Лейла посмотрела на тех, кто сделал шаг, и отвернулась к двери. Ей хватало этих нескольких.
***
Вечером в общей избе варили на всю ватагу. Дым стоял под потолком сизыми слоями, пахло кашей, капустой и мясом. За длинными столами шумели голоса, звенела посуда.
У входа Лейла поставила лохань с тёплой водой и сложила рядом чистые тряпицы. Сердце стучало так, будто ей сейчас говорить перед судом.
«Сейчас засмеют», — шевельнулось внутри.
Дверь распахнулась. Вошёл Ермак.
Он подошёл к лохани без шума. Снял рукавицы. Засучил рукава. Шрамы на руках поблёскивали в огне, как старые канаты.
Ермак зачерпнул воду ладонями, посмотрел в неё внимательно, словно проверял, не плавает ли там что?то лишнее. Потом вымыл руки — степенно, без показухи: ладони, меж пальцев, запястья. Вытер их чистой тряпицей и повесил её обратно.
— Я так буду, — сказал он негромко, но так, что услышали все. — Кто хочет — тот тоже.
По избе прошла неловкая волна. Смех, уже готовый сорваться в углу, захлебнулся. Фрол поднялся, подошёл к воде, вымыл руки. За ним — ещё двое.
Марфа тоже подошла, ополоснула ладони и вытерла, как привыкла.
— Чтоб меньше бегать по чужим хатам, — сказала она громко, глянув в сторону Богдана. — Мне работа и так не в тягость, да и меру знать надо.
Лейла стояла у стены и держалась за край стола, чтобы не выдать дрожь в пальцах. В груди было тяжело — усталостью, болью, памятью о мальчишке. Но дышать стало свободнее. В эту щёлочку наконец вошёл воздух.
***
Ночью острог гудел низко и ровно: кто?то храпел, кто?то ворочался, за стенами изредка лаяли собаки. Снег светился за крошечным оконцем бледным отсветом.
В баньке, давно остывшей, ещё держалось слабое тепло. Лейла вернулась туда одна — проверить печь, глянуть, не тянет ли дым из щели. Внутри пахло смолой, сухой холстиной и старым паром.
Она провела ладонью по шершавой доске полка и присела. Тело ныло: плечи, спина, пальцы. Голова была тяжёлая.
Но под этой тяжестью жила упрямая радость — без улыбки, просто факт.
За эти дни она успела здесь потерять ребёнка и удержать другого. Не успеть везде. Разозлиться, выстоять. И баня перестала быть чужой.
Лейла достала из угла деревянный черпак, провела пальцами по ручке. Дерево зашершавилось от времени. Его строгали не для неё. А теперь она наполняла им котлы, которыми спасала — сколько удаётся.
— Чужой дом, — сказала она почти беззвучно. — А руки тут уже мои.
Снаружи кто?то прошёл, по насту коротко скрипнули шаги. Голос Сергея глухо окликнул со двора:
— Лейла! Ты там?
— Тут, — отозвалась она.
Сергей заглянул в дверной проём.
— Отдыхать надо, — сказал он просто. — Завтра опять к Марфе.
— Знаю, — усмехнулась она устало. — Завтра дел много.
Он кивнул — без утешений и без красивых слов — и ушёл, оставив ей баню и завтрашний день.
Лейла ещё минуту посидела, прислушалась к собственному дыханию. Потом прикрыла заслонку, затушила последние угольки и пошла обратно в избу — в дом, где ей уже было кому отвечать и за кого держаться.
Глава 8. Аз и Буки
К середине зимы острог перестал пахнуть смертью на каждом шагу. В тот январский день его вдруг потянуло весной. И бедой.
Зима держалась крепкая: снег по пояс, ветер с реки злой, звёзды над стенами — острые, как щепа в ладони. Жили тесно: выйди один — и сгинешь.
За эти месяцы Матвей понял цену этому.
Печь — когда ночью можно спать, не задыхаясь, а утром подниматься без тупого звона в висках. Печи переложили: Сергей вымерял тягу, ругался на сырую глину, гонял плотников по кругу, пока заслонки не стали ходить мягко и пока дым из трубы не пошёл легче.
Лейла тыкала пальцем, где шов должен быть, а где щель, и говорила коротко:
— Тут угоришь.
Спорить было не с чем.
Баня — как хлеб: раз в неделю, в один час, без лишних разговоров. Вода — кипячёная, даже если сперва ворчат. Тряпица — когда у каждого своя и никто не тянет чужую из общего угла.
Поначалу всё это называли чужими причудами.
— Мыться зимой? — возмущался Кузьма?плотник, кашляя в рукав. — Да от стужи перемрём!
— От угара раньше перемрёте, — отвечала Лейла без злости. — И детей своих утянете.
Кузьма сплюнул в снег, но пошёл. А через две недели уже сам ходил по дворам, стучал в двери костяшками:
— Давай, шевели ногами. Баня топится. Чего мямлишь.
У входа в казармы поставили лохань. Дежурный с утра приносил ведро тёплой воды, рядом — стопка чистых тряпиц.
Поначалу ругались громко:
— Воду переводишь!
— Тряпьё зря губишь!
Через неделю ругались короче. Через месяц — ругались по привычке, а мылись у лохани.
Ночами стало меньше сиплого кашля и меньше того страшного шёпота по двору: «хвора пошла».
Отец Сильвестр сперва кривился, будто его заставляли молиться на новый лад. Потом сам стал подходить к лохани первым и вытирать ладони медленно, тщательно.
— С хлебом да с чистыми руками — тоже дело Божье, братцы, — сказал он однажды, и никто не хмыкнул.
Матвей заметил ещё одно: на кладбищенском бугре за стеной перестали копать каждый день. Он понял это без слов — по тому, что ночами больше не бегали с лопатами.
***
Утро началось странно.
Матвей проснулся до света от ощущения, что воздух в избе натянуло. Будто струну: ещё не тронули, а она уже дрожит. Половицы молчали, стены стояли крепко, а всё равно казалось — что?то проснулось раньше людей.
Лейла лежала рядом на боку. Ладонь — на животе. Срок уже был такой, что округлость видна даже под рубахой. Она держала себя так, как держат рану: накрыв ладонью, чтобы помнить.
— Не спишь? — спросил Матвей вполголоса.
Лейла открыла глаза сразу, без сонной тяжести.
— Слышу, — сказала она.
— Что?
Она помолчала, будто слушала не ушами.
— Тянет. Тихо. Без боли. Словно рядом кто стоит.
Матвей сел, провёл ладонью по лицу. Щёки были холодные, а в груди — ровное тёплое ожидание, как перед словом.
— Как тогда, у кедров? — спросил он.
Лейла кивнула.
— Там было снаружи. А сейчас… через меня.
Матвей положил руку поверх её ладони. Под тканью было густое уверенное тепло — и под ним колючая тревога.
— Марфа говорила… у таких детей бывает «эхо», — сказал он.
— Марфа языком шевелить любит, — ответила Лейла. — Но иногда попадает.
Она перевела дыхание, выравнивая его, как учила других, когда у них начинала бежать паника.
— Сегодня без подвигов, — сказала она, уже вставая. — Услышал?
— Это ты мне или себе?
— Себе. И тебе тоже.
Она надела валенки. Матвей поднялся следом и почувствовал, как тянет в коленях. Переход давно остался позади, но тело иногда вспоминало его без спроса — ноющей усталостью, будто ночь была вдвое длиннее.
Лейла на это не оглянулась. Вымыла руки, завязала платок, проверила мешочек с травами.
— Пойдём, — сказала она. — Пока люди не решили за нас, что им важнее — жить или спорить.
***
Утро в остроге теперь начиналось с порядка.
Дежурные разжигали печи. Воду грели в котлах и разносили по двору: к казармам, к бане, к избе, где лежали больные. Где?то ссорились из?за очереди к лохани, где?то — из?за коровы; всё это было привычным. Дым, мокрая шерсть, скрип снега под сапогами.
Лейла обходила дворы быстро. Слова у неё были короткие, как инструменты.
— Руки.
— Тряпица своя.
— В общий котёл не кашляй. Отвернись.
Кто?то бурчал, кто?то ухмылялся, а делали всё равно. Делали, потому что видели: меньше гниёт, меньше хрипит, меньше падают ночью без причины. Кто?то уважал Лейлу, кто?то терпел её, кто?то злился — и всё равно мыл руки.
Матвей, проходя по двору, отметил: возле лазаретной избы больше не висел прежний кислый дух. Теперь пахло дымом и уксусом, и это было счастье — грубое, земное.
***
Учились под Яблоней.
Дерево стояло в углу двора, будто всегда тут росло. Снег лежал на нижних ветках, кора была тёмная, холодная. Люди проходили мимо и невольно касались ствола — проверить, цело ли.
Рядом натянули навес, чтобы ветер меньше резал пальцы. Лавки — грубые, столешница — из неструганой доски. В миске — уголь, рядом — стопка бересты.
Прошка сидел ближе всех, губы поджаты, лицо серьёзное, словно он караул держит. Рядом — двое казаков, седой Фрол, ещё пара молодых.
— Это «а», — сказал Матвей. — Как рот открываешь.
Прошка, зажмурившись от старания, вывел кривую линию.
— А, — повторил он и посмотрел на бересту так, будто ждал похвалы от самого Ермака.
Сергей стоял рядом, прислонившись плечом к столбу. Он редко вмешивался, но когда вмешивался — слушали.
— Не дави, — сказал Сергей Прошке. — Уголь крошится.
Прошка смутился и сразу сделал вид, что и так это знал.
Отец Сильвестр пришёл «на минуту», как всегда, а остался. Вытащил из рукава свой кусочек бересты и сел на край лавки, как ученик.
— А вот это «з», — сказал он, выводя змейку. — Зело.
— Змею я видал, батюшка, — проворчал Прошка. — Она умней будет, чем эта чернота.
Сергей едва заметно усмехнулся и тут же кашлянул, чтобы мальчишка не распоясался.
Седой Фрол писал медленно, будто ворочал камень. Рука дрожала, уголь ломался, он ругался себе под нос. Наконец остановился, не поднимая головы.
— Читай, — сказал он хрипло.
Матвей наклонился. На бересте было коряво, но ясно: «мама».
Фрол выдохнул и накрыл лицо ладонью. Сидел так, пока никто не решался шутить.
— Сорок лет как слепой, — выговорил он наконец. — Теперь письмецо жене пошлю.
— Она ж не умеет, — пробормотал молодой казак и сразу спрятал улыбку.
Фрол поднял голову. В глазах у него было не обида — упрямство.
— Значит, поп прочтёт. А может, и она рядом сядет. Чего ты… — он махнул рукой и снова взял уголь. — Давай дальше, Матвей. Не стой.
Прошка поднялся и пошёл вдоль лавок «проверять», как настоящий наставник.
— Я Ермаку напишу, — объявил он. — Чтоб порох глянул.
— Пиши, — сказал Матвей. — Только по делу.
Прошка высунул язык от сосредоточенности и вывел: «порох смотри».
Сергей кивнул: коротко, понятно.
Малые вещи держали их крепче больших слов.
***
К полудню у Ермака собрались старшие.
В избе было тепло, пахло щами и дымом. Ермак сидел тяжело, как всегда, будто плечами подпирал весь острог. Иван Кольцо жевал хлеб, не отрываясь от разговора. Сергей стоял ближе к двери — так, чтобы видеть и стол, и выход.
— Кучум силу собирает, — сказал Степан, сдирая с рукава засохший снег. — Весной ударит. Если по прямой пойдём — перемелют.
Матвей развернул карту на столе: Иртыш, притоки, затоны, лесная кромка. Линии были грубые, но место на них жило.
— В чистое поле мы не выйдем, — сказал Матвей. — Они сами выберут короткий путь. Мы только поможем им ошибиться.
Он говорил спокойно, без бравады. Как про склад.
— По льду поведём. В нужных местах пробьём майны, присыплем снегом. В узких проходах — горшки с порохом. Дозорный в лесу — верёвка к запалу. Главное — без суеты.
В избе загудели голоса.
— Не по?казачьи, — буркнул кто?то.
Ермак повернул голову резко.
— По?казачьи — это жить и стену держать, — сказал он. — Грудью на копья не пойдём. Возьмём хитростью.
Он посмотрел на Матвея.
— Бери пятьдесят толковых. Учить. По лесу водить. По льду гонять. Сдюжишь?
— Сдюжу, — ответил Матвей.
Ермак кивнул и добавил, словно между делом:
— И ваши мытья не бросайте. Чтоб к весне не половина лежала.
Лейла, стоявшая у порога, не спорила. Только сказала сухо:
— Ешьте. Потом к больным.
***
Уже на выходе их догнала Марфа.
Шла быстро, не по возрасту, и вела за рукав женщину в чужой одежде. Рядом, почти прижавшись к её боку, шагал мальчик — худой, обветренный, с посиневшими от холода губами.
— В лесу нашли, — сказала Марфа. — У ручья. Едва живые.
— В лазарет, — отрезала Лейла.
Сбоку кто?то прошипел:
— Басурманка…
Это был Богдан Брязга. Он стоял у стены, словно ему там место, и смотрел так, будто нашёл удобный повод для злобы.
Лейла повернула к нему голову — спокойно, без угрозы.
— У тебя, Богдан, язык скор, — сказала она. — Пойдём, поглядишь, как люди мёрзнут. Потом шипи.
Богдан отвёл глаза, будто на миг стало совестно, и буркнул:
— Мне дела… — но с места не ушёл.
В избе для больных было тепло. Пахло дымом, уксусом, мокрыми тулупами. Лейла посадила женщину на лавку, стянула с мальчика верхнее, потрогала шею, запястье, лоб. Говорила по?русски, потом по?татарски — коротко, подбирая слова без ласки.
— Имя.
Женщина выдохнула:
— Айша.
Лейла кивнула:
— Ребёнок?
— Тимур, — сказала Айша.
Мальчик смотрел исподлобья, молчал, но не прятался. Айша держала его крепко — со страхом, как держат последнюю вещь.
Лейла дала им тёплой воды, подвинула ближе к печи.
— Сначала согрейся, — сказала она Айше. — Потом слова.
Айша кивнула, будто такой порядок ей знакомей любой милости.
Позже, когда Айша отогрелась и Тимур перестал трястись, Лейла вывела Матвея в угол, где стояла миска с водой — простая миска, чтобы глазу было за что зацепиться.
— Она говорит… — начала Лейла. Слова давались тяжело, будто язык тоже мёрз. — У Кучума был русский пленник. Иван. Грамотный. Писал на бересте.
Матвей поднял голову.
— Что писал?
— Считал, — сказала Лейла. — У него была книжка. Маленькая. Месяцы, праздники, круги. Айша не знает, как это зовётся. Он глядел туда и говорил: «В тот день солнце уйдёт». И ушло.
Матвея кольнуло под рёбрами.
— Если у него календарь… он мог знать день затмения.
Лейла кивнула.
— Да. Но они услышали другое. В стане поднялся крик. Молились, спорили, хватали друг друга. Айше стало страшно — и от неба, и от людей.
— Что с Иваном? — спросил Матвей.
Лейла пожала плечами.
— Ушёл. Айша помогла. За это свои бы её прибили. Она и ушла в лес.
Матвею стало зябко, хотя у печи было жарко. Здесь любой, кто знает чуть больше, легко становится мишенью.
— Мы их оставим? — спросил он.
— Мы их вылечим, — сказала Лейла. — А дальше посмотрим. По людям. По времени.
И вернулась к Айше так, как возвращаются к работе: без обещаний, но с делом.
***
Ночью Матвея разбудил запах сырой земли.
Мокрая кора, тёплый перегной — как в апреле, когда поднимаешь гнилушку и под ней чёрная влажная жизнь. Только сейчас была зима.
Матвей сел, прислушался. За стеной кто?то перевернулся и тяжело выдохнул. Лейла тоже поднялась сразу, будто ждала.
— Пойдём, — сказала она.
Они вышли во двор.
Мороз щёлкал по щекам, снег хрустел под ногами. Возле дерева воздух был другой — влажный. Снег у ствола просел кругом, и в темноте проступило тёмное пятно: рыхлое, мокрое. От земли поднимался слабый пар, почти не видный, но запах выдавал.
Лейла остановилась в шаге, не касаясь.
— Так не бывает, — сказала она, как врач про диагноз.
Матвей видел: вокруг ствола — тонкий ободок просевшего снега. И пахло так, будто кто?то принёс весну в горсти и высыпал у корней.
На шум вышли люди. Сначала двое, потом ещё. Кузьма пришёл наспех, ругаясь вполголоса, валенки — на голую ногу.