По его выражению – это единственное достойное воспоминание о тех плесневелых годах. Всё остальное (ну, почти всё) пропитано желчью и злым сарказмом. В его сердце поселились тоска и ненависть. И я его понимаю, ведь мы одинаковые, при том, что очень разные. Вероятно, поэтому мы и можем поговорить о душевной отраве только друг с другом, то есть с человеком знакомым, но не близким. Родным, но не по крови. С тем, кто выслушает, но обойдётся без сочувственных комментариев. С тем, кто поймёт, и скажет: «Давай ещё по одной»…
Как человека с немалым опытом излияния мыслей и чувств на бумагу, меня удивляет тот факт, что он не пишет правду о своей любви, о той самой, что осчастливила и отравила. Иногда мне кажется, что нас только двое – она и я – те, кого он не может ненавидеть. Наверное, потому, что с ней мы тоже разные: она – в дурдоме, я – всегда рядом.
Проскакивает, правда, среди историй УАЗовских, и лирика. Но он её не публикует – стесняется своих чувств. Говорит, что предал свою любовь. Я этой лирики единственный читатель. Вся она пропитана болезненной романтикой и построена на вымышленных эпизодах общения с главной героиней. Вся она – несбывшиеся надежды.
Старые кирпичи. Красные, оттенком от сицилийского апельсина до жидкого «бордо». Чуть неровные, щербатые. Время побило их ветрами, солнцем и дождями. Оно не пощадило их, но не сломило обожжённый глинистый дух.
Так же оно не щадит людей.
Холодная стена старого дома, давно заброшенного, с обвалившейся крышей. На здоровенной деревянной балке, больше похожей на железнодорожную шпалу, отирая спинами кладку, сидели двое. Курили. По-советски воспитанные, они расстелили перед собой газету, по старой памяти и воле случая – «Царскосельскую». На газете две бутылки «Даргинки», почти пустая и ещё непочатая, и немудрёная, несоответствующая напитку закуска. Лица у обоих серьёзные, отрешённые и покрытые сухой треснувшей коркой боли. Взгляды пустые и тёмные. На глаза то и дело наворачиваются слёзы. Паузы в их диалоге всё больше затягивались.
Оба были несчастны. Обоим было больно.
Так уж случилось, что в разное время и каждый по-своему, как оказалось, оба были влюблены в одну женщину. Говоря точнее – в девочку и девушку.
Один девятнадцать лет тащил воспоминания через все перипетии коварной судьбы; он дорожил детскими воспоминаниями о первой любви, дорожил до двадцати семи лет, когда ещё раз споткнулся о возвышенность собственных чувств. Другому повезло больше – его чувства были взрослее и скоротечнее. Ему же было хуже – они остались неизжитыми.
Этими двумя были мы, Кржевицкий и Ефимов: жалкие и несчастные, любящие и влюблённые, пьющие предатели своих чувств.
…Миша работал по плавающему графику. У него было то два выходных, то пять, а случалось и больше. Он был волен в распределении своей занятости, главное - нужное количество часов в месяц отработать. В тот вечер, прямо из постели я написал ему письмо, в котором всё тезисно изложил. Мне повезло – я попал на очередные его «большие» выходные, и мы встретились во второй половине следующего дня. Место встречи – «У Густерина».
За время моего отсутствия в городе кое-что переменилось. Никакого «У Густерина» больше не существовало. На месте знаменитого местного кафе, история которого тянулась с дореволюционных ещё времён, открылась траттория. Что ж, пусть так. Могло быть хуже. Хвала небесам, хоть мода на суши проходит. А всё ж противно: скромную лаконичную вывеску сменила аляповатая, большая и яркая, раскладушка у входа, зазывающая на бизнес-ланч, а сам вход огородился каким-то плетнём.
Миша оказался пунктуален, а я, как обычно, опоздал. К моему приходу он уже сидел за столиком у центрального окна и пил абрикосовый сок.
- Здравствуй, что ли? – сказал я. – Сколько лет…
- Да, были времена, - улыбнулся он, - а теперь вот… - Миша развёл ладони в стороны и поджал губы, будто сильно о чём-то сожалел.
Зал действительно был противен своей навязчивой дешевизной, пытающейся угодить всем категориям непритязательных посетителей одновременно. На подоконниках стоял какой-то хлам, вроде старых фотоаппаратов, ваз и обмотанных джутовой бечёвкой бутылок. На стенах висели дурные картинки. Прочие элементы декора столь же явственно указывали на то, что дизайнер, как и среднестатистический любитель пиццы, в Италии явно никогда не бывали.
- А помнишь, какие классные здесь были стулья? – спросил я, усаживаясь в мягкое нечто, покрытое отвратительным кожзамом. – Жёсткие, с изогнутыми спинками.
- А как классно они летали в окна?
- А как Таня верещала, когда ты схватил второй стул и отмахивался им от официантов?
- Это была Люда.
- Да не. Таня, светленькая такая, хохотушка с маленькими сиськами.
- Таня – тёмненькая, с большими, - наставительно заметил Миша. – Или ты забыл, кого драл? Это не удивительно, учитывая, сколько мы тогда выпили.
Я отлично помнил, и каштановые волосы и пляшущие надо мной огромные груди, но имя действительно мог перепутать, ведь она во время процесса просила называть её самыми непечатными словами, щипать за соски, тянуть за волосы, шлёпать по заду и бить по щекам.
Подошла официантка. Мы заказали пару болоньезе, пиццу с моцарелой, грибами и ветчиной, и графин свежевыжатого сока. Пока мы ждали заказ, разговор как-то не клеился. Миша был немногословен, а я не намеревался сходу пересказывать все прошедшие годы. Он уклонялся от ответов на личные темы. Тогда я начал расспрашивать его о работе.
- Ты же читал мои рассказы. Там почти всё интересное описано, а остальное внимания не заслуживает, - ответил он.
- А ты мои читал? – с надежной спросил я.
- Не читал. Мне и своих хватает.
- Ну и правильно. Там гнусность и пошлость сплошняком. Но кое-что из ненаписанного я тебе всё-таки расскажу. Кстати, может, выпьем чего-нибудь покрепче?
- Не могу, - ответил Миша, - я за рулём.
- Ну, тогда слушай внимательно. История от конца к началу, а началась она, когда…
Моя история Ерофеева явно захватила, и более того, на что я никак не рассчитывал – задела. Он размяк и сник. А через два часа мы в прескверном настроении и состоянии покинули тратторию. Дальше всё было культурно – ехали пьяные, ругались матом. Ехали к зданию из красного кирпича, закупив по пути всё необходимое…
- И что же это за Наташа такая? – спросил я, когда во второй бутылке осталось меньше половины.
- Наташка-то… - вздохнул он, - Наташка – моё предательство.
- В смысле? - не понял я.
- Она первая, в кого я влюбился после… ну, ты понимаешь.
- Ну-ка, ну-ка… - насел на него я, - поподробнее…
Он снова вздохнул. Мы выпили разлитое по стаканам, и тут его прорвало.
- Она пришла к нам в конце лета. Помню, как в первый раз увидел её. Иду, значит, утром из курилки. Кофе недопитый в руке. Улыбаюсь непонятно чему. А тут она. Говорю ей: «Здравствуйте», а она мне тем же ответила. Я не знал тогда, что наши решили на тендерах приподняться и новую вакансию открыли, но с одного взгляда догадался, что это новая сотрудница. Время шло. Она оказалась сложной барышней – всё, как мне нравится: неторопливая походка, плавные движения, манерность. Ни с кем не разговаривает, кроме как по рабочим моментам. И взгляд такой пронзительный…
Мы закурили. Миша задумался, взъерепенил волосы, снова вздохнул, и продолжил:
- Похоже, я был единственным, кто с ней в диалог вступал. Но не часто – всё же в разных зданиях сидели, и виделись нечасто. А она контактная оказалась. Первой разговор лишь однажды начала, а так всегда отвечала охотно и с улыбкой. А улыбка у неё, знаешь какая? Я такой никогда не видел! Это смесь робкой застенчивости с удивительной открытостью. И всё-таки, при встрече мы чаще молчали, лишь меряясь взглядами. А я, дурак, даже не сразу понял, кого она мне напоминает. А когда понял, то испугался: ведь счастье не приходит дважды? Короче, я ждал. Ждал-ждал, и дождался – узнал, что тендеры провалились, и её увольняют за ненадобность. А у нас столько ублюдков лишних, непонятно чем занимающихся, годами сидит. Я с новой силой их всех возненавидел, и себя в том числе – за трусость, за нерешительность, за сомнения. Я был уверен, что у неё никого нет - с таким-то поведением, с такой холодной внешностью…
Рисованный Мишей портрет безумно мне тоже кого-то напоминал. Мы без перерыва снова закурили. От волнения будто начав трезветь, я разлил ещё по одной. Смотря на импровизированный стол, Миша возбуждённо бубнил:
- Я счастья хотел, понимаешь? И ей, и себе. Натерпелись! Хватит! А тут, как обухом по затылку, новость – она уходит. А у меня всего один день, чтобы судьбы решить. Следующим утром я приехал пораньше, припарковался подальше, чтобы её на походе поджидать и вместе до офиса идти подольше, и поговорить без лишних ушей - опасался, что разговор при посторонних может её смутить. Дождался. Выхожу, говорю:
- Привет.
- Привет, - отвечает она.
- А у меня восемь выходных впереди. Это ли не счастье?
- Да, это почти целый отпуск.
В голосе её сожаление и тоска. Я предчувствую неладное, и не нахожу что сказать. А она продолжает:
- Значит, мы больше не увидимся…
- Почему? - спрашиваю я, усердно делая вид, будто не в курсе дел.
- Я ухожу…
- Кто-то чем-то недоволен? Или ты?
- Да все…
Она смотрит перед собой, куда-то в асфальт. На её лице ухмылка обиды.
- Ну, мы с тобой можем увидеться и без всего этого, - киваю я в сторону офиса. – У тебя есть планы на выходные?
- Есть, - отвечает она.
Тут я допустил ошибку, за которую не могу себя простить. Надо было спросить: « Какие планы?», а не «Есть ли?»…
- Точно? – растерявшись, спрашиваю я, прекрасно понимая, что она врёт.
- Точно, - отвечает она, лишая меня всяких шансов, при этом продолжая смотреть вниз.
- Жаль…
При этом «жаль», Миша вздохнул так, что жаль стало даже мне, хоть я к сопереживанию никогда склонен не был. Мы сидели молча. В наших пальцах тлели сигареты. Я живо представлял, какую трогательную историю мог бы сам написать о последней встрече с чужим, в общем-то, человеком, и родственной душой. Миша, по всему видно, полностью ушёл в прошлое.
- И что же, - чтобы разрядить обстановку, спросил я, - за целый день вы так больше и не пересеклись ни разу?
- Почему же? Пересеклись на обеде. Она спросила: «У тебя же выходные, вроде?». «Завтра. А сегодня ещё рабочий…» - ответил я, как мог безразличнее, всем видом пытаясь показать, что после утреннего диалога говорить нам больше не о чем. А потом ещё вечером. Я работал до восьми, а в шесть, как обычно, когда все уходят, был на перекуре. Она, проходя мимо, сказала: «Пока». А я ответил: «Прощай…». Не останавливаясь, она обернулась, хотела сказать что-то ещё. А может и сказала, а я не услышал, отвлёкся – следом вывалила толпа уходящих, и попрощаться надо было со всеми. Теперь же меня мучает только один вопрос: а что если она тоже сказала «Прощай»? Я ведь совершенно не запомнил её голос…
Между тем, история его настоящей любви оказалась куда как более трагична…
Она была художницей. Рисовала только пейзажи и царскосельские достопримечательности. Рисовала только с натуры. В тот летний вечер её избранником стал закат в долине реки Кузьминки.
На окраине Александровского парка, расположившись с мольбертом и красками у плотины, она любовалась закатом, тем самым его моментом, когда солнце только-только скрылось за деревьями, отчего они стали почти чёрными. Тонкой красной полоской окрасилось небо над засыпающим лесом. Куцые одиночные облака отражались на поверхности спокойной воды. Закончились любители вечерних прогулок и вездесущие велосипедисты. Какая-то неугомонная пташка всё кружила вокруг, щебеча свою приветливую мелодию. И лишь издали, из глубины еловой аллеи доносились пьяные смешки. Ещё чуть-чуть и сгустятся сумерки – надо было начинать - до полной темноты полтора часа, не более.
До трагедии оставалось ещё меньше…
Картина гуашью – это вам не портрет карандашом, быстро не набросаешь. Но она торопилась. Она знала переменчивость питерской погоды, что завтра всё может затянуть тучами, и старалась успеть захватить самое важное – правильные цвета. Ловкие мазки стремительно покрывали полотно. Голубой переходил в тёмно-оранжевый, оранжевый в зелёный… и серая дамба… и вода, которая её не радовала. Вода Кузьминки была сложна и непонятна. Это не «свинцовая» Нева. Не типичная областная речка красно-чайного оттенка, берущая своё начало в торфяных болотах. Да ещё этот полумрак, и холодок приближающейся ночи, что лёгкой дымкой начинал подёргивать водную гладь…
Она торопилась. Она злилась, по привычке закусывая нижнюю губу.
Солнце зашло. Пропала краснота неба. Угомонилась птичка. А она подгоняла себя: «Вот сейчас, вот еще чуть-чуть и собираюсь…».
Далёкие смешки сменились криками. Голоса приближались.
Увлечённая водой, она не заметила, как они стихли. Как прямо напротив, на другой стороне разлива возникли незнакомцы, она тоже не заметила. И тревогу почувствовала лишь когда они пересекли плотину и оказались на её берегу. Но было уже слишком поздно…
…С треском развалившись на составляющие, от сильного удара мольберт рухнул на траву. Разлетелись в стороны краски. Вальсируя из стороны в сторону, пропорхала с крутого обрыва берега и нежно опустилась на водную гладь несостоявшаяся картина.
Она не удивилась. Не испугалась. Поднявшись с низенького раскладного стульчика, с немым вызовом оглядела собравшихся. Шагнув вперёд, хотела что-то сказать, но цепкие руки сзади схватили за шею, заткнули рот, и в следующую секунду повалили на землю. Извиваясь и шипя, как змея, она отчаянно сопротивлялась, но силы были неравны. Спокойно и деловито, без угроз, подхватив под грудь и за ноги, её тащили к ближайшим кустам. За ними, жиденькими и ветвистыми, среди груды камней возвышался большой деревянный крест.
Когда-то давно, ещё до войны, здесь стояла маленькая часовня, от которой остались лишь обломки кирпичей да кафельная плитка на полу. Здесь часто собирались неравнодушные верующие люди. Они протоптали сюда тропинку, расчистили и облагородили пространство, поставили крест и увешали его иконками. Бывала тут и она, много раз подпитываясь энергетикой места, столь явно концентрирующейся в прохладной каменной тени. Согласно легенде, часовня была выстроена на месте захоронения Григория Распутина. Конечно, это был всего лишь местный эпос, и она об этом прекрасно знала, как и о другом «настоящем» месте погребения старца расположенном неподалёку, но это место ей всё равно нравилось, а иногда даже манило. Но в тот вечер мир немножко перевернулся.
Поставив перед крестом на колени, её перегнули пополам, опрокинув на зацементированную в бывший пол узкую железную скамью. Она понимала, что с ней будут делать, и во всплеске последнего отчаяния рванулась вверх, но тут же получила оглушительный удар. Обмякнув, шумно выдохнув, повалилась обратно на скамью. Ещё через несколько секунд, растянутые в стороны, как на распятии, руки её были прижаты к железу грязными стоптанными кроссовками. Отпустила зажимавшая рот потная ладонь.
Как человека с немалым опытом излияния мыслей и чувств на бумагу, меня удивляет тот факт, что он не пишет правду о своей любви, о той самой, что осчастливила и отравила. Иногда мне кажется, что нас только двое – она и я – те, кого он не может ненавидеть. Наверное, потому, что с ней мы тоже разные: она – в дурдоме, я – всегда рядом.
Проскакивает, правда, среди историй УАЗовских, и лирика. Но он её не публикует – стесняется своих чувств. Говорит, что предал свою любовь. Я этой лирики единственный читатель. Вся она пропитана болезненной романтикой и построена на вымышленных эпизодах общения с главной героиней. Вся она – несбывшиеся надежды.
***
Старые кирпичи. Красные, оттенком от сицилийского апельсина до жидкого «бордо». Чуть неровные, щербатые. Время побило их ветрами, солнцем и дождями. Оно не пощадило их, но не сломило обожжённый глинистый дух.
Так же оно не щадит людей.
Холодная стена старого дома, давно заброшенного, с обвалившейся крышей. На здоровенной деревянной балке, больше похожей на железнодорожную шпалу, отирая спинами кладку, сидели двое. Курили. По-советски воспитанные, они расстелили перед собой газету, по старой памяти и воле случая – «Царскосельскую». На газете две бутылки «Даргинки», почти пустая и ещё непочатая, и немудрёная, несоответствующая напитку закуска. Лица у обоих серьёзные, отрешённые и покрытые сухой треснувшей коркой боли. Взгляды пустые и тёмные. На глаза то и дело наворачиваются слёзы. Паузы в их диалоге всё больше затягивались.
Оба были несчастны. Обоим было больно.
Так уж случилось, что в разное время и каждый по-своему, как оказалось, оба были влюблены в одну женщину. Говоря точнее – в девочку и девушку.
Один девятнадцать лет тащил воспоминания через все перипетии коварной судьбы; он дорожил детскими воспоминаниями о первой любви, дорожил до двадцати семи лет, когда ещё раз споткнулся о возвышенность собственных чувств. Другому повезло больше – его чувства были взрослее и скоротечнее. Ему же было хуже – они остались неизжитыми.
Этими двумя были мы, Кржевицкий и Ефимов: жалкие и несчастные, любящие и влюблённые, пьющие предатели своих чувств.
…Миша работал по плавающему графику. У него было то два выходных, то пять, а случалось и больше. Он был волен в распределении своей занятости, главное - нужное количество часов в месяц отработать. В тот вечер, прямо из постели я написал ему письмо, в котором всё тезисно изложил. Мне повезло – я попал на очередные его «большие» выходные, и мы встретились во второй половине следующего дня. Место встречи – «У Густерина».
За время моего отсутствия в городе кое-что переменилось. Никакого «У Густерина» больше не существовало. На месте знаменитого местного кафе, история которого тянулась с дореволюционных ещё времён, открылась траттория. Что ж, пусть так. Могло быть хуже. Хвала небесам, хоть мода на суши проходит. А всё ж противно: скромную лаконичную вывеску сменила аляповатая, большая и яркая, раскладушка у входа, зазывающая на бизнес-ланч, а сам вход огородился каким-то плетнём.
Миша оказался пунктуален, а я, как обычно, опоздал. К моему приходу он уже сидел за столиком у центрального окна и пил абрикосовый сок.
- Здравствуй, что ли? – сказал я. – Сколько лет…
- Да, были времена, - улыбнулся он, - а теперь вот… - Миша развёл ладони в стороны и поджал губы, будто сильно о чём-то сожалел.
Зал действительно был противен своей навязчивой дешевизной, пытающейся угодить всем категориям непритязательных посетителей одновременно. На подоконниках стоял какой-то хлам, вроде старых фотоаппаратов, ваз и обмотанных джутовой бечёвкой бутылок. На стенах висели дурные картинки. Прочие элементы декора столь же явственно указывали на то, что дизайнер, как и среднестатистический любитель пиццы, в Италии явно никогда не бывали.
- А помнишь, какие классные здесь были стулья? – спросил я, усаживаясь в мягкое нечто, покрытое отвратительным кожзамом. – Жёсткие, с изогнутыми спинками.
- А как классно они летали в окна?
- А как Таня верещала, когда ты схватил второй стул и отмахивался им от официантов?
- Это была Люда.
- Да не. Таня, светленькая такая, хохотушка с маленькими сиськами.
- Таня – тёмненькая, с большими, - наставительно заметил Миша. – Или ты забыл, кого драл? Это не удивительно, учитывая, сколько мы тогда выпили.
Я отлично помнил, и каштановые волосы и пляшущие надо мной огромные груди, но имя действительно мог перепутать, ведь она во время процесса просила называть её самыми непечатными словами, щипать за соски, тянуть за волосы, шлёпать по заду и бить по щекам.
Подошла официантка. Мы заказали пару болоньезе, пиццу с моцарелой, грибами и ветчиной, и графин свежевыжатого сока. Пока мы ждали заказ, разговор как-то не клеился. Миша был немногословен, а я не намеревался сходу пересказывать все прошедшие годы. Он уклонялся от ответов на личные темы. Тогда я начал расспрашивать его о работе.
- Ты же читал мои рассказы. Там почти всё интересное описано, а остальное внимания не заслуживает, - ответил он.
- А ты мои читал? – с надежной спросил я.
- Не читал. Мне и своих хватает.
- Ну и правильно. Там гнусность и пошлость сплошняком. Но кое-что из ненаписанного я тебе всё-таки расскажу. Кстати, может, выпьем чего-нибудь покрепче?
- Не могу, - ответил Миша, - я за рулём.
- Ну, тогда слушай внимательно. История от конца к началу, а началась она, когда…
Моя история Ерофеева явно захватила, и более того, на что я никак не рассчитывал – задела. Он размяк и сник. А через два часа мы в прескверном настроении и состоянии покинули тратторию. Дальше всё было культурно – ехали пьяные, ругались матом. Ехали к зданию из красного кирпича, закупив по пути всё необходимое…
- И что же это за Наташа такая? – спросил я, когда во второй бутылке осталось меньше половины.
- Наташка-то… - вздохнул он, - Наташка – моё предательство.
- В смысле? - не понял я.
- Она первая, в кого я влюбился после… ну, ты понимаешь.
- Ну-ка, ну-ка… - насел на него я, - поподробнее…
Он снова вздохнул. Мы выпили разлитое по стаканам, и тут его прорвало.
- Она пришла к нам в конце лета. Помню, как в первый раз увидел её. Иду, значит, утром из курилки. Кофе недопитый в руке. Улыбаюсь непонятно чему. А тут она. Говорю ей: «Здравствуйте», а она мне тем же ответила. Я не знал тогда, что наши решили на тендерах приподняться и новую вакансию открыли, но с одного взгляда догадался, что это новая сотрудница. Время шло. Она оказалась сложной барышней – всё, как мне нравится: неторопливая походка, плавные движения, манерность. Ни с кем не разговаривает, кроме как по рабочим моментам. И взгляд такой пронзительный…
Мы закурили. Миша задумался, взъерепенил волосы, снова вздохнул, и продолжил:
- Похоже, я был единственным, кто с ней в диалог вступал. Но не часто – всё же в разных зданиях сидели, и виделись нечасто. А она контактная оказалась. Первой разговор лишь однажды начала, а так всегда отвечала охотно и с улыбкой. А улыбка у неё, знаешь какая? Я такой никогда не видел! Это смесь робкой застенчивости с удивительной открытостью. И всё-таки, при встрече мы чаще молчали, лишь меряясь взглядами. А я, дурак, даже не сразу понял, кого она мне напоминает. А когда понял, то испугался: ведь счастье не приходит дважды? Короче, я ждал. Ждал-ждал, и дождался – узнал, что тендеры провалились, и её увольняют за ненадобность. А у нас столько ублюдков лишних, непонятно чем занимающихся, годами сидит. Я с новой силой их всех возненавидел, и себя в том числе – за трусость, за нерешительность, за сомнения. Я был уверен, что у неё никого нет - с таким-то поведением, с такой холодной внешностью…
Рисованный Мишей портрет безумно мне тоже кого-то напоминал. Мы без перерыва снова закурили. От волнения будто начав трезветь, я разлил ещё по одной. Смотря на импровизированный стол, Миша возбуждённо бубнил:
- Я счастья хотел, понимаешь? И ей, и себе. Натерпелись! Хватит! А тут, как обухом по затылку, новость – она уходит. А у меня всего один день, чтобы судьбы решить. Следующим утром я приехал пораньше, припарковался подальше, чтобы её на походе поджидать и вместе до офиса идти подольше, и поговорить без лишних ушей - опасался, что разговор при посторонних может её смутить. Дождался. Выхожу, говорю:
- Привет.
- Привет, - отвечает она.
- А у меня восемь выходных впереди. Это ли не счастье?
- Да, это почти целый отпуск.
В голосе её сожаление и тоска. Я предчувствую неладное, и не нахожу что сказать. А она продолжает:
- Значит, мы больше не увидимся…
- Почему? - спрашиваю я, усердно делая вид, будто не в курсе дел.
- Я ухожу…
- Кто-то чем-то недоволен? Или ты?
- Да все…
Она смотрит перед собой, куда-то в асфальт. На её лице ухмылка обиды.
- Ну, мы с тобой можем увидеться и без всего этого, - киваю я в сторону офиса. – У тебя есть планы на выходные?
- Есть, - отвечает она.
Тут я допустил ошибку, за которую не могу себя простить. Надо было спросить: « Какие планы?», а не «Есть ли?»…
- Точно? – растерявшись, спрашиваю я, прекрасно понимая, что она врёт.
- Точно, - отвечает она, лишая меня всяких шансов, при этом продолжая смотреть вниз.
- Жаль…
При этом «жаль», Миша вздохнул так, что жаль стало даже мне, хоть я к сопереживанию никогда склонен не был. Мы сидели молча. В наших пальцах тлели сигареты. Я живо представлял, какую трогательную историю мог бы сам написать о последней встрече с чужим, в общем-то, человеком, и родственной душой. Миша, по всему видно, полностью ушёл в прошлое.
- И что же, - чтобы разрядить обстановку, спросил я, - за целый день вы так больше и не пересеклись ни разу?
- Почему же? Пересеклись на обеде. Она спросила: «У тебя же выходные, вроде?». «Завтра. А сегодня ещё рабочий…» - ответил я, как мог безразличнее, всем видом пытаясь показать, что после утреннего диалога говорить нам больше не о чем. А потом ещё вечером. Я работал до восьми, а в шесть, как обычно, когда все уходят, был на перекуре. Она, проходя мимо, сказала: «Пока». А я ответил: «Прощай…». Не останавливаясь, она обернулась, хотела сказать что-то ещё. А может и сказала, а я не услышал, отвлёкся – следом вывалила толпа уходящих, и попрощаться надо было со всеми. Теперь же меня мучает только один вопрос: а что если она тоже сказала «Прощай»? Я ведь совершенно не запомнил её голос…
Между тем, история его настоящей любви оказалась куда как более трагична…
Она была художницей. Рисовала только пейзажи и царскосельские достопримечательности. Рисовала только с натуры. В тот летний вечер её избранником стал закат в долине реки Кузьминки.
На окраине Александровского парка, расположившись с мольбертом и красками у плотины, она любовалась закатом, тем самым его моментом, когда солнце только-только скрылось за деревьями, отчего они стали почти чёрными. Тонкой красной полоской окрасилось небо над засыпающим лесом. Куцые одиночные облака отражались на поверхности спокойной воды. Закончились любители вечерних прогулок и вездесущие велосипедисты. Какая-то неугомонная пташка всё кружила вокруг, щебеча свою приветливую мелодию. И лишь издали, из глубины еловой аллеи доносились пьяные смешки. Ещё чуть-чуть и сгустятся сумерки – надо было начинать - до полной темноты полтора часа, не более.
До трагедии оставалось ещё меньше…
Картина гуашью – это вам не портрет карандашом, быстро не набросаешь. Но она торопилась. Она знала переменчивость питерской погоды, что завтра всё может затянуть тучами, и старалась успеть захватить самое важное – правильные цвета. Ловкие мазки стремительно покрывали полотно. Голубой переходил в тёмно-оранжевый, оранжевый в зелёный… и серая дамба… и вода, которая её не радовала. Вода Кузьминки была сложна и непонятна. Это не «свинцовая» Нева. Не типичная областная речка красно-чайного оттенка, берущая своё начало в торфяных болотах. Да ещё этот полумрак, и холодок приближающейся ночи, что лёгкой дымкой начинал подёргивать водную гладь…
Она торопилась. Она злилась, по привычке закусывая нижнюю губу.
Солнце зашло. Пропала краснота неба. Угомонилась птичка. А она подгоняла себя: «Вот сейчас, вот еще чуть-чуть и собираюсь…».
Далёкие смешки сменились криками. Голоса приближались.
Увлечённая водой, она не заметила, как они стихли. Как прямо напротив, на другой стороне разлива возникли незнакомцы, она тоже не заметила. И тревогу почувствовала лишь когда они пересекли плотину и оказались на её берегу. Но было уже слишком поздно…
…С треском развалившись на составляющие, от сильного удара мольберт рухнул на траву. Разлетелись в стороны краски. Вальсируя из стороны в сторону, пропорхала с крутого обрыва берега и нежно опустилась на водную гладь несостоявшаяся картина.
Она не удивилась. Не испугалась. Поднявшись с низенького раскладного стульчика, с немым вызовом оглядела собравшихся. Шагнув вперёд, хотела что-то сказать, но цепкие руки сзади схватили за шею, заткнули рот, и в следующую секунду повалили на землю. Извиваясь и шипя, как змея, она отчаянно сопротивлялась, но силы были неравны. Спокойно и деловито, без угроз, подхватив под грудь и за ноги, её тащили к ближайшим кустам. За ними, жиденькими и ветвистыми, среди груды камней возвышался большой деревянный крест.
Когда-то давно, ещё до войны, здесь стояла маленькая часовня, от которой остались лишь обломки кирпичей да кафельная плитка на полу. Здесь часто собирались неравнодушные верующие люди. Они протоптали сюда тропинку, расчистили и облагородили пространство, поставили крест и увешали его иконками. Бывала тут и она, много раз подпитываясь энергетикой места, столь явно концентрирующейся в прохладной каменной тени. Согласно легенде, часовня была выстроена на месте захоронения Григория Распутина. Конечно, это был всего лишь местный эпос, и она об этом прекрасно знала, как и о другом «настоящем» месте погребения старца расположенном неподалёку, но это место ей всё равно нравилось, а иногда даже манило. Но в тот вечер мир немножко перевернулся.
Поставив перед крестом на колени, её перегнули пополам, опрокинув на зацементированную в бывший пол узкую железную скамью. Она понимала, что с ней будут делать, и во всплеске последнего отчаяния рванулась вверх, но тут же получила оглушительный удар. Обмякнув, шумно выдохнув, повалилась обратно на скамью. Ещё через несколько секунд, растянутые в стороны, как на распятии, руки её были прижаты к железу грязными стоптанными кроссовками. Отпустила зажимавшая рот потная ладонь.