Герхард не выдержал и отвёл взгляд.
— Я собирался расстегнуть ремни.
Освободив пленного, он быстро вышел из палаты. И сразу же остановился в смятении. «Хоть что-то сделать».
— В помещениях для раненых собачий холод. Выдать им по второму одеялу.
— Но, господин капитан, — возразил озадаченный интендант, — на всех одеял не хватит.
— Значит, выдать омегам и самым тяжёлым. Выполняйте. — Распорядился Бауэр.
***
С той минуты капитан окончательно утратил покой. К его тревоге за жизнь сына добавилась новая — тревога за судьбу пленного истребителя. Он мучился смутным предчувствием, что раненый лейтенант, несмотря на предупреждение, не смирится, и каждую минуту ждал нового доклада о неповиновении омеги. И что тогда? Да, он комендант, он здесь отдаёт приказы, но есть устав, есть дисциплина. Капитан понимал, что если он начнёт закрывать глаза на нарушения режима, то его обвинят в попустительстве, а если кто-либо из подчинённых заметит его особенное отношение к омеге — за этим может последовать донос с обвинением в порочащей его связи, тогда он сам будет наказан, как и любой другой солдат. Герхарда не страшило никакое наказание, кроме одного — отстранения от должности. Чем тогда он сумеет помочь?
«Ну а сейчас? — размышляя, капитан возражал сам себе. — Разве сейчас я в силах что-то сделать? Любое проявление сочувствия — это уже повод для подозрений. Но… он же такой…» Герхард вспоминал худенькое тело, узкие плечи, маленькие руки — трудно поверить, что ещё совсем недавно эти руки сжимали штурвал истребителя. Вспоминал бледное лицо, русые волосы, разбитые губы — такие нежные. А больше всего вспоминал серый взгляд, полный боли, но непримиримый... «Что-то сделать».
Всю ночь промучившись в сомнениях, наутро капитан взял несколько банок тушёнки из своего офицерского пайка и отправился в кухонный блок.
— Вот. Будешь добавлять в кашу тяжелораненым и омегам из лазарета, — приказал он старшему по кухне.
— Как? Ведь не положено, господин капитан.
— Теперь положено! — отрезал Бауэр. — Вчера я был в санчасти и сам видел, насколько они истощены. Это приказ.
***
Предчувствия и страхи капитана оказались не напрасными — Жан Рене не собирался ни мириться, ни подчиняться. Лишённый возможности уничтожать ненавистного врага, лишённый мечты подниматься в небо вслед за самолётом своего любимого, он решил помочь тем, кто был рядом. Он видел вокруг себя хмурые, опустошённые лица военнопленных — и подумал, что может поселить в их отчаявшихся сердцах надежду.
На одной из коек лежал молоденький рыженький омега. На него больно было смотреть — он беспрестанно кашлял, а если кашель прекращался — начинал плакать. Вечером Жан Рене подсел к нему и шёпотом спросил:
— Ты так плачешь, тебе очень больно? — но омега не ответил, а только сильнее расплакался.
— Он ждёт ребёнка, — так же шёпотом откликнулся раненый с соседней койки и пояснил. — Вот и плачет. Боится.
Услышав это, Рене ужаснулся. Это ведь невыносимо страшно, когда твоего ещё не родившегося ребёнка могут в любую минуту убить вместе с тобой, или он сам тихо умрёт внутри истощённого больного тела.
— Бедный ты мой. — Он наклонился к омеге и бережно обнял сжавшиеся острые плечи. — Знаешь, что я думаю? Твой малыш не умрёт, потому что он такой же сильный, как ты. А ещё — потому что я буду делиться с тобой едой. Честно.
— Я тоже, — вдруг раздалось с соседней койки. «И я. И я», — тихим эхом разнеслось по палате.
— Вот видишь. Все хотят тебе помочь. — Жан Рене улыбнулся. — Как тебя зовут?
Омега перестал плакать и посмотрел на Рене красивыми, но безжизненными глазами:
— Одри Янсен.
Так Жан Рене обрёл нового друга. Одри рассказал ему свою недолгую историю — родом из Нидерландов, он служил связистом, на фронте встретил свою любовь. Когда стало известно о беременности, командование отправило его в тыл, но санитарная колонна попала в окружение…
— Ну, всё, всё, — зашептал Рене, прижимая к себе худое вздрагивающее тело. — Не надо плакать. Твой малыш всё чувствует. Лучше рассказывай ему, какой у него сильный и смелый отец. Ах, Одри, война скоро кончится, и вы обнимете друг друга. А пока дай я тебя обниму.
Через две недели поправившихся друзей перевели в общий барак для омег, а уже на следующий день после этого капитану Бауэру доложили о новом нарушении — номер 514-й отказался выполнять обязательные работы.
***
— Прикажете отправить номер 514-й в карцер?
Капрал Кранке, доложивший о нарушении, выжидательно смотрел на коменданта, не понимая, почему тот медлит с распоряжением, но капитан продолжал молчать и лишь рассеянно постукивал пальцами по столу.
За отказ от работ полагались сутки карцера. Сутки без еды и воды в холодном и сыром каменном мешке, куда не проникают ни свет, ни звуки. Это по-настоящему страшное наказание — не нанося большого физического вреда, оно ударяло по сознанию, сокрушало волю. Там, в полной изоляции, заключённых охватывало чувство беспомощности и заброшенности, постепенно превращаясь во всепоглощающее безысходное отчаяние. Побывавшие в карцере рассказывали, что там теряется ощущение времени, то кажется, что прошло несколько минут, то — будто это тянется уже долгие годы. Что кромешный мрак вокруг наползает на тебя, невидимые стены сдвигаются, и потом ты начинаешь видеть в темноте то, чего на самом деле нет, а слух наполняют странные звуки — от тихого невнятного шёпота до пронзительных криков, которых на самом деле тоже не существует. Но измученный разум не в силах бороться, и тебя один за другим охватывают приступы безумного, панического ужаса. Комендант ни разу не отправлял в карцер омег, но даже взрослые сильные альфы выходили оттуда угнетёнными, подавленными и долго ещё словно дикие животные озирались по сторонам.
Герхарду не хотелось даже думать, что станет там с этим мальчиком. Он был уверен, что сердце истребителя не знает страха, но… нет. Этого он не допустит.
— Нет. Рабочих рук и так не хватает. Возвращайтесь и объявите, что если номер 514 не начнёт работать, то не получит… то сегодня весь их барак не получит еды. Уверен — это подействует.
Щёлкнув каблуками, Кранке вышел, а капитан Бауэр тяжело вздохнул. «Как же ты был прав, Сандро. Нужно было послушать тебя, бежать в Италию, уйти в Сопротивление, примкнуть к одному из партизанских отрядов или к подпольной группе. Возможно, меня бы уже не было в живых, это неважно. Главное — что не было бы того последнего взгляда, Сандро, полного боли и обиды, а наш сын мог бы гордиться своим отцом. А сейчас кто ты? — спросил себя Герхард и сам себе ответил. — Разве достойный солдат? Нет, ты — просто убийца, воюющий с мальчишками, почти детьми, и с беременными омегами. Ты допускаешь побои, ты готов морить их голодом, ты… если когда-нибудь ты вернёшься в Милан, как ты осмелишься посмотреть в глаза своего сына?» — в отчаянии он стукнул кулаком по столу и вскочил.
Жан Рене, мой маленький лейтенант, прошу — будь благоразумен. Ведь осталось совсем недолго. Нужно только дожить.
***
Перед Жаном Рене стояла сложная задача. Если бы речь шла только о нём, он не задумываясь послал этих мерзких бошей в известном направлении, но оставить даже без той скудной еды, которую им плескали в миски, словно свиньям, своих товарищей, своего Одри? На миг его сердце дрогнуло в сомнении. Что делать? Сдаться? Если бы только узнать, поддержат ли они его… Но как? — капрал навис над ним, ожидая повиновения. Рене обвёл взглядом пленных — никто не работал, все взгляды были обращены на него. Они ждали. Тогда лейтенант поднял голову, посмотрел прямо в лицо надзирателя и… запел.
Ошеломлённый капрал, растерявшись от неожиданности, отступил на шаг назад. Он никак не мог понять, что это значит и что вообще происходит, зато понимали, независимо от национальности, другие пленные. А голос Рене звучал всё увереннее, всё звонче, и очень скоро к нему присоединился ещё один, потом ещё и ещё. Спустя минуту Кранке уже со всех сторон окружали звуки неизвестной ему «Марсельезы». «Прекратить!» — заорал он и ударил номер 514-й по лицу. Жан Рене покачнулся, на мгновение смолк, утираясь, но другие продолжали петь.
***
— Господин капитан!
Бауэр с удивлением посмотрел на запыхавшегося капрала:
— Докладывайте.
— Они... чёртовы омеги… они теперь все не работают, — выпалил Кранке.
— Да? — неожиданно, но капитан уже догадывался, что причина — это номер 514-й. — И что же они делают?
— Они… поют, господин капитан.
«Поют?» Это Герхард должен был увидеть своими глазами. Он взял палку и следом за капралом направился к рабочим баракам. Ещё на подходе услышав пение, — теперь пленные пели знаменитую песню итальянского Сопротивления «Свистит ветер» — капитан невольно вздрогнул, замедлил шаги: «Сандро, клянусь, я готов отдать всё на свете, чтобы сейчас быть с теми, кто поёт эту песню», — но вместо этого он должен будет восстанавливать порядок. Сжав в кулак всю свою волю, капитан вошёл в барак.
— Прекратить пение. Возвращайтесь на свои места! — скомандовал он.
Реакции не последовало. Тогда Герхард подошёл вплотную к номеру 514:
— Вы говорите по-итальянски, лейтенант Монтиньи?
— Si, il capitano. — В сером взгляде не было ни испуга, ни сомнений — только неукротимая решимость.
— Хорошо. Тогда слушайте. Вы устроили здесь бунт, лейтенант Монтиньи. Знаете, что мне надлежит делать в случае массового неповиновения? Подавить беспорядки — прикладами, палками, любыми средствами. А потом устроить показательные казни. Вы хотите, чтобы расстреляли его, его, или, может быть, его? — капитан наугад указал на нескольких омег, последним из которых оказался Одри, и продолжил, — лейтенант, поймите меня — я не хочу больше смертей. Я не приказываю вам, я прошу — остановитесь, иначе не в моих силах будет остановить всё это. Обещаю — никто не будет наказан.
Жан Рене задумался. Он ожидал чего угодно, но не такого. Он знал, что такое присяга и что такое измена, и понимал, что за каждое из своих слов этот хромой комендант мог немедленно отправиться под трибунал. Но всё же — он произнёс их, и в глазах его не ярость, а только тревога… Возможно ли, что он говорит сейчас правду? А если нет, то зачем ему подставлять себя под удар? Жане Рене ещё раз посмотрел на испуганного Одри, который готов был вот-вот расплакаться, и кивнул:
— Ti capisco, capitano.* Я не буду петь.
Бауэр устало выдохнул, на мгновение прикрыл глаза, успокаивая стремительно колотящееся сердце, а потом снова перешёл на немецкий:
— Всем возвращаться к работе! — и повернулся к капралу, — зачинщика беспорядка — ко мне.
Кранке и конвойные переглянулись в недоумении, но приказ есть приказ, поэтому вскоре омега уже смотрел исподлобья на коменданта, нервно ковыляющего по кабинету взад и вперёд. Несколько минут протекло в полном молчании, потом капитан опустился на стул и, наконец, заговорил.
— Много лет назад я совершил страшную ошибку. Непоправимую. Она стоила жизни моему мужу, из-за неё мой ребёнок растёт сиротой…
Комендант говорил медленно, тихо, так, будто рассуждал сам с собой. Он говорил о том, как много судеб сломала война, о том, как его муж погиб под английскими бомбами в Милане, о маленьком сыне, а Рене слушал и смотрел на него — искалеченного, бесконечно уставшего солдата, с опущенными, словно придавленными непомерной тяжестью плечами и потухшим взглядом.
— Я преклоняюсь перед вашим мужеством, лейтенант. Но вы так молоды, совсем ещё мальчик. И так… красивы. Вы должны жить, Жан Рене. — Капитан тяжело вздохнул. — Исход войны предрешён, конец уже близок, зачем напрасно жертвовать собой?
Он с надеждой посмотрел на пленного — но омега решительно покачал головой.
— Вы не уговорите и не заставите меня. Ни одной секунды я не буду работать на ваш издыхающий рейх.
Капитан грустно улыбнулся. Другого ответа он, в общем-то, и не ожидал.
— Понимаю. Ваша верность долгу достойна восхищения. — Герхард был почти готов смириться, но тут к нему пришла неожиданная мысль. — А если не на рейх? Если для ваших товарищей?
Жан Рене посмотрел с недоверием, тогда капитан пояснил:
— На кухне не хватает рабочих рук.
«Кухня — это хорошо. Там всегда найдётся, что стащить для Одри, — подумал Рене, — хотя ещё лучше…»
— Для них я буду работать, капитан. Но… у меня есть одна просьба — вы можете перевести на кухню и моего друга, Одри Янсена?
***
На следующее утро омеги приступили к новым обязанностям, и теперь Герхард, проходя мимо кухонных блоков, часто видел возле них маленькие тонкие фигурки, таскающие вёдра с мусором или сливающие в канаву помои. На душе у него стало немного спокойнее, потому что он мог присматривать за Жаном Рене, которого незаметно для себя начал в мыслях называть «мой мальчик», потому что сумел хотя бы что-то для него сделать, а ещё потому, что на кухне он мог бывать, не вызывая особых подозрений.
В тот же день капитан заглянул в подсобку.
— Здравствуй, Жан Рене. — Он положил на край стола несколько плиток шоколада.
— Капитан, — поднявшись, ответил омега, потом быстро посмотрел на плитки, и серый взгляд тут же словно налился холодным металлом. — Мне не нужны ваши подачки.
Герхарда почти не задели презрительные слова — он знал, что этот мальчик примет от него далеко не любую помощь.
— Это не тебе, Жан Рене. Это Янсену. Для ребёнка.
На это омега не нашёлся, что сказать. Капитан вышел, скрывая улыбку, — он был уверен, что Одри непременно поделится с другом, — и с тех пор каждый раз, когда заходил в подсобку, то обязательно оставлял на столе шоколад, галеты, тушёнку, сыр, хлеб — всё, что входило в его сухой паёк.
А Одри, разворачивая хрустящую обёртку или открывая банку, каждый раз спрашивал:
— Как ты думаешь, почему он это делает?
— Не знаю, — пожимал плечами Рене. — Может быть, потому что у него самого маленький ребёнок…
Так они сидели, прижимаясь друг к другу, и мечтали — о том, как кончится война, как они вернутся домой и обнимут своих любимых. Одри мечтал вслух, как они с мужем будут нянчить малыша. А Жан Рене молча представлял себе, как они с Марко ранней весной придут в их рощу и станут слушать берёзовый сок.
*Бош ( фр. boche) — презрительное прозвище немцев во Франции.
**(итал.) — Я понял,капитан
Часть IV
Долгожданная весна подарила истерзанной, обожжённой земле тепло, а измученным узникам — новые надежды.
Военнопленные были лишены связи с внешним миром, но смутно ощущали перемены, происходящие там, за увитыми кольцами колючей проволоки бетонными стенами, размышляли о возможной обстановке на фронтах, строили предположения, тихо переговариваясь друг с другом. Постепенно, подтверждая их догадки, начала меняться и привычная картина повседневной лагерной жизни — сначала перестали привозить новые партии пленных, потом начались перебои с поставками продовольствия, медикаментов, бензина. Шлагбаум с каждым днём всё реже и реже поднимался, впуская на заграждённую территорию автомобили, а лица конвоиров и офицеров делались всё более мрачными и озабоченными.
Кормили пленных теперь совсем плохо, работы на кухне заметно уменьшилось, поэтому друзья много времени проводили на площадке между кухонными блоками.