чтобы тряпки сушились в тепле, чтобы в бане не гулял сквозняк.
Говорила коротко:
— Руки. Кипяток. Полотенце своё. Давай дальше.
Марфа ворчала сперва, как на чужую. Потом ворчать стало не на что: меньше расползались раны, дети реже захлёбывались кашлем.
Отец Сильвестр поначалу крестился на каждое Лейлино «кипяток», а потом стал приносить ей свечи и золу для щёлока. Мулла Абдулла пару раз заходил с травами и молча оставлял мешочек соли. Тимур — уже высокий, молчаливый — таскал дрова в лазарет и не ждал благодарности: просто делал.
Яблоня стояла на площади тёмная, широкая. К ней привыкли, как к реке. Дерево не устраивало див на каждый день. Иногда земля у корней держала тепло дольше, чем вокруг. Иногда вода в миске у порога дрожала без ветра. Люди это замечали, но не все решались называть.
Этой зимой яблоня дала несколько плодов — будто напомнила, что живое умеет идти своим ходом. Сначала боялись трогать. Потом Лейла вышла на площадь, откусила маленький кусок и проглотила, не морщась.
Сладость ударила по языку, следом пришла горечь — терпкая, травяная. Лейла качнулась, но устояла.
— Живое, — сказала она. — По одному. Детям — позже.
После этого яблоки больше не обсуждали вслух. Просто проходили мимо и делали своё.
В ту ночь Марфа пришла быстро.
Принесла узелок, свечу в стекле, нож и чистые тряпки. Поставила у печи чашу с водой, у порога — щепотку соли, чтобы грязь с сапогов не таскали туда?сюда.
— Дыши, — сказала Марфа Лейле. — Спокойно. Не рвись. Не ломайся.
Лейла кивнула. Она не кричала. Выдыхала, сжимала Матвееву ладонь, потом отпускала. Пот стекал по вискам, рубаха липла к спине.
Матвей делал то, что мог: подал воды, подложил под спину свёрнутую шубу, вытер лоб.
Пётр стоял у двери в стороне. Ему было четырнадцать, но держался он так, будто ему поручили караул. В руках — ведро с тёплой водой. Он слушал, когда Марфа бросит слово.
— Если надо — добегу, — сказал он Матвею вполголоса.
— Тут хватит, — отрезала Марфа. — Смотри и делай, что скажу.
Схватки стали частыми. Лейла, глядя в потолок, выговорила:
— Марфа… если что… быстро.
— Сама знаю, — буркнула Марфа, но голос у неё стал мягче обычного.
Потом всё пошло плотнее, без передышек. Лейла держалась зубами и волей. Марфа ругалась вполголоса на ребёнка — как ругаются повитухи на упрямство, когда упрямство живое.
Ребёнок вышел — и сразу закричал. Голос был громкий, требовательный, настоящий. Марфа хмыкнула, будто ей понравилось, как малышка входит в мир.
— Дай, — попросила Лейла.
Марфа положила ребёнка ей на грудь. Девочка тут же нашла грудь, сопнула и задышала ровнее.
— Мария, — выдохнула Лейла. Тихо, как ставят имя на место. — Мария.
Матвей наклонился, коснулся лбом её лба. Хотел сказать что?то простое, живое. Не успел.
Лейла сделала вдох — и воздух застрял. Она будто остановилась между движениями. Лицо осталось мягким, словно она успела сказать себе: «всё».
Матвей догнал это не сразу. Он ещё держал её руку и улыбался — будто всё наконец получилось. Потом улыбка исчезла, как свет под ладонью.
— Лейла, — сказал он. — Лейла?
Позвал ещё раз. Коснулся губами её виска. Лейла не ответила.
Марфа положила пальцы на шею, потом на грудь, прижалась ухом — как привыкла. Подняла глаза на Матвея прямо.
— Уходит, — сказала она.
Матвей резко встал, будто его толкнули.
— Лейла… — вырвалось у него.
Он оглянулся на Петра, как на последнюю опору.
Пётр шагнул ближе. Просто стоял. В этом стоянии не было спасения, но была реальность.
Губы Лейлы шевельнулись. Слова вышли тонко, почти воздухом:
— Береги… дом… Для… Марии…
И всё.
Матвей опустился на лавку, как падают на колени. Мария лежала тёплая, сытая, и тихо сопела, не зная, что вокруг уже всё стало другим. Матвей поднял дочь на руки и прижал к себе, будто мог так удержать то, что ушло.
На рассвете Яблоня будто вспотела.
По коре пошли влажные тёмные дорожки, липкие на ощупь, как смола, только пахло не сосной — кисло, яблочно, будто где?то раздавили перезрелый плод. Под деревом снег потемнел пятнами, и на этих пятнах быстро собиралась грязь, как на тропе.
— Сок пошёл, — быстро сказал Кузьма?плотник, словно спасая себя словами. И сам же не поверил: ни тепла такого не было, ни времени.
Люди выходили из домов и останавливались. Скрип ворот звучал чужим. Петух крикнул и сбился на середине, как будто его кто?то оборвал. На окраине коротко взвыл волк и смолк.
Прошка выбежал босиком, ремень выронил и не заметил. Стоял и смотрел на дерево, как на пожар.
Дарья, жена кузнеца, перекрестилась, прижала к груди ребёнка и прошептала:
— Господи… помилуй.
Богдан Брязга, который всегда находил язык раньше сердца, буркнул:
— Нечистое это… так я и говорил.
Отец Сильвестр подошёл ближе, постоял, посмотрел на ствол и перекрестился медленно. Потом сказал негромко, но так, чтобы услышали те, кто рядом:
— Язык держите. Руки к делу. Смерть — не повод ум терять.
Старый охотник, которого звали шаманом за привычку разговаривать с лесом, покачал головой и сказал земле свои слова вполголоса, не споря с молитвой.
В избе Марфа прикрыла Лейле грудь, поправила волосы, зажгла лампаду. Свет нужен был рукам.
— Девка, — сказала Марфа. — Беги за отцом Сильвестром. И людям скажи: три дня. По?людски.
Матвей сидел рядом, держал Марию и делал то, что надо: грел, поил, менял тряпки. Лицо у него было серое, глаза сухие.
Пётр вышел на крыльцо, поставил ведро у порога и насыпал рядом щепотку соли. Потом вернулся и встал у стены — как часовой, только без оружия.
Три дня прощались.
Шли все — русские и татары, купцы и охотники, старики и дети. Кто приносил хлеб и соль, кто — дрова, кто — просто стоял у порога и молчал. Одна женщина оставила узелок с чистыми тряпками: «чтоб пригодилось». Парень принёс деревянную лошадку и положил у лавки, краснея, как ребёнок.
Отец Сильвестр читал Псалтирь спокойно, без нажима. Мулла Абдулла сказал несколько строк о милосердии. Старый охотник протянул песню.
Языки были разные, горе — одно.
Мария то спала, то просыпалась и плакала. Марфа кормила её козьим молоком, ругалась на судьбу и на свои руки, но делала всё аккуратно.
На третий вечер гроб вынесли к Яблоне.
Снег у корней был рыхлый, земля пахла сыростью. Люди встали кругом. Гроб опустили рядом с тем местом, где уже лежали их мёртвые. Земля легла сверху тяжело.
Марфа бросила горсть соли — коротко. Кто?то поставил у корней чашу с водой. Матвей стоял рядом, прижимая к груди Марию. Пётр и Прошка держали край гроба до последнего.
Когда люди разошлись, Матвей остался.
Он подошёл к стволу и ударил ладонью — раз, другой. Кожа на костяшках лопнула, выступила кровь. Боли он почти не почувствовал.
Кровь стала густой и холодной. Это вернуло его в тело на секунду — и стало хуже: пустота оказалась настоящей.
— Верни, — сказал он хрипло. — Возьми меня. Разменяй.
Дерево молчало.
— Папа, — тихо сказал Пётр позади. — Хватит.
Матвей не обернулся.
— Тогда что мне делать? — спросил он, и голос сорвался.
Пётр подошёл ближе. Достал нож, надрезал ладонь коротко, без показухи, и прижал руку к коре.
— Не разваливайся, — сказал он. — Береги дом. Людей. Память.
Матвей стоял, тяжело глотая воздух. Потом опустил руки. Кровь на пальцах быстро остыла.
— Хорошо, — выговорил он. — Бережём.
На рассвете четвёртого дня ствол подсох.
Тёмная плёнка стянулась коркой и начала осыпаться, крошась мелко, как обугленная кожа. Сначала редкой пылью, потом гуще. Пыль ложилась на снег серыми пятнами, забивалась в щели между досками, приставала к рукавам.
И под этой коркой показалась новая зелень.
Почки были маленькие, упрямые. Не праздничные — живые.
В тот день у людей лучше слушались руки: тесто подходило легче, дети спали дольше, вода в лоханях стояла гладью. Женщины, стирая, начинали напевать — на один лад, без слов.
Матвей заметил это вечером. Мария заснула у него на руках спокойно, без рывков.
— Работа пошла, — сказала Марфа, будто самой себе, и пошла мыть тряпки.
Ночью Пётр вышел к Яблоне один.
Острог спал. Воздух был сырой и звёздный. Пётр шёл медленно — он уже знал: у таких мест шаг лучше не ломать.
У корня, там, где несколько дней назад впиталась кровь, лежало что?то тёмное, маленькое. Пётр присел, поднял.
Семечко.
Тяжёлое для своего размера, прохладное. В ладони оно лежало уверенно, без суеты.
Пётр постоял, пока не заныли колени от холода.
— Если это плата, — сказал он тихо, — я удержу.
Он спрятал семечко в кожаный мешочек и повесил на шею под рубаху. Холодок лёг на грудь — и стало спокойнее: есть то, за что отвечать.
Через несколько дней Матвей позвал к Яблоне тех, кто и так тащил на себе половину острога.
На разговор — вечером, когда работа схлынула и люди перестали мешать друг другу словами.
Пришли Марфа, отец Сильвестр, Хасан, Сергей и Архип. Ермак заглянул на минуту, постоял у края круга, кивнул и ушёл к воротам: для него разговоры всегда заканчивались там, где начиналась охрана.
Пётр держался в тени у стены — не лез, но и не уходил.
Матвей поставил на землю чашу с водой. Больше не требовалось: руки знали, где лежит разговор.
— Люди к дереву потянутся, — сказал Матвей спокойно. — Одни — от горя. Другие — от жадности. Нам нужен порядок.
Марфа ответила коротко, как приказ по хозяйству:
— К дереву — по одному. И чтобы вода у порога стояла всегда. Кто пришёл — сперва руки. Потом слово.
Отец Сильвестр поправил ремешок на груди и добавил:
— Я скажу на службе: сюда не с криком. С криком — к воротам, там и кричите. Здесь молятся и работают.
Хасан кивнул, не споря:
— И чтобы никто не начал продавать «помощь». Я торговлю знаю: сперва слово, потом плата — а потом кровь.
Сергей помолчал и сказал про простое:
— Порог прикрыть. Детей уводить. Толпа — всегда беда.
Архип по привычке уже вертел в пальцах бересту.
— Записать? — спросил он.
Матвей кивнул.
— Запиши как память. Просто — что решили и кто был рядом.
Архип сел на корень и написал прямо: «К дереву — по одному. Вода у порога. Порог прикрывать. Детей уводить. Просьбы о невозможном не кормить». В конце — дату и имена. Без слова «навек».
Пётр подошёл на шаг ближе и сказал негромко:
— Если кто?то захочет разменять чужую жизнь на свою — остановите сразу.
Ермак, уже уходивший к воротам, бросил через плечо:
— Остановим. Я руками. Вы — словом. Только без паники.
И ушёл.
Весной, когда земля размякла, у Яблони начали складывать брёвна.
Тёплую избу рядом — лечить, писать, укрывать в метель, хранить важное. Люди ворчали, спорили, таскали, били топором, а вечером садились у печи и молчали устало, как после тяжёлого дня.
Пётр ходил вокруг и говорил спокойно:
— Тут проход шире. Раненого нести. Тут порог гладкий, чтобы не цепляло. Тут воду ставить.
Матвей вечером разложил на столе бересту, уголь и линейку, которую сам себе выстругал. Подождал, пока руки перестанут дрожать, и начал чертить: стены, печь, полати, угол для воды.
Он поднял голову. Мария спала в углу, сопела тихо.
— Будем делать, — сказал он.
И этого оказалось достаточно.
К концу лета Яблоня стала местом, куда шли за порядком.
Под ней землю вытоптали до плотной глины. На корнях сидели, как на лавках. Здесь сушили онучи, здесь ставили ведро, когда сводило пальцы от холода, здесь же оставляли связку бересты на завтра.
Под яблоневым сводом люди разговаривали тише и короче: так лучше доходило.
Утро держало ещё тепло, но от реки тянуло сыростью. Дым из печных труб поднимался ровно. Во дворах пахло мокрым деревом, кислой кашей и чуть — рыбой: кто?то притащил с протоки мелочь, сушил на верёвке.
Матвей прибил к двум колышкам кусок выбеленной ткани — старый, с пятнами золы по краю, но гладкий. Уголь крошился в пальцах. Рядом, на корне, лежали полоски бересты и две дощечки, чтобы класть под руку.
Прошка принёс их из сарая и вытер рукавом, словно от этого они станут «учёнее».
Дети уселись вперемешку: русские, татары, ханты; двое бухарских ребят, которых привёл купец. У одного на ногах были сапоги, у другого — тряпки, перетянутые верёвкой. У нескольких губы потрескались от ветра и недоедания, и они то и дело облизывали их, не замечая.
Глава 12. Дороже жизни
Лейле приснилась Москва — больничная.
Узкий коридор с хлоркой и мокрыми куртками, выцветшая зелёная краска на стенах, табуретка, от которой немела спина. На столе лежала длинная белая лента — распечатка с прибора: две дорожки прямых линий, как два дыхания рядом.
Рядом — раскрытая история болезни чужого ребёнка: чужие фамилии, чужие цифры, а память всё равно липнет, будто это про тебя.
На подоконнике остывал чай в кружке с жёлтым кругом на боку. И почему-то именно эта кружка резала сердце сильнее всего.
Во сне Лейла положила ладонь на живот — и там отозвалось маленькое, тёплое, ещё безымянное.
Матвей вошёл, осторожно придерживая стопку бумаг. Увидел ленту на столе, будто споткнулся, положил бумаги и сел рядом.
— У нас будет дочь, — сказала Лейла.
Матвей взял её руку. Дышал с ней спокойно, по счёту, как она учила других.
— Справимся, — сказал он.
Лейла посмотрела прямо, без просьбы о героизме.
— Пообещай, — сказала она.
— Что?
Она сглотнула и выговорила тихо, отчётливо:
— Если меня не станет, не дай расползтись дому. Марии нужна будет мать вокруг — пусть даже суровая. Пете — семья. С хлебом, с молоком, с руганью по утрам.
Матвей кивнул тяжело, будто заранее принял груз.
— Обещаю, — сказал он.
Лейла проснулась от боли.
В избе было темно. Угли в печи тлели красным. Пахло сушёной полынью и старой холстиной. За стеной сопели спящие.
Лейла посидела на краю лавки, переждала, пока зрение перестанет плыть, и подтянула к себе рубаху на животе.
— Матвей, — позвала она.
Он поднялся сразу, сон его не держал.
— Зови Марфу, — сказала Лейла. — Принеси тёплой воды и чистых тряпок. Соль — на кончик ножа. И свечу в стекле.
Матвей кивнул, натянул кафтан. На пороге задержался, рот открылся — и закрылся.
— Я здесь, — сказал он вместо всего и вышел.
***
Март 1598 года. Острог на Иртыше
Зима вокруг Яблони прошла без милостей. Острог стоял на простом: дрова, печи, вода, работа. Мужики кололи лес, чинили крышу у амбара, ругались из?за пороха и из?за рыбы, потом молча делили последний кусок сала.
Женщины стирали, шили, варили, гоняли детей мыть руки, потому что за эти годы люди увидели: когда грязи меньше — меньше и хрипоты по ночам, и гнили.
Лейла ходила медленнее — живот стал тяжёлым, и ладонь всё чаще ложилась поверх, будто поддерживала не только ребёнка, но и себя. Она всё равно вставала рано. Проверяла, чтобы у печи стояла чистая вода, чтобы тряпки сушились в тепле, чтобы в бане не гулял сквозняк.
Говорила коротко:
— Руки. Кипяток. Полотенце своё. Давай дальше.
Марфа ворчала сперва, как на чужую. Потом ворчать стало не на что: меньше расползались раны, дети реже захлёбывались кашлем.
Отец Сильвестр поначалу крестился на каждое Лейлино «кипяток», а потом стал приносить ей свечи и золу для щёлока. Мулла Абдулла пару раз заходил с травами и молча оставлял мешочек соли. Тимур — уже высокий, молчаливый — таскал дрова в лазарет и не ждал благодарности: просто делал.
Яблоня стояла на площади тёмная, широкая. К ней привыкли, как к реке. Дерево не устраивало див на каждый день. Иногда земля у корней держала тепло дольше, чем вокруг. Иногда вода в миске у порога дрожала без ветра. Люди это замечали, но не все решались называть.
Этой зимой яблоня дала несколько плодов — будто напомнила, что живое умеет идти своим ходом. Сначала боялись трогать. Потом Лейла вышла на площадь, откусила маленький кусок и проглотила, не морщась.
Сладость ударила по языку, следом пришла горечь — терпкая, травяная. Лейла качнулась, но устояла.
— Живое, — сказала она. — По одному. Детям — позже.
После этого яблоки больше не обсуждали вслух. Просто проходили мимо и делали своё.
***
В ту ночь Марфа пришла быстро.
Принесла узелок, свечу в стекле, нож и чистые тряпки. Поставила у печи чашу с водой, у порога — щепотку соли, чтобы грязь с сапогов не таскали туда?сюда.
— Дыши, — сказала Марфа Лейле. — Спокойно. Не рвись. Не ломайся.
Лейла кивнула. Она не кричала. Выдыхала, сжимала Матвееву ладонь, потом отпускала. Пот стекал по вискам, рубаха липла к спине.
Матвей делал то, что мог: подал воды, подложил под спину свёрнутую шубу, вытер лоб.
Пётр стоял у двери в стороне. Ему было четырнадцать, но держался он так, будто ему поручили караул. В руках — ведро с тёплой водой. Он слушал, когда Марфа бросит слово.
— Если надо — добегу, — сказал он Матвею вполголоса.
— Тут хватит, — отрезала Марфа. — Смотри и делай, что скажу.
Схватки стали частыми. Лейла, глядя в потолок, выговорила:
— Марфа… если что… быстро.
— Сама знаю, — буркнула Марфа, но голос у неё стал мягче обычного.
Потом всё пошло плотнее, без передышек. Лейла держалась зубами и волей. Марфа ругалась вполголоса на ребёнка — как ругаются повитухи на упрямство, когда упрямство живое.
Ребёнок вышел — и сразу закричал. Голос был громкий, требовательный, настоящий. Марфа хмыкнула, будто ей понравилось, как малышка входит в мир.
— Дай, — попросила Лейла.
Марфа положила ребёнка ей на грудь. Девочка тут же нашла грудь, сопнула и задышала ровнее.
— Мария, — выдохнула Лейла. Тихо, как ставят имя на место. — Мария.
Матвей наклонился, коснулся лбом её лба. Хотел сказать что?то простое, живое. Не успел.
Лейла сделала вдох — и воздух застрял. Она будто остановилась между движениями. Лицо осталось мягким, словно она успела сказать себе: «всё».
Матвей догнал это не сразу. Он ещё держал её руку и улыбался — будто всё наконец получилось. Потом улыбка исчезла, как свет под ладонью.
— Лейла, — сказал он. — Лейла?
Позвал ещё раз. Коснулся губами её виска. Лейла не ответила.
Марфа положила пальцы на шею, потом на грудь, прижалась ухом — как привыкла. Подняла глаза на Матвея прямо.
— Уходит, — сказала она.
Матвей резко встал, будто его толкнули.
— Лейла… — вырвалось у него.
Он оглянулся на Петра, как на последнюю опору.
Пётр шагнул ближе. Просто стоял. В этом стоянии не было спасения, но была реальность.
Губы Лейлы шевельнулись. Слова вышли тонко, почти воздухом:
— Береги… дом… Для… Марии…
И всё.
Матвей опустился на лавку, как падают на колени. Мария лежала тёплая, сытая, и тихо сопела, не зная, что вокруг уже всё стало другим. Матвей поднял дочь на руки и прижал к себе, будто мог так удержать то, что ушло.
***
На рассвете Яблоня будто вспотела.
По коре пошли влажные тёмные дорожки, липкие на ощупь, как смола, только пахло не сосной — кисло, яблочно, будто где?то раздавили перезрелый плод. Под деревом снег потемнел пятнами, и на этих пятнах быстро собиралась грязь, как на тропе.
— Сок пошёл, — быстро сказал Кузьма?плотник, словно спасая себя словами. И сам же не поверил: ни тепла такого не было, ни времени.
Люди выходили из домов и останавливались. Скрип ворот звучал чужим. Петух крикнул и сбился на середине, как будто его кто?то оборвал. На окраине коротко взвыл волк и смолк.
Прошка выбежал босиком, ремень выронил и не заметил. Стоял и смотрел на дерево, как на пожар.
Дарья, жена кузнеца, перекрестилась, прижала к груди ребёнка и прошептала:
— Господи… помилуй.
Богдан Брязга, который всегда находил язык раньше сердца, буркнул:
— Нечистое это… так я и говорил.
Отец Сильвестр подошёл ближе, постоял, посмотрел на ствол и перекрестился медленно. Потом сказал негромко, но так, чтобы услышали те, кто рядом:
— Язык держите. Руки к делу. Смерть — не повод ум терять.
Старый охотник, которого звали шаманом за привычку разговаривать с лесом, покачал головой и сказал земле свои слова вполголоса, не споря с молитвой.
В избе Марфа прикрыла Лейле грудь, поправила волосы, зажгла лампаду. Свет нужен был рукам.
— Девка, — сказала Марфа. — Беги за отцом Сильвестром. И людям скажи: три дня. По?людски.
Матвей сидел рядом, держал Марию и делал то, что надо: грел, поил, менял тряпки. Лицо у него было серое, глаза сухие.
Пётр вышел на крыльцо, поставил ведро у порога и насыпал рядом щепотку соли. Потом вернулся и встал у стены — как часовой, только без оружия.
Три дня прощались.
Шли все — русские и татары, купцы и охотники, старики и дети. Кто приносил хлеб и соль, кто — дрова, кто — просто стоял у порога и молчал. Одна женщина оставила узелок с чистыми тряпками: «чтоб пригодилось». Парень принёс деревянную лошадку и положил у лавки, краснея, как ребёнок.
Отец Сильвестр читал Псалтирь спокойно, без нажима. Мулла Абдулла сказал несколько строк о милосердии. Старый охотник протянул песню.
Языки были разные, горе — одно.
Мария то спала, то просыпалась и плакала. Марфа кормила её козьим молоком, ругалась на судьбу и на свои руки, но делала всё аккуратно.
На третий вечер гроб вынесли к Яблоне.
Снег у корней был рыхлый, земля пахла сыростью. Люди встали кругом. Гроб опустили рядом с тем местом, где уже лежали их мёртвые. Земля легла сверху тяжело.
Марфа бросила горсть соли — коротко. Кто?то поставил у корней чашу с водой. Матвей стоял рядом, прижимая к груди Марию. Пётр и Прошка держали край гроба до последнего.
Когда люди разошлись, Матвей остался.
Он подошёл к стволу и ударил ладонью — раз, другой. Кожа на костяшках лопнула, выступила кровь. Боли он почти не почувствовал.
Кровь стала густой и холодной. Это вернуло его в тело на секунду — и стало хуже: пустота оказалась настоящей.
— Верни, — сказал он хрипло. — Возьми меня. Разменяй.
Дерево молчало.
— Папа, — тихо сказал Пётр позади. — Хватит.
Матвей не обернулся.
— Тогда что мне делать? — спросил он, и голос сорвался.
Пётр подошёл ближе. Достал нож, надрезал ладонь коротко, без показухи, и прижал руку к коре.
— Не разваливайся, — сказал он. — Береги дом. Людей. Память.
Матвей стоял, тяжело глотая воздух. Потом опустил руки. Кровь на пальцах быстро остыла.
— Хорошо, — выговорил он. — Бережём.
***
На рассвете четвёртого дня ствол подсох.
Тёмная плёнка стянулась коркой и начала осыпаться, крошась мелко, как обугленная кожа. Сначала редкой пылью, потом гуще. Пыль ложилась на снег серыми пятнами, забивалась в щели между досками, приставала к рукавам.
И под этой коркой показалась новая зелень.
Почки были маленькие, упрямые. Не праздничные — живые.
В тот день у людей лучше слушались руки: тесто подходило легче, дети спали дольше, вода в лоханях стояла гладью. Женщины, стирая, начинали напевать — на один лад, без слов.
Матвей заметил это вечером. Мария заснула у него на руках спокойно, без рывков.
— Работа пошла, — сказала Марфа, будто самой себе, и пошла мыть тряпки.
***
Ночью Пётр вышел к Яблоне один.
Острог спал. Воздух был сырой и звёздный. Пётр шёл медленно — он уже знал: у таких мест шаг лучше не ломать.
У корня, там, где несколько дней назад впиталась кровь, лежало что?то тёмное, маленькое. Пётр присел, поднял.
Семечко.
Тяжёлое для своего размера, прохладное. В ладони оно лежало уверенно, без суеты.
Пётр постоял, пока не заныли колени от холода.
— Если это плата, — сказал он тихо, — я удержу.
Он спрятал семечко в кожаный мешочек и повесил на шею под рубаху. Холодок лёг на грудь — и стало спокойнее: есть то, за что отвечать.
***
Через несколько дней Матвей позвал к Яблоне тех, кто и так тащил на себе половину острога.
На разговор — вечером, когда работа схлынула и люди перестали мешать друг другу словами.
Пришли Марфа, отец Сильвестр, Хасан, Сергей и Архип. Ермак заглянул на минуту, постоял у края круга, кивнул и ушёл к воротам: для него разговоры всегда заканчивались там, где начиналась охрана.
Пётр держался в тени у стены — не лез, но и не уходил.
Матвей поставил на землю чашу с водой. Больше не требовалось: руки знали, где лежит разговор.
— Люди к дереву потянутся, — сказал Матвей спокойно. — Одни — от горя. Другие — от жадности. Нам нужен порядок.
Марфа ответила коротко, как приказ по хозяйству:
— К дереву — по одному. И чтобы вода у порога стояла всегда. Кто пришёл — сперва руки. Потом слово.
Отец Сильвестр поправил ремешок на груди и добавил:
— Я скажу на службе: сюда не с криком. С криком — к воротам, там и кричите. Здесь молятся и работают.
Хасан кивнул, не споря:
— И чтобы никто не начал продавать «помощь». Я торговлю знаю: сперва слово, потом плата — а потом кровь.
Сергей помолчал и сказал про простое:
— Порог прикрыть. Детей уводить. Толпа — всегда беда.
Архип по привычке уже вертел в пальцах бересту.
— Записать? — спросил он.
Матвей кивнул.
— Запиши как память. Просто — что решили и кто был рядом.
Архип сел на корень и написал прямо: «К дереву — по одному. Вода у порога. Порог прикрывать. Детей уводить. Просьбы о невозможном не кормить». В конце — дату и имена. Без слова «навек».
Пётр подошёл на шаг ближе и сказал негромко:
— Если кто?то захочет разменять чужую жизнь на свою — остановите сразу.
Ермак, уже уходивший к воротам, бросил через плечо:
— Остановим. Я руками. Вы — словом. Только без паники.
И ушёл.
***
Весной, когда земля размякла, у Яблони начали складывать брёвна.
Тёплую избу рядом — лечить, писать, укрывать в метель, хранить важное. Люди ворчали, спорили, таскали, били топором, а вечером садились у печи и молчали устало, как после тяжёлого дня.
Пётр ходил вокруг и говорил спокойно:
— Тут проход шире. Раненого нести. Тут порог гладкий, чтобы не цепляло. Тут воду ставить.
Матвей вечером разложил на столе бересту, уголь и линейку, которую сам себе выстругал. Подождал, пока руки перестанут дрожать, и начал чертить: стены, печь, полати, угол для воды.
Он поднял голову. Мария спала в углу, сопела тихо.
— Будем делать, — сказал он.
И этого оказалось достаточно.
Глава 13. Урок под ветвями
К концу лета Яблоня стала местом, куда шли за порядком.
Под ней землю вытоптали до плотной глины. На корнях сидели, как на лавках. Здесь сушили онучи, здесь ставили ведро, когда сводило пальцы от холода, здесь же оставляли связку бересты на завтра.
Под яблоневым сводом люди разговаривали тише и короче: так лучше доходило.
Утро держало ещё тепло, но от реки тянуло сыростью. Дым из печных труб поднимался ровно. Во дворах пахло мокрым деревом, кислой кашей и чуть — рыбой: кто?то притащил с протоки мелочь, сушил на верёвке.
Матвей прибил к двум колышкам кусок выбеленной ткани — старый, с пятнами золы по краю, но гладкий. Уголь крошился в пальцах. Рядом, на корне, лежали полоски бересты и две дощечки, чтобы класть под руку.
Прошка принёс их из сарая и вытер рукавом, словно от этого они станут «учёнее».
Дети уселись вперемешку: русские, татары, ханты; двое бухарских ребят, которых привёл купец. У одного на ногах были сапоги, у другого — тряпки, перетянутые верёвкой. У нескольких губы потрескались от ветра и недоедания, и они то и дело облизывали их, не замечая.