Кто слышал ее, тот падал без чувств, а кто послабее, тот и сразу замертво. Одна-единственная цель была у него, ее знало, ее искало, чуяло издалека, да шло все ближе, днем и ночью, сна и отдыха не зная. А что искало, кроме него да создателя никто и не знал.
Долго ли, коротко ли, однажды повстречало на лесной тропе человека — кафтан серый мехом оторочен, лук да стрелы за спиной.
— Уходи, — сказал человек, — не пройти тебе дальше.
А оно ему отвечает:
— Много людей не хотело меня пропустить, много людей я убило. И тебя убью.
Запело оно свою песню — песню смерти, а человек обратился зайцем и умчался прочь. Бежит заяц по лесу, а оно за ним идет и песню свою поет. Вышло на поляну, смотрит, а заяц вновь человеком сделался, стоит, лук поднял, тетиву натянул. Раз выстрелил — промахнулся. Два выстрелил, попал, да только нельзя убить стрелой то, что ни живо, ни мертво. Подошло оно ближе, а само все поет свою песню. Упал Заяц замертво, а оно пошло себе дальше.
Долго ли, коротко ли шло, встретился ему другой человек, вида злого, свирепого, лицо молодое, а сам седой.
— Уходи, — говорил он, — нет тебе дальше дороги.
— Многие не хотели меня пропустить, много людей я убило, — отвечало оно. — И зайца убило. И тебя убью.
И песню свою запело. Обернулся человек волком, да не наутек кинулся, а вперед, ближе. А как совсем близко очутился, ударился оземь, сделался человеком, выхватил кинжал да вонзил поглубже. Только что ему кинжал: ни живо оно, ни мертво. Упал Волк замертво, а оно пошло себе дальше.
Шло себе, шло — вновь человек ему путь заступил. Сам роста огромного, темный, бородой заросший.
— Уходи, — сказал он, — не пущу тебя дальше, не твой это лес, а мой.
— Многие не хотели меня пропустить, много людей я убило, — отвечало оно. — И зайца убило. И волка убило. И тебя убью.
И песню свою запело. Сделался человек медведем огромным да пошел лапами махать. Раз махнул — знак колдовской по коже его прочертил, два махнул — и другой, и третий следом. Долго держался Медведь, а тоже рухнул наконец. А оно пошло себе дальше.
Шло и шло, пока не вышла ему навстречу девица рыжая.
— Не пущу тебя, — сказала девица, — уходи прочь.
— Многие не хотели меня пропустить, много людей я убило, — отвечает оно. — И зайца убило. И волка убило. И медведя убило. И тебя убью.
Как услышала девица такие вести, упала наземь, залилась слезами.
- Видно, и правда нет тебя сильнее, - сказала. - Смилуйся же, пощади меня, а я буду вечно славить тебя, всем расскажу, что нет никого тебя страшней!
Но не знало оно ни доброты, ни жалости, а потому подошло поближе — песню свою ей пропеть. Вдруг вскочила девица, в каждой руке по знаку колдовскому горит.
— Все они сделали, что обещали. И Заяц, и Волк, и Медведь. А я их работу довершу.
Зажглись огнем руны на стреле заячьей, пробудились-вздохнули знаки на лезвии волчьего кинжала, черным пламенем повисли в воздухе медвежьи знаки. Поняло оно, что попало в ловушку, затянуло песню свою, но поздно: хлопнула девица в ладоши, прокричала, и стало ни живое, ни мертвое — мертвым.
Долго оплакивали в семьях Зайца, и Волка, и Медведя. Не чаяли их живыми увидеть, а все ж надеялись, да только зря. А как стали они месть совершать тому, кто пустил песню смерти по земле ходить, — это уж другая совсем история.
Храм стоял посреди леса, древний, давно забывший имена тех, кому в нем кланялись когда-то. Был он теперь беспамятный, ничей, пустой, а значит, чей угодно. Долго стоял, века стоял. Никуда не спешил. Просто был. Ждал. А чего ждал?
Ждал храм случайных путников, ждал того, кто службу в нем сослужит, свечи зажжет у алтарей, вознесет молитву, да только заросли давно тропы, к нему ведущие, забыли люди дорогу к Храму. Но он ничего, так и стоял. Все ждал.
Раз шла мимо Храма девица. По глухой чаще шла, дороги не выбирая. Спешила очень, потому что важную весть своим людям несла. Увидала Храм — остановилась, засмотрелась. Стало ей любопытно, что за люди тут жили, кому жертвы носили, кому молитвы пели. Обратилась девица мышью, юркнула в щель под запертой дверью. А как только внутри очутилась — сразу сон ее сморил.
Спала Мышка крепко и сладко, а как пробудилась, забыла мать и отца, и род свой, и Прародительницу, и весть свою важную забыла. Встала она, пыль и грязь с алтарей отерла да у одного из них молитву спела на языке ей прежде неведомом, всем миром забытом. А после отперла двери и на поиски пошла.
День шла и ночь шла, не ела-не пила, пришла на болото, а у самого края его, в ветхой хижине, знахарка жила. Человеком была — травы собирала, других лечила. Лягушкой была — по кочкам болотным скакала, все, что в округе творится, знала.
— Пойдем со мной, — сказала ей Мышка, — есть у меня больной, которого вылечить надобно, на тебя одну надежда.
Поверила ей знахарка, обратилась лягушкой. быстро до Храма доскакала. Зашла в него, да так в нем и осталась. Утром же встали они с Мышью вдвоем в двух углах пред двумя алтарями, молитву запели и пели весь день. И так сильна была та молитва, что путника-Зайца, зверя лесного, от роду нигде не плутавшего, с пути сбила и прямо к Храму вывела.
— Зайди, путник, отдохни здесь, — сказали ему Мышь с Лягушкой. — Вечереет уже, вот тебе и кров, чтобы переночевать.
Зашел Заяц — и стало их трое.
Дня не прошло, как явилась к дверям Храма женщина рыжая, богато одетая. Влекла ее молитва, вела, с пути сбиться не давала. Зашла она в Храм, и стало их четверо.
Наутро встали они пред четырьмя алтарями, запели молитву на языке неведомом, забытом. Долго пели, пока не вышел к Храму охотник-Волк. Позвали его, и он зашел. Так стало их пятеро, как и было нужно.
Новое утро пришло, и встали они у пяти алтарей в пяти углах, свечи зажгли — вспыхнули свечи пламенем небывалым. Завели новую песнь, новую молитву, страшнее прежних. Закапал с белых свечей красный воск, черным стало пламя, содрогнулась под Храмом земля. Пробудилось, потянулось на звук молитвы чудище небывалое, в земле заточенное.
Но покуда лезло оно из глубины, из-под земли, из темницы своей, постучался в двери Храма Медведь, хозяин этой земли. Ведал он и прежде, что есть на его земле Храм заброшенный, забытый, да беды не чуял. Но как задрожала-застонала земля, раз да другой, мигом примчался.
— Пустите меня, — сказал, — хочу я с вами спеть, молитву вознести.
Но видел, но знал Храм, что на руках его — знаки защитные, в руках его — посох да меч, на ногтях его имя родовое вычерчено, да еще один главный знак — против сердца вырезан.
— Нет тебе места здесь, не хватит тебе алтаря, — так ответил Храм пятью голосами.
Не отступился Медведь, принял звериный облик да на крышу Храма залез. Оттуда молитву вознес Праотцу своему: "Защити, помоги, не оставь, дай сил!"
И когда полезло из-под земли чудище невиданное, ударил Медведь лапой, и будто сотня медведей сотней лап ударила; крикнул он слова колдовские — по всему лесу эхо разнеслось. Рухнула крыша, рухнул Храм, рухнула земля под Храмом, чудище навсегда погребая.
Тут-то кончилось очарование колдовское, и очнулись и Мышь, и Лягушка, и Заяц, и Лиса, и Волк. Бросились кто куда, насилу уцелели.
Долго плакала потом Мышь, прощения просила за любопытство свое, за торопливость и неразумность.
— Кабы не я, — говорила, — не случилось бы ничего.
Простили ее, но взяли обет: как доставит весть свою, сразу назад вернуться. А сами стали камни разбирать, что от Храма остались. Долго колдовал Медведь над проклятой землей, долго бился, и поддалась ему земля. Тут и Мышь вернулась, как обещала, и стали они на той земле новый храм строить, добрый, лесной, всякому роду и зверю открытый. Долго простоял новый храм. Может, и до сих пор стоит.
Жила в одном городе женщина. Вдова была. Муж в ней души не чаял, да умер, и трех лет вместе не прожили. Богато она жила, в большом доме, от мужа доставшемся. Сытно ела, сладко спала, одежды носила золотом расшитые, сама молода была да собой хороша. Завидовали ей люди, говорили, бездельница. Правду говорили: бездельница и была. Того только они не знали, кому поклонялась она скрытно от всех, а если б знали, невзлюбили бы еще пуще. Потому и не открывалась она никому. Всех привечала, всех в гости звала да на пирах своих кормила, а про себя ни слова, ни полслова не говорила.
Да и кому какое дело до Предка ее, до Зверя ее, до молитв ее, до мягкого ее шага, до кошачьей ее души? И брат ее так же жил, и вся его семья: при людях, да чуть в стороне, сам по себе, сам себе хозяин. Было у брата двое детей, а у Кошки не было никого, кроме верного слуги. Жил при ней, служил ей верно, а что еще у них было, а чего не было, того никто в городе доподлинно не знал, хоть и болтали всякое, а как тут не болтать.
Так жила себе, горя не знала, пока однажды не принесли ей весть: умер брат ее, и жена его умерла, а дети их пропали, и никто не знал, где они теперь. Надела Кошка траурные одежды, похоронила брата, стала его оплакивать да карты расспрашивать: где племянники ее, где дети рода ее, живы ли, найдутся ли еще? Расспросила, охнула, побледнела и стала ждать новой беды.
Недели не прошло — пришла беда. Посмотрела на нее глазами детскими, кошачьими, голодными.
— Впусти нас, — сказали дети. — Остались мы без дома, без крова, без отца-матери. Смилуйся, впусти, накорми, ведь ты же родня нам.
Но посмотрела на них Кошка и увидела то, что не могли увидеть люди: кровь увидела на их когтях, на зубах их кровь. Сказали ей, что брата загрызли звери, теперь увидела тех зверей. Увидела и проклятие на них — черное, черное, от большой злобы наложенное, большими силами, мелкими душами.
— Не пущу вас, — сказала детям, — уходите прочь.
Знала: если пустит за порог, в ту же ночь умрет.
— Не хочешь пустить — так хоть накорми нас! Мы голодны, сжалься, мы же семья твоя!
Дрогнула Кошка, согласилась было, но глянула детям в глаза и как наяву увидела, как вонзают они зубы в кусок хлеба и капает из хлеба кровь — ее кровь. Как пьют они молоко из глиняных мисок, и молоко становится густо и красно.
— Уходите, сказала, не дам вам ни приюта, ни еды.
Весь вечер и всю ночь плакали дети под ее дверью, просились внутрь, скреблись, стучались, в окна заглядывали, да внутрь войти не смели: начертала Кошка на пороге да на окнах знаки защитные, как мать учила. Не давали знаки детям войти в дом, только и оставалось им, что на крыльце сидеть, в окна заглядывать да плакать жалобно.
— Бессердечная она, — шептались соседи, — родных племянников на порог не пустила, даже краюшки хлеба не вынесла.
Сами однако же детей в свои дома не звали и не угощали ничем. Да и не пошли бы они, не за тем пришли.
Как взошло солнце — дети ушли. Кошка поплакала немножко, а после вытерла слезы, спустилась в потайную комнату, к алтарю, и взмолилась Предку:
— Помоги, укажи, кто проклял детей рода твоего! Покажи, кому мстить за брата и его детей? Как снять проклятье, как племянников вернуть, чем за такое расплатиться?
И услышал ее Предок, и ответил ей. Не по душе пришелся Кошке его ответ: любила она сытно есть да сладко спать, жить богато, наряжаться да украшаться. Но делать нечего.
Созвала Кошка гостей, лучшие одежды свои надела. Снова шептались соседи:
— Все бы ей бездельничать, все бы ей веселиться! Только брата похоронила, а туда же — пить да гулять! Бессердечная она, бесстыжая!
Собрались гости в ее доме, все как на подбор друзья-приятели. Повела их Кошка в комнату с зеркалами волшебными, намоленными, завороженными. Лишь те отражались в этих зеркалах, кто в кошкиных бедах виновен был, кто проклял детей рода ее, кто враг был ей и ее семье. И каждый гость в зеркале отразился, и каждый виновен был, и каждый был ей враг. Сговорились, стало быть, извести ее решили. То ли узнали, кто она есть, то ли просто так завидовали.
Улыбалась им Кошка, танцами да песнями тешила, кормила да поила, а сама ждала, когда снова явятся племянники. Только стемнело — явились они, заскреблись в окно, стали есть просить. Велела Кошка закрыть окна да шторами завесить, а сама на гостей глядит, видит: страшно им смотреть на дело рук своих, страшно, а все же радостно. Знают, что сотворили, и не жаль им детей, и не раскаялся ни один.
Стала Кошка гостей провожать, стали они ее звать:
— Выйди к нам, проводи нас до ворот.
А дети ее уж поджидают у крыльца, ждут, как выйдет она из дома, знаками огороженного. Отказалась Кошка, ушли гости ни с чем.
Тогда зашла она в дом, обошла его, в каждый угол заглянула, с каждой вещью попрощалась. Ничего не взяла: ни единой вещи, ни единой монетки. Вознесла молитву, зажгла свечу, да и пошла с той свечой поджигать ковры тканые, картины новые, столы дубовые.
— Жертвую все, что есть у меня, прошу силы, чтобы спасти детей моих, — так приговаривала. Шла все выше и выше, под самую крышу, и огонь шел вместе с нею, и слуга ее шел вместе с ней. А как дошел огонь до самой крыши, догнал ее, так узнала Кошка, что принята ее жертва, что даны ей силы детей спасти и врагам отомстить. Выпрыгнула она из горящего дома, и слуга ее вслед за ней. Сгорел дом, остались от него лишь угли.
Собрала Кошка с десяток угольков от своего дома да стекла осколок и пошла по домам врагов своих. К каждому Кошка просилась на постой, каждый ей отказал. А пока разговоры они вели, успевала Кошка угольком начертать на стене дома знак и слово сказать волшебное. А обойдя так всех, пошла туда, куда сердце вело, туда, где жили дети рода ее.
— Пустите меня, — сказала, — я пришла с вами жить.
Но почуяли проклятые, что не сладить им с ней, что не одна она пришла, что сила за ней стоит, — не пустили ее.
Другой раз попросилась она, и третий — не пустили они ее.
Тогда взяла Кошка кусок стекла, у сожженного дома взятый, да по руке им провела. Почуяли проклятые дети кровь и сами к ней из дома вышли. Вонзили они зубы в ее руку, и покуда пили они, она колдовала над ними, и очнулись дети, и вспомнили, что было с ними и кто они есть, и ужаснулись, и заплакали.
Дома врагов ее рода той же ночью рухнули — не выжил никто.
А Кошка осталась с племянниками жить, в доме маленьком, тесном и темном, и слуга ее с нею остался — не слугой уже, семьей. Жили дружно, дом поднимали, детей растили. Долго жили и счастливо.
Жил меж людьми один человек, был поэт. Роста был огромного, силен и с виду страшен, но все любили его. За то любили, что слагал он песни, и песни его были песнями радости, веселили сердце, а ноги заставляли пускаться в пляс. За то любили, что мог найти потерянное, утешить страждущего, озадачить мудрого. За то любили, что был бесстрашен, как любой из поэтов, за то, что мог, коли была нужда, к Предку воззвать, выйти на поле брани в обличье дикого зверя да голыми руками врага истребить. И за то любили, что сам он не любил этого, не был воином в душе своей, а был мягок сердцем, добр и весел нравом.
Всюду его принимали и угощали, потому что, хоть был он в еде и питие неумерен, а все же где он, там всегда было и веселье, там звучал смех и застольные песни пели. За это тоже любили его.
Раз шел он лесной дорогой и встретил деву в черном платье, золотом украшенном.
Долго ли, коротко ли, однажды повстречало на лесной тропе человека — кафтан серый мехом оторочен, лук да стрелы за спиной.
— Уходи, — сказал человек, — не пройти тебе дальше.
А оно ему отвечает:
— Много людей не хотело меня пропустить, много людей я убило. И тебя убью.
Запело оно свою песню — песню смерти, а человек обратился зайцем и умчался прочь. Бежит заяц по лесу, а оно за ним идет и песню свою поет. Вышло на поляну, смотрит, а заяц вновь человеком сделался, стоит, лук поднял, тетиву натянул. Раз выстрелил — промахнулся. Два выстрелил, попал, да только нельзя убить стрелой то, что ни живо, ни мертво. Подошло оно ближе, а само все поет свою песню. Упал Заяц замертво, а оно пошло себе дальше.
Долго ли, коротко ли шло, встретился ему другой человек, вида злого, свирепого, лицо молодое, а сам седой.
— Уходи, — говорил он, — нет тебе дальше дороги.
— Многие не хотели меня пропустить, много людей я убило, — отвечало оно. — И зайца убило. И тебя убью.
И песню свою запело. Обернулся человек волком, да не наутек кинулся, а вперед, ближе. А как совсем близко очутился, ударился оземь, сделался человеком, выхватил кинжал да вонзил поглубже. Только что ему кинжал: ни живо оно, ни мертво. Упал Волк замертво, а оно пошло себе дальше.
Шло себе, шло — вновь человек ему путь заступил. Сам роста огромного, темный, бородой заросший.
— Уходи, — сказал он, — не пущу тебя дальше, не твой это лес, а мой.
— Многие не хотели меня пропустить, много людей я убило, — отвечало оно. — И зайца убило. И волка убило. И тебя убью.
И песню свою запело. Сделался человек медведем огромным да пошел лапами махать. Раз махнул — знак колдовской по коже его прочертил, два махнул — и другой, и третий следом. Долго держался Медведь, а тоже рухнул наконец. А оно пошло себе дальше.
Шло и шло, пока не вышла ему навстречу девица рыжая.
— Не пущу тебя, — сказала девица, — уходи прочь.
— Многие не хотели меня пропустить, много людей я убило, — отвечает оно. — И зайца убило. И волка убило. И медведя убило. И тебя убью.
Как услышала девица такие вести, упала наземь, залилась слезами.
- Видно, и правда нет тебя сильнее, - сказала. - Смилуйся же, пощади меня, а я буду вечно славить тебя, всем расскажу, что нет никого тебя страшней!
Но не знало оно ни доброты, ни жалости, а потому подошло поближе — песню свою ей пропеть. Вдруг вскочила девица, в каждой руке по знаку колдовскому горит.
— Все они сделали, что обещали. И Заяц, и Волк, и Медведь. А я их работу довершу.
Зажглись огнем руны на стреле заячьей, пробудились-вздохнули знаки на лезвии волчьего кинжала, черным пламенем повисли в воздухе медвежьи знаки. Поняло оно, что попало в ловушку, затянуло песню свою, но поздно: хлопнула девица в ладоши, прокричала, и стало ни живое, ни мертвое — мертвым.
Долго оплакивали в семьях Зайца, и Волка, и Медведя. Не чаяли их живыми увидеть, а все ж надеялись, да только зря. А как стали они месть совершать тому, кто пустил песню смерти по земле ходить, — это уж другая совсем история.
Глава 5. Лесной храм
Храм стоял посреди леса, древний, давно забывший имена тех, кому в нем кланялись когда-то. Был он теперь беспамятный, ничей, пустой, а значит, чей угодно. Долго стоял, века стоял. Никуда не спешил. Просто был. Ждал. А чего ждал?
Ждал храм случайных путников, ждал того, кто службу в нем сослужит, свечи зажжет у алтарей, вознесет молитву, да только заросли давно тропы, к нему ведущие, забыли люди дорогу к Храму. Но он ничего, так и стоял. Все ждал.
Раз шла мимо Храма девица. По глухой чаще шла, дороги не выбирая. Спешила очень, потому что важную весть своим людям несла. Увидала Храм — остановилась, засмотрелась. Стало ей любопытно, что за люди тут жили, кому жертвы носили, кому молитвы пели. Обратилась девица мышью, юркнула в щель под запертой дверью. А как только внутри очутилась — сразу сон ее сморил.
Спала Мышка крепко и сладко, а как пробудилась, забыла мать и отца, и род свой, и Прародительницу, и весть свою важную забыла. Встала она, пыль и грязь с алтарей отерла да у одного из них молитву спела на языке ей прежде неведомом, всем миром забытом. А после отперла двери и на поиски пошла.
День шла и ночь шла, не ела-не пила, пришла на болото, а у самого края его, в ветхой хижине, знахарка жила. Человеком была — травы собирала, других лечила. Лягушкой была — по кочкам болотным скакала, все, что в округе творится, знала.
— Пойдем со мной, — сказала ей Мышка, — есть у меня больной, которого вылечить надобно, на тебя одну надежда.
Поверила ей знахарка, обратилась лягушкой. быстро до Храма доскакала. Зашла в него, да так в нем и осталась. Утром же встали они с Мышью вдвоем в двух углах пред двумя алтарями, молитву запели и пели весь день. И так сильна была та молитва, что путника-Зайца, зверя лесного, от роду нигде не плутавшего, с пути сбила и прямо к Храму вывела.
— Зайди, путник, отдохни здесь, — сказали ему Мышь с Лягушкой. — Вечереет уже, вот тебе и кров, чтобы переночевать.
Зашел Заяц — и стало их трое.
Дня не прошло, как явилась к дверям Храма женщина рыжая, богато одетая. Влекла ее молитва, вела, с пути сбиться не давала. Зашла она в Храм, и стало их четверо.
Наутро встали они пред четырьмя алтарями, запели молитву на языке неведомом, забытом. Долго пели, пока не вышел к Храму охотник-Волк. Позвали его, и он зашел. Так стало их пятеро, как и было нужно.
Новое утро пришло, и встали они у пяти алтарей в пяти углах, свечи зажгли — вспыхнули свечи пламенем небывалым. Завели новую песнь, новую молитву, страшнее прежних. Закапал с белых свечей красный воск, черным стало пламя, содрогнулась под Храмом земля. Пробудилось, потянулось на звук молитвы чудище небывалое, в земле заточенное.
Но покуда лезло оно из глубины, из-под земли, из темницы своей, постучался в двери Храма Медведь, хозяин этой земли. Ведал он и прежде, что есть на его земле Храм заброшенный, забытый, да беды не чуял. Но как задрожала-застонала земля, раз да другой, мигом примчался.
— Пустите меня, — сказал, — хочу я с вами спеть, молитву вознести.
Но видел, но знал Храм, что на руках его — знаки защитные, в руках его — посох да меч, на ногтях его имя родовое вычерчено, да еще один главный знак — против сердца вырезан.
— Нет тебе места здесь, не хватит тебе алтаря, — так ответил Храм пятью голосами.
Не отступился Медведь, принял звериный облик да на крышу Храма залез. Оттуда молитву вознес Праотцу своему: "Защити, помоги, не оставь, дай сил!"
И когда полезло из-под земли чудище невиданное, ударил Медведь лапой, и будто сотня медведей сотней лап ударила; крикнул он слова колдовские — по всему лесу эхо разнеслось. Рухнула крыша, рухнул Храм, рухнула земля под Храмом, чудище навсегда погребая.
Тут-то кончилось очарование колдовское, и очнулись и Мышь, и Лягушка, и Заяц, и Лиса, и Волк. Бросились кто куда, насилу уцелели.
Долго плакала потом Мышь, прощения просила за любопытство свое, за торопливость и неразумность.
— Кабы не я, — говорила, — не случилось бы ничего.
Простили ее, но взяли обет: как доставит весть свою, сразу назад вернуться. А сами стали камни разбирать, что от Храма остались. Долго колдовал Медведь над проклятой землей, долго бился, и поддалась ему земля. Тут и Мышь вернулась, как обещала, и стали они на той земле новый храм строить, добрый, лесной, всякому роду и зверю открытый. Долго простоял новый храм. Может, и до сих пор стоит.
Глава 6. Сиротки
Жила в одном городе женщина. Вдова была. Муж в ней души не чаял, да умер, и трех лет вместе не прожили. Богато она жила, в большом доме, от мужа доставшемся. Сытно ела, сладко спала, одежды носила золотом расшитые, сама молода была да собой хороша. Завидовали ей люди, говорили, бездельница. Правду говорили: бездельница и была. Того только они не знали, кому поклонялась она скрытно от всех, а если б знали, невзлюбили бы еще пуще. Потому и не открывалась она никому. Всех привечала, всех в гости звала да на пирах своих кормила, а про себя ни слова, ни полслова не говорила.
Да и кому какое дело до Предка ее, до Зверя ее, до молитв ее, до мягкого ее шага, до кошачьей ее души? И брат ее так же жил, и вся его семья: при людях, да чуть в стороне, сам по себе, сам себе хозяин. Было у брата двое детей, а у Кошки не было никого, кроме верного слуги. Жил при ней, служил ей верно, а что еще у них было, а чего не было, того никто в городе доподлинно не знал, хоть и болтали всякое, а как тут не болтать.
Так жила себе, горя не знала, пока однажды не принесли ей весть: умер брат ее, и жена его умерла, а дети их пропали, и никто не знал, где они теперь. Надела Кошка траурные одежды, похоронила брата, стала его оплакивать да карты расспрашивать: где племянники ее, где дети рода ее, живы ли, найдутся ли еще? Расспросила, охнула, побледнела и стала ждать новой беды.
Недели не прошло — пришла беда. Посмотрела на нее глазами детскими, кошачьими, голодными.
— Впусти нас, — сказали дети. — Остались мы без дома, без крова, без отца-матери. Смилуйся, впусти, накорми, ведь ты же родня нам.
Но посмотрела на них Кошка и увидела то, что не могли увидеть люди: кровь увидела на их когтях, на зубах их кровь. Сказали ей, что брата загрызли звери, теперь увидела тех зверей. Увидела и проклятие на них — черное, черное, от большой злобы наложенное, большими силами, мелкими душами.
— Не пущу вас, — сказала детям, — уходите прочь.
Знала: если пустит за порог, в ту же ночь умрет.
— Не хочешь пустить — так хоть накорми нас! Мы голодны, сжалься, мы же семья твоя!
Дрогнула Кошка, согласилась было, но глянула детям в глаза и как наяву увидела, как вонзают они зубы в кусок хлеба и капает из хлеба кровь — ее кровь. Как пьют они молоко из глиняных мисок, и молоко становится густо и красно.
— Уходите, сказала, не дам вам ни приюта, ни еды.
Весь вечер и всю ночь плакали дети под ее дверью, просились внутрь, скреблись, стучались, в окна заглядывали, да внутрь войти не смели: начертала Кошка на пороге да на окнах знаки защитные, как мать учила. Не давали знаки детям войти в дом, только и оставалось им, что на крыльце сидеть, в окна заглядывать да плакать жалобно.
— Бессердечная она, — шептались соседи, — родных племянников на порог не пустила, даже краюшки хлеба не вынесла.
Сами однако же детей в свои дома не звали и не угощали ничем. Да и не пошли бы они, не за тем пришли.
Как взошло солнце — дети ушли. Кошка поплакала немножко, а после вытерла слезы, спустилась в потайную комнату, к алтарю, и взмолилась Предку:
— Помоги, укажи, кто проклял детей рода твоего! Покажи, кому мстить за брата и его детей? Как снять проклятье, как племянников вернуть, чем за такое расплатиться?
И услышал ее Предок, и ответил ей. Не по душе пришелся Кошке его ответ: любила она сытно есть да сладко спать, жить богато, наряжаться да украшаться. Но делать нечего.
Созвала Кошка гостей, лучшие одежды свои надела. Снова шептались соседи:
— Все бы ей бездельничать, все бы ей веселиться! Только брата похоронила, а туда же — пить да гулять! Бессердечная она, бесстыжая!
Собрались гости в ее доме, все как на подбор друзья-приятели. Повела их Кошка в комнату с зеркалами волшебными, намоленными, завороженными. Лишь те отражались в этих зеркалах, кто в кошкиных бедах виновен был, кто проклял детей рода ее, кто враг был ей и ее семье. И каждый гость в зеркале отразился, и каждый виновен был, и каждый был ей враг. Сговорились, стало быть, извести ее решили. То ли узнали, кто она есть, то ли просто так завидовали.
Улыбалась им Кошка, танцами да песнями тешила, кормила да поила, а сама ждала, когда снова явятся племянники. Только стемнело — явились они, заскреблись в окно, стали есть просить. Велела Кошка закрыть окна да шторами завесить, а сама на гостей глядит, видит: страшно им смотреть на дело рук своих, страшно, а все же радостно. Знают, что сотворили, и не жаль им детей, и не раскаялся ни один.
Стала Кошка гостей провожать, стали они ее звать:
— Выйди к нам, проводи нас до ворот.
А дети ее уж поджидают у крыльца, ждут, как выйдет она из дома, знаками огороженного. Отказалась Кошка, ушли гости ни с чем.
Тогда зашла она в дом, обошла его, в каждый угол заглянула, с каждой вещью попрощалась. Ничего не взяла: ни единой вещи, ни единой монетки. Вознесла молитву, зажгла свечу, да и пошла с той свечой поджигать ковры тканые, картины новые, столы дубовые.
— Жертвую все, что есть у меня, прошу силы, чтобы спасти детей моих, — так приговаривала. Шла все выше и выше, под самую крышу, и огонь шел вместе с нею, и слуга ее шел вместе с ней. А как дошел огонь до самой крыши, догнал ее, так узнала Кошка, что принята ее жертва, что даны ей силы детей спасти и врагам отомстить. Выпрыгнула она из горящего дома, и слуга ее вслед за ней. Сгорел дом, остались от него лишь угли.
Собрала Кошка с десяток угольков от своего дома да стекла осколок и пошла по домам врагов своих. К каждому Кошка просилась на постой, каждый ей отказал. А пока разговоры они вели, успевала Кошка угольком начертать на стене дома знак и слово сказать волшебное. А обойдя так всех, пошла туда, куда сердце вело, туда, где жили дети рода ее.
— Пустите меня, — сказала, — я пришла с вами жить.
Но почуяли проклятые, что не сладить им с ней, что не одна она пришла, что сила за ней стоит, — не пустили ее.
Другой раз попросилась она, и третий — не пустили они ее.
Тогда взяла Кошка кусок стекла, у сожженного дома взятый, да по руке им провела. Почуяли проклятые дети кровь и сами к ней из дома вышли. Вонзили они зубы в ее руку, и покуда пили они, она колдовала над ними, и очнулись дети, и вспомнили, что было с ними и кто они есть, и ужаснулись, и заплакали.
Дома врагов ее рода той же ночью рухнули — не выжил никто.
А Кошка осталась с племянниками жить, в доме маленьком, тесном и темном, и слуга ее с нею остался — не слугой уже, семьей. Жили дружно, дом поднимали, детей растили. Долго жили и счастливо.
Глава 7. Песнь бессмертия
Жил меж людьми один человек, был поэт. Роста был огромного, силен и с виду страшен, но все любили его. За то любили, что слагал он песни, и песни его были песнями радости, веселили сердце, а ноги заставляли пускаться в пляс. За то любили, что мог найти потерянное, утешить страждущего, озадачить мудрого. За то любили, что был бесстрашен, как любой из поэтов, за то, что мог, коли была нужда, к Предку воззвать, выйти на поле брани в обличье дикого зверя да голыми руками врага истребить. И за то любили, что сам он не любил этого, не был воином в душе своей, а был мягок сердцем, добр и весел нравом.
Всюду его принимали и угощали, потому что, хоть был он в еде и питие неумерен, а все же где он, там всегда было и веселье, там звучал смех и застольные песни пели. За это тоже любили его.
Раз шел он лесной дорогой и встретил деву в черном платье, золотом украшенном.