Филос. Эрос. Агапэ

02.09.2020, 17:21 Автор: Виктория Черножукова

Закрыть настройки

Показано 7 из 9 страниц

1 2 ... 5 6 7 8 9


Анна выразительно посмотрела в глаза развязному документалисту. Вот просто интересно, что повернулось в голове у этого хлыща, что он так, запанибрата, предложил накатить после десяти минут знакомства?! Это комплимент, оскорбление или ему для храбрости не хватает?! Однако кивнула.
       — Валяйте!
       Официант будто подслушивал. Без паузы на столе образовались коньяк, кофе, а чуть погодя — сыр и фрукты.
       Выпили молча.
       Неожиданно Анна вспомнила про старика — его дух еще не выветрился до конца. Она кехекнула и промокнула рот тыльной стороной руки.
       — Расскажите про кино.
       — Если в двух словах, то моя героиня — две личности под одной крышей: девочка-вундеркинд, русская поэтесса — и ученый, филолог, профессор крупнейшего европейского университета, женщина состоятельная и состоявшаяся.
       — Миленько… — Анна выпила одна, не выходя из контекста, — И как это относится ко мне?! Во-первых, слухи о моей состоятельности сильно преувеличены, хотя, понятное дело, с кем сравнивать. Во-вторых, даже если не стану оспаривать статус вундеркинда, то русская поэтесса — точно не про меня. Это титул, протокол жизни. А я не меньше вашего буржуазна: котиков люблю, детей, плачу налоги. Никакого фрондерства…
       Она, безусловно, кокетничала. Анне нравилось сидеть здесь, с этим мужчиной, наполняться коньяком и чувствовать себя киногероиней. Его комплименты оставляли липкие следы, но от них становилось сладко.
       — Тогда давайте выпьем за вашу обворожительную социальность!
       («Как можно так противно говорить?! Этот человек наверняка не гнушается “сыриком”, “мёдиком” и “супиком”! Фу, гадость какая!»)
       Анна повела плечами и с отвращением посмотрела на собеседника. Николай лучезарно улыбнулся и даже причмокнул красным, как будто напомаженным ртом.
       («Хорошо бы он поперхнулся сейчас этим коньяком! Закашлялся, прыснул бурой слюной с ошметьями сыра на наглую рубашку, дорогущий пиджак и побежал замывать пятна в туалет. У него наверняка бзик на почве чистоты. С пятнами на одежде сидеть не сможет».)
       Анна слегка кивнула и аристократически повела рукой. Растянула шею, опустив вниз расправленные плечи, и развернула в три четверти пол-ное оплывающее лицо. Ей хотелось думать, что она выглядит, как Людовик XIV с портрета Шарля Лебрена.
       Иногда Анна чувствовала себя другими людьми. Не одним человеком, а целой группой персон, которые оказывались сообща в определенном, как-то очерченном пространстве. Чаще всего она ощущала себя Анной Ахматовой (может, имя, сладчайшее для губ людских и слуха, навязало?), но не в образе поэтической ветренницы, запутывающей мужские судьбы синей кружевной шалью, а в образе тяжёлой вздорной старухи, растерявшей внешнюю остроту, всхрапывающей на кушетке, как пожилой бульдог. Вокруг этой кушетки всегда толпились неясные клевреты, которых она тоже осознавала как саму себя. На мгновение Анна становилась, скажем, двадцатилетним Бродским (немного похожим на сеттера), мявшегося с тремя дешевыми розами в руке. Или Рейном, Найманом, Бобышевым — такими же дерзкими, аппетитными: кураж, юношеское непобедимое либидо, «волшебный хор». Прочие, обхаживающие «королеву-бродягу», так и оставались не проявлены, лишены индивидуальности.
       Они допили коньяк, и Николай предложил немного прогуляться.
       Отвратительный снежный дождь колол лицо, цеплялся за шарф, забивался в левый рукав — Анна взяла своего кавалера под руку. Они осторожно брели по скользким улицам, пытаясь продолжать разговор, который теперь крутился вокруг детских воспоминаний. Скоро Николай уже пожимал ее пальцы, приобнимал за талию и призывно заглядывал в глаза.
       — А давайте, Анна, я покажу вам свое кино? У меня дома прямо-таки полная автофильмография. В интернете, конечно, тоже кое-что болтается, но качество — ужасное. Во-первых, хочу, чтобы вы знали, с кем имеете дело. А во-вторых, интересно, понравится вам или нет. Мне это важно.
       «Девочка, хочешь посмотреть котеночка? Он в том заброшенном доме на чердаке живет. Пойдем со мной, покажу!» — пронеслось в голове у Анны. Она кивнула головой, сглатывая ветер.
       — Хорошо. Только должна вас предупредить, Николай, времени у меня совсем немного.
       Последние годы она была неразборчива и скора на постель. Случайные мужичонки: жесткие, маленькие, упертые, как жуки, ковыляли к ее дебелым плодам и, сделав дело, тут же проваливали.
       И что они могли дать ей, кроме формального соития? Чем закрепить связь? Именем? Щедростью? Красотой? Слава богу, деньги и кое-какую славу Анна заработала себе сама, без помощников! А красавчиков боялась со школы. Ее поклонниками были угреватые мечтатели, неопрятные физики, малахольные эссеисты. Красавцы с ней, в лучшем случае, дружили. Этот не первой свежести документалист — как раз из привычного семантического ряда.
       У него дома был порядок клаттерофоба и французский коньяк. Анне был безразличен статус напитка, но Николай настойчиво несколько раз упомянул страну происхождения, как будто сомневался в качестве и хотел переложить ответственность на галльских виноделов. Жалкий тип! Хорошо, что Анне это было уже неважно.
       Николай сервировал низкий стол-каталку. Выпили. Он хлопотал у стойки с дисками, видимо, в поисках какого-то особенного шедевра. Анна осоловело наблюдала за его брачным танцем. Она размякла в тепле квартиры, растеклась по дивану.
       («Скорей бы он уже что-нибудь выбрал. А то, не ровен час, усну еще до начала кинопросмотра».)
       Глаза предательски схлопнулись.
       Она увидела себя в поезде. Вагон был полон: пожилые холеные женщины, некоторые еще красивые, но тучные. Мужчин меньше. Все люди были хорошо, дорого одеты, но почему-то с тюками. Они сидели друг напротив друга на вагонных скамьях, как на очень длинном диване. Некоторые в полголоса беседовали между собой, образуя сгустки в человеческой веренице, но большинство, повернувшись в три четверти, были обращены к середине, как на фреске «Тайной вечери».
       Центром общего внимания была красивая пожилая пара. И у мужчины, и у женщины были морщинисто-бледные благородные лица с тяжелыми, выразительной лепки носами; седые, крупно вьющиеся волосы; похожие на плоды маслины глаза. С той только разницей, что глаза дамы были черные и блестящие, а у ее спутника — оливково-серые, матовые, как несобранные еще с ветки. Женщина казалась знакомой. Может быть, она в прошлом знаменитая театральная прима? А мужчина тогда — доктор философии и профессор. Они были заняты исключительно друг другом: она — кокетничала, шутила, маняще заправляла за длинное ухо выбившуюся из прически прядь. Он — молчал, улыбался, смотрел на нее, как будто целовал взглядом.
       Прочие, будучи здесь то ли зрителями, то ли статистами, то ли свитой, наблюдали за благородной четой, почтительно замерев.
       Анна должна была прислуживать пассажирам, следить, чтобы они ни в чем не нуждались. У нее в левой руке было небольшое цинковое ведро, почти до краев полное густого клюквенного киселя, а в правой — видавший виды эмалированный ковшик с кляксами сколов — в таком мама варила яйца. Анна шла вдоль вагона, зачерпывала из ведра розовую массу и разливала ее желающим в чашки.
       Внезапно поезд дернулся на повороте, и почти весь кисель пролился на пол, к ногам пожилой красавицы. Липкая лужа неумолимо ползла к носкам безупречных туфель и к зеркальным ботинкам ее спутника. Надо было немедленно все исправить: что-то сделать или сказать, чтобы дама не рассердилась. Неожиданно для себя Анна начала читать стихи. Не те, которые она писала в последние годы — сложные ритмические вирши, полные интеллектуальных аллюзий, культурологических реверансов и прочей мишуры, а первые подростковые пробы: неуклюжий вызов взрослым чувствам.
       Дама приподняла одну бровь, улыбнулась, мужчина одобрительно кивнул и прикрыл глаза, вслушиваясь. Другие тоже закивали, зашелестели что-то одобрительное. Анна почувствовала, что теперь все эти люди стали относиться к ней иначе, не свысока, как к прислуге, а приняли ее своей.
       Она прочитала два или три. Остановилась нерешительно: продолжать или довольно?..
       В открывшейся тишине Анна услышала едва различимую мелодию: протяжную, тоскующую, какую-то древнюю.
       В музыке было что-то очень знакомое. Дама тоже уловила ее. Запела. К ее голосу присоединились другие. Люди звучали неторопливо и стройно, их хор напоминал грузинское многоголосье, но медлительнее, длиннее, старше. Казалось, они живут слишком давно, много тысяч лет, все видели, все познали, однако обречены жить дальше и приняли это. В пении было столько покоя и одновременно боли, что Анна заплакала. Потом стала подпевать. Когда песня закончилась, дама спросила: «Вы, деточка, что же, знаете эту песню?» Анна твердо кивнула. Дама удивилась, покачала головой, обращаясь взглядом к соседям, как будто за поддержкой. Тогда мужчина погладил ее руку, поцеловал, положил обратно на укрытые платьем колени и проговорил: «Все хорошо, родная. Ну откуда она может знать эту песню?! Кто бы ей показал?!»
       Анна не сразу поняла, что проснулась. Лицо было мокрым, рот пересох. Хотелось верить, что от пения, а не от храпа. Николай привалился рядом в какой-то куцей позе. Как будто, пока раздумывал: будить ее или нет — сам задремал. Она распрямила затекшие ноги, аккуратно села, зацепила из натюрморта на сервировочном столике пару виноградин, кусок обветренного сыра и стала машинально жевать, внимательно разглядывая спящего мужчину — наверняка обиделся!
       Анна кисло улыбнулась приспущенным углом рта: заспала, как нянька младенца, и романтическую связь, и свой кинодебют. Ну и наплевать! Не в первый раз ей так легко удается все испортить, и уж точно не в последний. Она выпила, но закусывать не стала. Вместо этого деликатно поцеловала Николая в глянцевый, как начищенные ботинки, лоб и пошла одеваться. Уже полностью экипированная, Анна потопталась немного в прихожей, решая: будить хозяина или нет, и стоит ли вызывать такси. Из темного зеркала, как из воды, вынырнуло румяное свежее лицо в хаосе кудрей. Ее отражение выглядело неприлично юным и веселым. Она послала зеркалу воздушный поцелуй и вышла вон.
       На улице стало еще холодней и бесприютней. «Надо чаще выпивать, — подумала Анна, уворачиваясь от ветра. — Чаще выпивать и непременно купить себе трость с резным костяным набалдашником, чтобы забывать ее в домах у случайных собутыльников. Трость — это не какой-нибудь пошлый зонтик — прекрасный предлог вернуться или хотя бы позвонить».
       


       
       Глава 7. Долгая осень


       
       …до тридцатилетнего возраста струльдбруги (бессмертные) ничем не отличаются от остальных людей; затем становятся мало-помалу мрачными и угрюмыми, и меланхолия их растет до восьмидесяти лет… По достижении восьмидесятилетнего возраста, который здесь считается пределом человеческой жизни, они не только подвергаются всем недугам и слабостям, свойственным прочим старикам, но бывают еще подавлены страшной перспективой влачить такое существование вечно.
       Дж. Свифт «Путешествие Гулливера»
       
       

***


       По утрам она открывала шкафы, рассматривала верхний, видимый слой содержимого, не решаясь шевелить, копать глубже, тревожить спаянные временем монолиты неносимых одежд. Морщилась, слыша старушечий, кислый дух ткани. Бывало, закидывала в недра очередное средство-поглотитель запаха, но никогда не помогало. Нарния не открывалась.
       Всякий раз ей хотелось выбросить эту ветошь: душные коконы, ломкие крылья, чья осыпавшаяся пыльца вызывала астму и ностальгию. Шкафы разломать, вынести на помойку. Стены побелить. Оборвать затянувшуюся осень, в которой ложь, пустые намеки — пусть лучше зима: стерильная, холодная, пахнущая электричеством и хлоркой. Сил не было.
       Смерть, как моль, откладывала яйца в ее шубах, в постельном с пролежнями белье «для дачи», в колготках с маленькими дырочками на месте больших пальцев.
       Дни были пусты и безгрешны. Ни доходов, ни трат. Каша овсяная, каша гречневая, кофе. Два раза в неделю — яйцо. Эту пищу простую и пресную она не солила даже: когда-то берегла здоровье, а теперь не видела смысла.
       Теперь смысла не было нигде. Были годы — много долгих лет, которые надо куда-то девать, на что-то тратить. А вот раньше…
       Раньше, если речь заходила о Катеньке, кто-нибудь обязательно называл ее «безжалостной сукой». Или «редкой стервой». Или еще каким-нибудь грубым словом, призванным не столько заклеймить, сколько замаскировать горькое восхищение ее женской ловкостью, признание ее несомненного превосходства в искусстве разделять и властвовать.
       Катенька всегда была такой.
       В годы липкого розового младенчества она, увитая бантами и оплетенная французскими косами, при помощи одной-двух фраз умело высекала искру из взаимной ненависти бабушки и мамы.
       — Мамочка, а что значит «засранка»?
       — Неаккуратная, неряшливая девочка. Но это плохое слово. Кто тебе его сказал?
       — Бабуля. Но она не про меня говорила. Про тебя.
       Начиналась военная кампания:
       — Елизавета Андреевна! Я же миллион раз просила не обсуждать с девочкой мои моральные качества!
       — Светочка! Безусловно! Но моральные качества — это совершенно про другое! Например, уместно ли женщине при живом муже и маленьком ребенке проводить все выходные на работе?!
       — Почему нет?! Особенно, когда у этого самого ребенка такая аккуратная и высоконравственная бабушка!
       Мама подхватывала недоодетую Катеньку, под литавры входных дверей устремлялась вон, а потом искупала чувство вины мороженым или конфетами. Бабушка же становилась податлива на пышки и бочковой кофе. Ave, Caesar!
       Управлять женщинами было не так захватывающе, как мужчинами. Судьба наградила Катеньку старшим братом, на котором она оттачивала таланты, и его друзьями, которые без конца ошивались в их старой квартире.
       — Мама! Ну, мама! Выгони Катьку из моей комнаты! Мы с Игорем в войну играем, а она лезет!
       — Екатерина! Немедленно! Оставь мальчиков в покое!
       Катенька испуганно круглила глазки, трогательно заламывала сдобные ручки и самым нежным тембром молила: «Нет! Мама, не забирай меня! Ванечка! Игорёк! Защитите!»
       Мальчишки, предсказуемые в рыцарских порывах, смыкались плечами, пряча за спинами Прекрасную Даму, а мать покорно удалялась, провожаемая дочерней улыбкой, которой бы позавидовала Мата Хари.
       Катеньку обожали учителя и одноклассники, потом сокурсники и преподаватели. Она могла бы сделать карьеру где угодно, если бы хоть немного интересовалась ступенями социальной лестницы.
       Ее путь всегда был густо усеян благородными мужами, готовыми помогать, беречь и охранять. Каждый был узнан, прочитан, опоен внезапным родством сердец. Для каждого находились особые слова, тонкие, как сны, картины безоблачного, несбыточного счастья. Она могла оплести любого женской чуткостью к деталям, слабостью, готовностью быть ведомой. Как осьминог, мгновенно меняла расцветку, приспосабливаясь к каждому мужчине, становилась естественной и органичной в его среде, легко проскальзывала в самые узкие потемки души.
       Выбранный объект находился при Катеньке неотлучно до тех пор, пока его жизненная энергия давала тепло и свет.
       Когда один источник начинал иссякать, его немедленно сменял другой. Но даже полностью, казалось бы, отработанный материал — радиоактивные отходы — она не выпускала за границы своего внимания: иногда призывала ко двору поправить пошатнувшуюся полочку или перевезти на дачу какой-нибудь хлам.
       

Показано 7 из 9 страниц

1 2 ... 5 6 7 8 9