Сборник Исповедь осколков

17.10.2025, 20:49 Автор: Александр Коньков

Закрыть настройки

Показано 2 из 9 страниц

1 2 3 4 ... 8 9


Потом он расправил плечи, стряхнул с себя вековую усталость и вышел на улицу. Впервые за долгие годы.
       
       На следующее утро деревня Подгорье проснулась от звука, которого не слышала десятилетиями. От громкого, раскатистого, весёлого смеха. По главной, единственной улице шёл Скоморох! Настоящий! Молодой и полный сил! Его когда-то померкшие глаза сияли, а рот был растянут в беззубой, но озорной ухмылке. На его колпаке, будто по волшебству, вновь звенели бубенцы. Он пел залихватские частушки, отплясывал замысловатые коленца и показывал фокусы, от которых у зрителей захватывало дух.
       
       Сперва люди в ужасе жались к стенам своих домов, крестились и шептали заговоры. Но смех — штука заразительная, а страх перед новым и необъяснимым постепенно вытеснялся любопытством, а затем и восторгом. По одному, робко, они стали выходить на улицу. А потом и дети, забыв все страхи и запреты, с визгом и смехом побежали за ним, требуя новых чудес.
       
       Он и показывал чудо. Он доставал из своего бездонного мешка маленькую деревянную куколку. Ту самую, с чёрной слезой. И он заставлял её плясать. Без всяких ниток. Одним лишь движением руки, взмахом пальца. Кукла отплясывала на его ладони лихой, неистовый танец, её деревянные члены изгибались в невозможных позах. Дети визжали от восторга, а взрослые улыбались растерянно и счастливо.
       
       Они не слышали едва уловимого шёпота, что доносился из глубины деревянного тельца, из самого его сердца: «Бегите… Не слушайте его… Ради всего святого, бегите… Он ведёт вас не к свету…»
       
       Но этот тихий голос отчаяния тонул в громком, навязчивом, гипнотическом хохоте нового Кукольника. Он, как Крысолов, вёл за собой весёлый, неугомонный хоровод — детей, женщин, мужчин — к самой опушке Чёрного Леса. За собой. За своей невидимой, но невероятно прочной ниточкой, что тянулась от его пальцев к сердцу каждого.
       
       А в кармане его рваного, но теперь казавшегося таким нарядным кафтана, маленькая деревянная кукла плакала своей единственной, вечной чёрной слезой. И в кромешной тьме своего нового мира, в тесной тюрьме собственного тела, она ждала. Ждала, когда в избушку на опушке войдёт новый одинокий старик с тоской в сердце и желанием сыграть последний спектакль. Чтобы найти себе замену. Чтобы передать проклятие. Чтобы хоть кто-то ещё узнал, какой ценой платит Кукольник из Чёрного Леса за весёлый смех и нескончаемый праздник, что он дарит другим.
       
       
       3. Тяжба с ветром
       
       В деревне Омут, что ютилась в коленях сырых, беспросветных болот, жизнь измерялась не годами, а количеством удачно пережитых зим. Здесь даже солнце светило с оглядкой, будто боялось зацепить верхушки сосен-скелетов и обжечься о тину. А по ночам с болот выползал туман — густой, белесый, и в нём тонули звуки, краски и надежды.
       
       В самой крайней избе, на отшибе, жил Панкрат. Не старый ещё мужик, но уже обложенный жизнью. Звали его Глухим не от недостатка слуха, а от избытка упрямства. Он верил только в то, что можно взвесить на руках, поставить в закрома или выменять на соль. В Бога, в чертей, в домовых — во всю эту нечисть, что плодилась в болотных испарениях и в головах у соседей, он не верил. Его богом был тяжкий, ежедневный труд, а дьяволом — всё, что этому труду мешало.
       
       И был у Панкрата главный враг — Ветер. Не тот ласковый шептун, что колышет рожь, а злой, насмешливый дух с болот. Он выл в печной трубе, выдувая жар из избы, срывал ворох соломы с крыши, стоило Панкрату её починить, и выхватывал из его рук только что зажжённую трубку, оставляя на губах горький привкус. Соседи, завидев хмурое лицо Панкрата, качали головами: «Опять Ветер с ним шутит. Откупись, Панкрат, брось ему в болото краюху хлеба да горсть маку. Уймётся».
       
       Но Панкрат лишь отплевывался.
       — Какая такая нежить смеет смеяться над моим трудом? Я с ним, сукиным сыном, по-мужски разберусь!
       
       И решил он подать на Ветер в суд. Собрал нехитрые пожитки, положил в мешок засохшую краюху, взял в руки увесистую дубину — на всякий случай — и пошёл по зыбкой, проросшей кочками дороге, что вела в большой город.
       
       Путь его лежал через гиблые места. На краю деревни сидел на обгорелом пне отставной солдат Ефим, безногий, с пустыми глазами. Увидев Панкрата с дубиной и узлом, он хрипло рассмеялся:
       — Куда путь держишь, упрямец?
       
       — В город, на Ветер в суд подавать! — отрезал Панкрат.
       
       Солдат покачал головой, поблёкшие медали на его старом мундире звякнули.
       — Брось, земляк. С Силами Небесными не судятся. Их или бойся, или молись на них. А ты идёшь на верную погибель. Неправая правда тебя в гроб вгонит.
       
       Панкрат фыркнул и пошёл дальше. В чаще леса он наткнулся на голодного детину с пустыми, волчьими глазами. Тот, пошатываясь, преградил ему дорогу.
       — Подай, добрый человек, на пропитание...
       
       — Отстань, — отмахнулся Панкрат. — По важному делу иду. С Ветром судиться.
       
       Нищий замер, а потом его лицо исказила гримаса, похожая то ли на смех, то ли на ужас.
       — С Ветром? Да ты погляди на меня! Я вот с барином своим судился, за землю. А теперь по миру с сумой хожу. Его правда оказалась тяжелее! А твоя с ветряной правдой потягается?
       
       Но Панкрат уже шёл вперёд, не оборачиваясь. У старого покосившегося креста сидела старуха-плакальщица, Акулина. Она оплакивала всех подряд
       — и мёртвых, и живых. Увидев Панкрата, она запричитала:
       — Ой, Панкратушка, буйная головушка! Не ходи, вернись! Ветер тебя в поле без креста похоронит! Никто и косточек твоих не соберёт!
       
       Но её вопли лишь укрепили Панкрата в его решении. Все они — слабые, сломленные. А он — нет. Его правда, труда и упорства, должна восторжествовать.
       
       Наконец он добрался до города и предстал перед Князем-Судьёй. Тот был человеком тучным, с лицом, напоминавшим запёкшуюся кровяную колбасу, и маленькими, блестящими, как бусины, глазками. Он славился своей циничной мудростью и любовью к зрелищам, особенно к тем, где чужая глупость порождала абсурдное горе.
       
       Выслушав Панкрата, Князь расхохотался так, что затряслись его щёки.
       — С Ветром в суд? Ха! Да ты, мужик, забавный! Ладно, не часто такие дела ко мне поступают. Назначу-ка я суд Божий!
       
       Он поднялся с резного кресла и изрёк:
       — Выйдешь ты, Панкрат, в чисто поле, на самую его середину. Станешь там и крикнешь трижды во всю глотку: «Выходи, обидчик мой, на суд праведный!». Если явится твой ответчик — признаю правоту твою и воздам тебе по заслугам. А коли никто не явится... — Князь усмехнулся, — ...значит, потрава княжеской воли. За то повешу. Ясно?
       
       Свита захихикала. Панкрат, бледный, но непоколебимый, кивнул.
       — Ясно.
       
       Его вывели за околицу, на огромное, пустынное поле. Небо налилось свинцом, и первая шальная струя холодного воздуха обожгла ему лицо. Панкрат сгрёб в комок всю свою ярость, всё упрямство и крикнул, разрывая глотку:
       — Выходи, обидчик мой, на суд праведный!
       
       Ветер, до этого игравший с пылинками, вдруг стих. Тишина стала звенящей, тяжёлой.
       
       — ВЫХОДИ! — завопил Панкрат во второй раз, и его голос, сорвавшийся на фальцет, прокатился по полю.
       
       В ответ небо почернело. Тучи сомкнулись в сплошную, гудящую массу. Поле погрузилось в предгрозовой мрак.
       
       И тогда Панкрат, собрав последние силы, проревел в наступающую тьму:
       — ВЫХОДИИИ!
       
       И Небо разверзлось. Но не явился Ветер. Явилась сама Гроза. Не слепая стихия, а живое, яростное, всесокрушающее Существо. Молнии били в землю, как плети, дождь хлестал стальными струями, а гром был не звуком, а рёвом разъярённого зверя.
       
       И в этом рёве Панкрат услышал Голос. Он был соткан из свиста урагана, из грома и из шипения дождя.
       — Ты звал, червь? Ты суда захотел? Я — твой Ветер! Я — его Дождь! Я — его Гром! Мы и есть твой Суд! Судись же, давай, предъяви свои праведных свидетелей! Где они?
       
       Панкрат попятился. Он озирался, но вокруг бушевала только слепая, равнодушная ярость. Он пытался что-то крикнуть, но его слова разрывались в клочья ураганом. Он поднял свою дубину — свой последний аргумент, — но молния ударила в неё, обратив в щепу и опалив ему руки.
       
       И его не стало. Не просто убили. Стёрли. Смыли с лица земли. Ни клочка одежды, ни обугленной косточки. Только воронка в земле да запах озона.
       
       А в княжеских палатах Князь-Судья, выслушав доклад стражников, долго и от души смеялся, попивая густое вино.
       — Ну что, нашёл на свою голову судью, дурак? Истину, видно, в огне искал, так её там и нашёл. Всем наука!
       
       И в деревне Омут с тех пор стали говорить, встречая непогоду:
       — Гляди, Панкрат с Ветром опять судится.
       И крепче запирали ставни. Потому что знали — с некоторыми силами лучше не спорить. Или молиться на них, или бояться. А упрямство — дорога в никуда, где нет даже креста, чтобы помянуть.
       
       
       4. Кукла Недоли
       
       На краю деревни, там, где тропинка тонула в хмуром, вечно шепчущем ельнике, стояла избушка Степана. Бывший корабельный плотник, он ушёл с моря после того, как буря унесла его шхуну «Марьяна» — названную так в честь жены, умершей при родах, — и оставила его одного на обломке мачты. Он выжил, но море в нём умерло, оставив после себя лишь тихий, солёный осадок тоски.
       
       Изба его была полна призраков. В углу висела его старая, пропитанная ветром и солью куртка. На полке пылился компас со сломанной стрелкой. Но самыми громкими были призраки тишины — они сидели за столом напротив, ложились на вторую половину холодной кровати, звали его по имени в предрассветном сумраке.
       
       Чтобы не сойти с ума, Степан взялся за нож и кусок старого, выброшенного морем дерева — обломка той самой мачты, что спасла ему жизнь. Он начал вырезать. Он не думал о продаже. Его пальцы, помнившие каждую щепку «Марьяны», сами находили форму в древесных волокнах. Он вырезал куклу. Ростом с ребёнка, с грубыми, но выразительными чертами лица. У неё были широко раскрытые глаза, в которых застыло вечное удивление, и маленький, приоткрытый рот, будто она собиралась что-то сказать.
       
       Он назвал её Недолей. Назвал так, словно хотел обмануть судьбу, призвав её к себе под видом неудачи, чтобы заключить сделку. Он вложил в неё всё, чего ему не хватало: мечту о сыне, которого он никогда не имел; тепло очага, которого лишился; тихую, спокойную долю, которую у него отняло море.
       
       И началось необъяснимое.
       
       Сперва он просто разговаривал с ней. Садил её на табурет напротив и рассказывал ей о своём дне, о старых плаваниях, о Марьяне. Она молчала. Но её молчание было иным — не пустым, а глубоким, внимательным. Её нарисованные глаза казались живыми. Они смотрели на него, и в их блеске Степану чудилось понимание.
       
       А потом его жизнь стала налаживаться. Словно Недоля, впитывая его тоску, взамен отдавала ему капельки удачи. Он пошёл в лес за хворостом и нашёл под старым буреломом кошель, туго набитый серебряными монетами. Соседские козы, которые годами травили его огород, вдруг обходили его забор стороной, словно натыкаясь на невидимую стену. Даже застарелый кашель, доставшийся ему после той роковой бури, отступил, и по ночам он впервые за долгое время стал дышать полной грудью.
       
       Степан не радовался. Он с опаской поглядывал на деревянную фигуру в углу. Это была не удача. Это была плата.
       
       Как-то раз к его калитке подошёл соседский мальчишка, Мишка. Сирота, росший у тётки на побегушках, вечно голодный, с большими, как у Недоли, глазами. Он принёс Степану глиняный горшок с молоком — мол, тётка велела, за то, что старик прошлой осенью починил им забор.
       
       Степан, бурча, пустил мальчишку в избу. Мишка уставился на куклу.
       — Ой, а кто это? — спросил он, забыв про молоко.
       — Недоля, — мрачно ответил Степан.
       — Красивая, — прошептал Мишка.
       
       С тех пор мальчик стал заходить часто. Степан, сперва ворчавший, постепенно привык. Он стал вырезать для Мишки деревянные кораблики, рассказывать ему о дальних странах, учить его узлы вязать. В избе пахло не плесенью и тоской, а тёплой похлёбкой и детским потом. В груди у Степана что-то оттаивало, щемяще и болезненно, как отлежавшая нога.
       
       Однажды вечером, глядя, как Мишка увлечённо чинит его старый невод, Степан не выдержал.
       — Вот что, Мишаня, — сказал он, и голос его дрогнул. — Оставайся-ка ты у меня. Будешь мне... помощником. А там, гляди, и сыном назову.
       
       Мальчик вспыхнул от счастья. А Степан, впервые за много лет, почувствовал, что жизнь не кончена.
       
       В ту ночь он проснулся от странного чувства — тяжести на груди. Он открыл глаза. В лунном свете, падающем из окна, он увидел Недолю. Она сидела на нём, её деревянное тело было холодным и невыносимо гнетущим. Её суставы издали тихий, сухой скрип, когда она наклонилась к его лицу. Краска на её лице не изменилась, но в её неподвижных глазах плясали отблески какой-то чужой, древесной жизни.
       
       И он услышал голос. Не в ушах, а внутри своей головы. Он был похож на скрип старого дерева на ветру, на шелест сухих листьев.
       — Я — твоя доля, Степан. Ты вырезал меня из своей тоски. Ты вдохнул в меня жизнь своими одинокими мыслями. Я — твоё счастье. Я — твой сын. Я — твой дом. Всё, что у тебя есть, — это я.
       
       Степан попытался сбросить её, но его тело было парализовано леденящим ужасом.
       — Мальчик... — просипел он.
       
       — Он чужой, — проскрипела Недоля. — Он украдёт у тебя взгляд. Твоё внимание. Твою... любовь. А что останется мне? Я не позволю. Он или я. Сделай выбор.
       
       Утром Степан поднялся разбитым. Он посмотрел на Недолю, стоявшую в своём углу. Она была просто куклой. Но он знал — это обман. Он подошёл к ней и, заглянув в её глаза, увидел в их стеклянной глубине не просто понимание, а собственную, вывернутую наизнанку душу. Он создал не утешение. Он создал Ревность. Чёрную, всепоглощающую, готовую на всё, чтобы остаться единственной.
       
       Мишка прибежал днём, сияющий.
       — Дедушка Степан, а мы сегодня на речку пойдём? Удочки возьмём?
       
       Степан смотрел на его живые, горящие глаза, а потом на неподвижное лицо Недоли. Выбор был не между одиночеством и семьёй. Выбор был между убийством ребёнка — пусть и бездейственным, просто отказом, — и вечной жизнью в аду с собственным творением, со своей «счастливой» долей, которая оказалась самым страшным его кошмаром.
       
       Он опустил голову на руки. Он был корабельным плотником. Он мог рассчитать нагрузку на мачту, предсказать прочность борта. Но как рассчитать цену простого человеческого счастья? И как выбрать между виной за сломанную жизнь и вечным заточением в собственной, искусственно созданной клетке?
       
       Он так и не дал Мишке ответа. Мальчик, понурившись, ушёл. А Степан остался сидеть за столом, напротив пустого табурета, чувствуя на себе тяжёлый, ревнивый взгляд из угла. Он просидел так до самого вечера, не двигаясь, пытаясь найти выход из ловушки, которую построил для себя сам, своими собственными руками.
       
       
       5. Быль о мясоедах
       
       Зима в тот год пришла рано и злобно. Сначала побила морозом неубранный хлеб, потом выстудила землю так, что картофель в подпольях превратился в слипшиеся комья грязного льда. К Новому году в деревне Берёзовый Крюк уже доели последнюю солому с крыш и принялись за ремни. Дети замолкли, их плач стал тихим, писклявым, как у ослабевших котят. Смерть вошла в избы и присела на пороги, терпеливо дожидаясь своей очереди.
       
       В такую-то пору и сдохла у вдовы Матрёны Бурёнка — последняя корова в деревне, тощая, костлявая, но всё же плоть и кровь. Для голодных она была сокровищем. Но и проклятием. Ибо барин, хоть и жил за тридевять земель, требовал свою долю даже с падшей скотины. Объявить — означало отдать последнее.
       

Показано 2 из 9 страниц

1 2 3 4 ... 8 9