Руки Инга были так холодны, что даже костёр не мог их согреть. Оллид с печалью промолвил:
«Хорошо, я всё сделаю».
Инг прикрыл глаза и слабо улыбнулся.
«Оллид, — вновь позвал он через мгновение. — Когда я исчезну, не ищи меня. Лучше ищи других, кто пока ещё жив. Ищи, чтобы предупредить. Понял?»
«Понял», — Оллид сжал его ледяные пальцы и поднялся, чтобы подкинуть ещё дров.
Он собирался провести всю ночь возле Инга, не давая потухнуть ни костру, ни жизни друга, но сон всё же сморил Оллида. А когда наутро он открыл глаза, то понял, что остался в зимнем лесу совсем один. Лишь верный конь Туринар стоял неподалёку, но что он мог сказать? На земле одиноко валялся примятый плащ, уже растерявший тепло старика. И ни единого следа не виднелось вокруг стоянки, кроме уже присыпанных снегом следов самого Оллида.
Колдун поднял плащ и накинул его себе на плечи изумрудной стороной с вязью рун по краю — наружу, рубиновой с позолотой — вовнутрь, и поглядел в небо, на котором, словно нежный цветок, распускался рассвет. Оллиду хотелось звать Инга, кричать его имя на весь лес и расчистить все сугробы в поисках его тела, но он обещал, что не станет этого делать. «Лучше ищи других, кто пока ещё жив», — велел ему старик. И Оллид стиснул зубы и заставил вновь плясать пламя над скудными ветками, чтобы согреться перед грядущей дорогой.
Стоял он над костром и спустя три сотни зим. Полупрозрачный дым окружал давно ставшую родной Лосиную гору. Снег уже сошёл со склонов, уступив место лету — такому короткому в этих суровых краях, и оттого такому желанному. Оллид глядел в потихоньку светлеющее небо, на котором ещё упрямо держались самые яркие звёзды. Аганара, звезда путников, тоже горела, лишь самую малость растеряв свой блеск и чуть подвинувшись в сторону. Оллид протянул руку, ловя завитушки тёплого дыма, и они послушно оплели пальцы. Никто живой не сможет найти его, никто...
Внезапно промозглый холод коснулся ладони, и Оллид вздрогнул. Прямо из окружавшего его дыма соткалась бледная и невесомая фигура женщины, которая пронзительно глянула на Оллида и решительно шагнула к костру, сжимая в руке кочергу. Колдун оторопело отступил назад.
— Я искала тебя! — заявила женщина по-семански, и Оллид без труда её понял, потому что много ездил по миру в давно минувшие зимы: собирал знания да учил языки.
Сомнений не было: перед ним стояла семанка, и её раскосые чёрные глаза — глаза мёртвой — смотрели ему в самую душу. Она подняла свою призрачную кочергу, с которой словно что-то закапало, и указала ею на Оллида:
— Колдун-тан! Я пришла молить тебя о помощи! Спаси моего сына!
Сильный ветер взметнулся над Лосиной горой и сдул прочь дымную завесу, оставив только сиявшую изнутри тусклым светом семанку. Она опустила руку и в молчаливом ожидании застыла возле костра, будто сказала всё, что следовало. Пламя облизывало ей распоротый бок — верно, из-за этой раны она и умерла, — но женщина уже ничего не чувствовала, и лишь глаза её казались невероятно живыми. Они напряжённо вглядывались в колдуна.
— Что с твоим сыном? — спросил, наконец, Оллид.
— Твой народ напал на наши земли, — промолвила она. — Мой сын с другими семанами теперь на горнском судне пересекает тело мирового дракона. Корабль прибудет в Тюлень-град, и там мой сын погибнет, если ты не заберёшь его.
Оллид нахмурился:
— Он станет рабом. От этого редко умирают.
— Колдун-тан! — воскликнула семанка, в негодовании потрясая кочергой. — Он не успеет стать рабом! Он сгорит в Тюлень-граде! Ты видишь, я явилась к тебе, пренебрегая законами смерти. Вся моя семья мертва. Остался лишь сын. И он должен жить!
Оллид молча смотрел на неё, и в душе его ворочался колючий страх. Не стоит отказывать мёртвым, коли они уговорили свою смерть подождать и пришли просить о чём-то живых. Ведь кто ещё, помимо колдунов, услышит их мольбы? Но как не хотел Оллид никогда больше вмешиваться в людские дела! Как не хотел слышать ни о чьих страданиях! Проверять силу человеческой преданности... Не ударит ли сын этой семанки копьём в спину, как Рован ударил Инга?
— Колдун-тан, — нарушила тишину семанка, — я слышу твои сомнения. Но клянусь: мой сын станет тебе самым верным слугой, какого ты только мог бы найти на землях Семхай-тана!
— Мне не нужен слуга, — проговорил Оллид упрямо.
— Ты одинок, — уверенно возразила семанка. — Я меняю жизнь сына на его вечную службу тебе! Когда он вырастет, то сможет стать тебе другом. Только забери его, колдун-тан. Умоляю! И он не покинет тебя, пока ты сам его не отпустишь. Таково моё слово.
— Что ж... — Оллид задумчиво потеребил заплетённую в косичку бороду: что-то всё же зацепило его в словах семанки, и предложение её теплом разливалось в груди, заглушая страхи.
И тут женщина впервые улыбнулась ему, и колдун с грустью подумал: какой, должно быть, красавицей была эта семанка... И почему её зарезали, а не взяли рабыней на корабль? Женщина вдруг показала кочергу:
— Я защищалась до последнего, — промолвила она тихо. — Но этот белокожий оказался слишком силён.
На Оллида вдруг налетела волна боли, испытанной женщиной перед смертью, словно она приоткрыла для него свои воспоминания. Он ощутил ужас от того, как рушится её жизнь и жизнь её народа, который безвозвратно уводят в рабство. Ужас от того, что из всей семьи остался в живых лишь сын, и судьба его — сгореть на чужбине... Её глазами увидел колдун, как в миг вспыхивает деревянный дом работорговца в Тюлень-граде, и погибают запертые в нём люди, будто кто-то намеренно устроил поджог. Ужас затопил сознание Тахиё, и хотя её уже изо всех сил тянуло в иной мир, где не было больше ни боли, ни страха, ни алльдов, где ждали её муж и дочь на залитых солнцем и вечно цветущих лугах Семхай-тана, она ринулась в эти края долгой зимы — искать душу, которой могла бы доверить Гиацу. Лишь бы он жил, лишь бы жил...
Тахиё чувствовала: не каждый услышит её мольбы, не каждый даже увидит её — бестелесную, почти прозрачную, растерявшую свою жизнь. Лишь этот прятавшийся в Атахань-горах колдун поможет ей. Колдун, которому под силу вмешаться в судьбу, ждущую Гиацу. И оттого прямо сюда устремилась она через два моря — через уснувшего глубоко под толщей воды мирового дракона, которому не пробудиться до скончания времён. Только бы не отказал этот человек с волосами такими же чёрными, как у неё. Только бы не отказал...
— Как зовут твоего сына?
— Гиацу, — ответила Тахиё. — Что значит «серебряная вода».
Ветер резко обрушился на гору, и забилось бешено пламя костра между колдуном и мёртвой семанкой. Оллид не заметил даже, как вздрогнул и перестал дышать. Серебряная вода... Серебряная. Будто сам Инг послал ему весточку через столько зим и смотрел теперь на него чужими — чёрными и раскосыми — глазами. И тихий серебристый смех его звенел над Дикой грядой подобно маленьким вечным льдинкам.
— Согласен ли ты на мой уговор, колдун-тан?
— Согласен, — решился Оллид. — Я заберу твоего сына.
— Будь ты благословлён своими богами, — прошептала Тахиё и отдалась сновавшему по горе ветру, который подхватил её и рассеял над просыпающимся миром.
И Оллид вновь заплёл свои волосы в три косы, а три — в одну. Вызвал свистом верного Туринара к подножию Лосиной горы и, оседлав его, поскакал к Риванскому — Тагихам, как звали его семане, — морю. И, негромко посмеиваясь, светила ему в спину затухающая в новом дне Аганара — звезда всех путников. И летел за ним ветер, не в силах догнать.
Дикие горы. Иллюстрация от автора
Бежал алльдский корабль по Тагихам-морю, и волны становились всё круче и круче. Никогда не видели семане таких штормов на Тахай-море: спокойна и рассудительна была Голова дракона. Но брюхо его ревело, и злые холодные ветра трясли корабль, пытаясь выдуть прочь и людей, и вещи.
Моряки закрепили всё, что могли, не желая растерять добычу. Даже рабов привязали к мачте да бортам. Гиацу ощущал себя теми самыми штанами и рубашками на верёвках, которые бились от ветра в последнюю ночь на родной земле. Что там теперь с этой одеждой? Сгорела ли, как и всё остальное? Удалось ли разбежаться курам и козам? Алльды ведь не забрали из деревни животных... И вспоминал Гиацу, как гонял он соседских гусей, а они порой гоняли его, как учил он Наю сыпать курам зерно — по чуть-чуть, вот так... И болью отзывалось сердце.
После Танау за кораблём увязалось ещё одно судно. Порой оно подходило так близко, что становилось видно его команду — такие же белокожие алльды и тоже с добычей. Гиацу разглядел на борту семан. Он отчаянно всматривался в них сквозь разделявшее корабли расстояние и яростные брызги Тагихам-моря, то и дело умывавшие его лицо. Мальчик выпал бы, если б не был привязан — так хотелось ему узнать, не везут ли на другом судне мать или отца... Вдруг они всё-таки живы?
Небо хмурилось и грохотало, дождь заливал палубу, но алльды будто не боялись вовсе. Гиацу поглядывал на них порой. Спать его уже не тянуло, и только неведомая доселе пустота заполняла тело. Иногда она сменялась яростью — такой сильной, что хотелось кинуться в драку и лупить этих жутких, ненавистных людей, забравших у него всё. Но даже и думать об этом было смешно: опять отлетит Гиацу от одного удара, да на сей раз может и шею сломать. И привязан он так, что не сдвинуться — какие уж тут драки? Время от времени ярость уходила, и на её месте начинала плескаться тоска — такая же бесконечная, как Тагихам-море, такая же затяжная, как дожди над ним. А потом вдруг среди этой тоски расцветало робкое любопытство — и именно тогда Гиацу принимался рассматривать моряков.
Алльды оказались не такие уж и белокожие: многие из них сильно загорели за дни, проведённые в море, и только полоски шрамов на руках и лицах оставались бледными. И всё же семане были темнее и меньше. Алльдские воины превосходили их и в росте, и в широте плеч. Хотя, подумал Гиацу, за свои девять лет он никогда не видел настоящих семанских воинов... Может, они ничуть не уступают этим шамьхинам?
Но самый страшный был одноглазый алльд: ростом выше любого из своей команды, словно потомок великанов. Взгляд Гиацу то и дело цеплялся за его светлые волосы, достающие до плеч — всё чаще распущенные, нежели собранные в хвост; за широкий подбородок с короткой неровной бородой; за могучие руки и длинные пальцы, задумчиво вертящие ножи; за ледяное сияние единственного глаза, отчего-то наводившее на мысли о невообразимо холодных краях вечного снега, в котором можно умереть... Лицо это пугало и притягивало одновременно. И разглядывая его, Гиацу думал, что никогда не позабудет человека, поломавшего всю его жизнь.
Сильнее всего в алльдских воинах поражали глаза: большие, очень большие глаза. Гиацу никогда такого не видел. Да он вообще никогда не видел никого, кроме людей из своего же народа. У семан глаза были узкие, чёрные, пронзительные. А у алльдов...
— Чусен-тан, а что у них с глазами? — не выдержал, наконец, Гиацу. — Эти алльды все такие? Или есть правильные?
Старик негромко рассмеялся:
— Да, они все такие, — и, поразмыслив немного, добавил: — Говорят, глаза у них столь огромные из-за того, что света мало. Солнце на их землях бывает редко, вот они и распахивают свои веки настежь. Как цветок в летний день, чтобы успеть вобрать весь солнечный свет.
— Как же я к ним не хочу, — пожаловался Тсаху. Он сидел, перегнувшись за борт: его мутило от качки, и мальчик угрюмо глядел на тёмно-зелёные волны, ёрзавшие под кораблём. — Там наверняка так холодно! Мы просто помрём все от холода!
— Придётся тепло одеваться, — согласился Чусен.
— Эти что-то не тепло одеты, — заметил Гиацу, косясь на моряков.
— Это сейчас — пока лето.
— Так уже холодно! — гневно возразил Тсаху. — Я даже не думал, что за Танау начинается такой кошмар! Где Семхай-тан? Почему он не согреет эти ледяные волны?!
Чусен и сам поёжился, но промолвил:
— Это ещё не холодно, Тсаху. Это так... Когда я ходил с торговым судном, мы всегда старались убраться из алльдского края до наступления зимы. Тагихам-море тогда становится совсем бешеным, а все земли за северным побережьем, говорят, укрываются толстым слоем снега. Это называют... сейчас... слово какое-то на алльдском было... Вспомнил! «Сугобы»!
— «Сугобы»? — повторил Гиацу в недоумении. — Это как?
— Это когда столько снега, что он тебе по колено, по пояс или даже выше.
Мальчики в ужасе переглянулись.
— Мы точно умрём, — простонал Тсаху и вновь перевесился за борт.
Качало уже не так сильно, как прежде. Алльды сидели на вёслах, и их сосредоточенные лица, будто выточенные из неровных камней, казались угрюмыми и злыми. Но вдруг они озарились странным сиянием — Гиацу даже не понял, откуда оно шло, ведь Семхай-тан так и прятался в облаках, — и воины... запели. Мальчики ошеломлённо уставились на них, а Чусен лишь приподнял брови.
— О чём они поют? — спросил Гиацу.
— Я не всё понимаю, — медленно протянул старик, вслушиваясь. — Но это песня об алльдской княжне Айване и её возлюбленном Аёку.
— Правда? — поразился Тсаху. — Они тоже знают эту историю?
— Да, только они зовут княжну на свой лад, через эту сложную букву...
Сложной буквой была «р» — почти ни один семанин не мог её выговорить, кроме разве что Чусена, знавшего многие языки. И оттого имя красавицы Айваны в алльдской песне звучало для семан незнакомо: Ривана.
— Они и отца её зовут иначе, — заметил Чусен. — Милльдор, а не Милльд, как мы привыкли, — старик неодобрительно покачал головой, продолжая слушать.
— Так, может, они поют про другую княжну? — нахмурился Тсаху.
— Нет, про ту самую, в честь которой назвали море, — возразил Чусен. — И про нашего Аёку.
Гиацу помнил, как мама рассказывала им с Наей об Айване, дочери алльдского князя Милльда. Айвана полюбила Аёку — сына фаха, семанского правителя. Фах дал своё согласие на брак, но князь оказался против этого союза. Тогда Аёку решил тайно увезти Айвану в семанские земли. Переплыл он со своими людьми Тагихам-море, разбил лагерь на берегу — там, где стоит ныне Тюлень-град, и послал весточку любимой. Но Милльд перехватил гонца, и ничего не узнала Айвана. Зато прискакали вместо неё в ночи алльдские воины и закололи Аёку и всю его дружину и бросили их тела на съедение рыбам в бурное море.
Дошла эта весть до Айваны, явилась она на берег и проклинала своего отца. И плакала так долго, что переполнилось море от её слёз и скрыло княжну в тёмных безднах. С тех пор алльды зовут это море Айванским, и оно сердится и негодует, потому что не может отыскать Айвана своего Аёку в его холодных глубинах.
Гиацу с грустью склонил голову, вспоминая, как мама показывала целое представление о княжне Айване. Она кралась с игрушечным деревянным ножом, подобно воинам Милльда в ночи, плакала по убитому Аёку, будто сама его только что потеряла, и умоляла бурное море вернуть ей тело любимого... Но тут Чусен вырвал мальчика из раздумий:
— Как это так? — поразился старик, вслушиваясь в пение алльдов, и Гиацу спросил:
— Что такое?
— Да песня эта... — Чусен нахмурился, и вдруг седые брови его взметнулись: — Нет, ты только подумай! Они поют, что наш Аёку желал заполучить их земли! Он будто убил брата Айваны и хотел жениться на ней, чтобы править в Горнском княжестве...
«Хорошо, я всё сделаю».
Инг прикрыл глаза и слабо улыбнулся.
«Оллид, — вновь позвал он через мгновение. — Когда я исчезну, не ищи меня. Лучше ищи других, кто пока ещё жив. Ищи, чтобы предупредить. Понял?»
«Понял», — Оллид сжал его ледяные пальцы и поднялся, чтобы подкинуть ещё дров.
Он собирался провести всю ночь возле Инга, не давая потухнуть ни костру, ни жизни друга, но сон всё же сморил Оллида. А когда наутро он открыл глаза, то понял, что остался в зимнем лесу совсем один. Лишь верный конь Туринар стоял неподалёку, но что он мог сказать? На земле одиноко валялся примятый плащ, уже растерявший тепло старика. И ни единого следа не виднелось вокруг стоянки, кроме уже присыпанных снегом следов самого Оллида.
Колдун поднял плащ и накинул его себе на плечи изумрудной стороной с вязью рун по краю — наружу, рубиновой с позолотой — вовнутрь, и поглядел в небо, на котором, словно нежный цветок, распускался рассвет. Оллиду хотелось звать Инга, кричать его имя на весь лес и расчистить все сугробы в поисках его тела, но он обещал, что не станет этого делать. «Лучше ищи других, кто пока ещё жив», — велел ему старик. И Оллид стиснул зубы и заставил вновь плясать пламя над скудными ветками, чтобы согреться перед грядущей дорогой.
***
Стоял он над костром и спустя три сотни зим. Полупрозрачный дым окружал давно ставшую родной Лосиную гору. Снег уже сошёл со склонов, уступив место лету — такому короткому в этих суровых краях, и оттого такому желанному. Оллид глядел в потихоньку светлеющее небо, на котором ещё упрямо держались самые яркие звёзды. Аганара, звезда путников, тоже горела, лишь самую малость растеряв свой блеск и чуть подвинувшись в сторону. Оллид протянул руку, ловя завитушки тёплого дыма, и они послушно оплели пальцы. Никто живой не сможет найти его, никто...
Внезапно промозглый холод коснулся ладони, и Оллид вздрогнул. Прямо из окружавшего его дыма соткалась бледная и невесомая фигура женщины, которая пронзительно глянула на Оллида и решительно шагнула к костру, сжимая в руке кочергу. Колдун оторопело отступил назад.
— Я искала тебя! — заявила женщина по-семански, и Оллид без труда её понял, потому что много ездил по миру в давно минувшие зимы: собирал знания да учил языки.
Сомнений не было: перед ним стояла семанка, и её раскосые чёрные глаза — глаза мёртвой — смотрели ему в самую душу. Она подняла свою призрачную кочергу, с которой словно что-то закапало, и указала ею на Оллида:
— Колдун-тан! Я пришла молить тебя о помощи! Спаси моего сына!
Сильный ветер взметнулся над Лосиной горой и сдул прочь дымную завесу, оставив только сиявшую изнутри тусклым светом семанку. Она опустила руку и в молчаливом ожидании застыла возле костра, будто сказала всё, что следовало. Пламя облизывало ей распоротый бок — верно, из-за этой раны она и умерла, — но женщина уже ничего не чувствовала, и лишь глаза её казались невероятно живыми. Они напряжённо вглядывались в колдуна.
— Что с твоим сыном? — спросил, наконец, Оллид.
— Твой народ напал на наши земли, — промолвила она. — Мой сын с другими семанами теперь на горнском судне пересекает тело мирового дракона. Корабль прибудет в Тюлень-град, и там мой сын погибнет, если ты не заберёшь его.
Оллид нахмурился:
— Он станет рабом. От этого редко умирают.
— Колдун-тан! — воскликнула семанка, в негодовании потрясая кочергой. — Он не успеет стать рабом! Он сгорит в Тюлень-граде! Ты видишь, я явилась к тебе, пренебрегая законами смерти. Вся моя семья мертва. Остался лишь сын. И он должен жить!
Оллид молча смотрел на неё, и в душе его ворочался колючий страх. Не стоит отказывать мёртвым, коли они уговорили свою смерть подождать и пришли просить о чём-то живых. Ведь кто ещё, помимо колдунов, услышит их мольбы? Но как не хотел Оллид никогда больше вмешиваться в людские дела! Как не хотел слышать ни о чьих страданиях! Проверять силу человеческой преданности... Не ударит ли сын этой семанки копьём в спину, как Рован ударил Инга?
— Колдун-тан, — нарушила тишину семанка, — я слышу твои сомнения. Но клянусь: мой сын станет тебе самым верным слугой, какого ты только мог бы найти на землях Семхай-тана!
— Мне не нужен слуга, — проговорил Оллид упрямо.
— Ты одинок, — уверенно возразила семанка. — Я меняю жизнь сына на его вечную службу тебе! Когда он вырастет, то сможет стать тебе другом. Только забери его, колдун-тан. Умоляю! И он не покинет тебя, пока ты сам его не отпустишь. Таково моё слово.
— Что ж... — Оллид задумчиво потеребил заплетённую в косичку бороду: что-то всё же зацепило его в словах семанки, и предложение её теплом разливалось в груди, заглушая страхи.
И тут женщина впервые улыбнулась ему, и колдун с грустью подумал: какой, должно быть, красавицей была эта семанка... И почему её зарезали, а не взяли рабыней на корабль? Женщина вдруг показала кочергу:
— Я защищалась до последнего, — промолвила она тихо. — Но этот белокожий оказался слишком силён.
На Оллида вдруг налетела волна боли, испытанной женщиной перед смертью, словно она приоткрыла для него свои воспоминания. Он ощутил ужас от того, как рушится её жизнь и жизнь её народа, который безвозвратно уводят в рабство. Ужас от того, что из всей семьи остался в живых лишь сын, и судьба его — сгореть на чужбине... Её глазами увидел колдун, как в миг вспыхивает деревянный дом работорговца в Тюлень-граде, и погибают запертые в нём люди, будто кто-то намеренно устроил поджог. Ужас затопил сознание Тахиё, и хотя её уже изо всех сил тянуло в иной мир, где не было больше ни боли, ни страха, ни алльдов, где ждали её муж и дочь на залитых солнцем и вечно цветущих лугах Семхай-тана, она ринулась в эти края долгой зимы — искать душу, которой могла бы доверить Гиацу. Лишь бы он жил, лишь бы жил...
Тахиё чувствовала: не каждый услышит её мольбы, не каждый даже увидит её — бестелесную, почти прозрачную, растерявшую свою жизнь. Лишь этот прятавшийся в Атахань-горах колдун поможет ей. Колдун, которому под силу вмешаться в судьбу, ждущую Гиацу. И оттого прямо сюда устремилась она через два моря — через уснувшего глубоко под толщей воды мирового дракона, которому не пробудиться до скончания времён. Только бы не отказал этот человек с волосами такими же чёрными, как у неё. Только бы не отказал...
— Как зовут твоего сына?
— Гиацу, — ответила Тахиё. — Что значит «серебряная вода».
Ветер резко обрушился на гору, и забилось бешено пламя костра между колдуном и мёртвой семанкой. Оллид не заметил даже, как вздрогнул и перестал дышать. Серебряная вода... Серебряная. Будто сам Инг послал ему весточку через столько зим и смотрел теперь на него чужими — чёрными и раскосыми — глазами. И тихий серебристый смех его звенел над Дикой грядой подобно маленьким вечным льдинкам.
— Согласен ли ты на мой уговор, колдун-тан?
— Согласен, — решился Оллид. — Я заберу твоего сына.
— Будь ты благословлён своими богами, — прошептала Тахиё и отдалась сновавшему по горе ветру, который подхватил её и рассеял над просыпающимся миром.
И Оллид вновь заплёл свои волосы в три косы, а три — в одну. Вызвал свистом верного Туринара к подножию Лосиной горы и, оседлав его, поскакал к Риванскому — Тагихам, как звали его семане, — морю. И, негромко посмеиваясь, светила ему в спину затухающая в новом дне Аганара — звезда всех путников. И летел за ним ветер, не в силах догнать.

Дикие горы. Иллюстрация от автора
Глава 3. Брюхо спящего дракона
Бежал алльдский корабль по Тагихам-морю, и волны становились всё круче и круче. Никогда не видели семане таких штормов на Тахай-море: спокойна и рассудительна была Голова дракона. Но брюхо его ревело, и злые холодные ветра трясли корабль, пытаясь выдуть прочь и людей, и вещи.
Моряки закрепили всё, что могли, не желая растерять добычу. Даже рабов привязали к мачте да бортам. Гиацу ощущал себя теми самыми штанами и рубашками на верёвках, которые бились от ветра в последнюю ночь на родной земле. Что там теперь с этой одеждой? Сгорела ли, как и всё остальное? Удалось ли разбежаться курам и козам? Алльды ведь не забрали из деревни животных... И вспоминал Гиацу, как гонял он соседских гусей, а они порой гоняли его, как учил он Наю сыпать курам зерно — по чуть-чуть, вот так... И болью отзывалось сердце.
После Танау за кораблём увязалось ещё одно судно. Порой оно подходило так близко, что становилось видно его команду — такие же белокожие алльды и тоже с добычей. Гиацу разглядел на борту семан. Он отчаянно всматривался в них сквозь разделявшее корабли расстояние и яростные брызги Тагихам-моря, то и дело умывавшие его лицо. Мальчик выпал бы, если б не был привязан — так хотелось ему узнать, не везут ли на другом судне мать или отца... Вдруг они всё-таки живы?
Небо хмурилось и грохотало, дождь заливал палубу, но алльды будто не боялись вовсе. Гиацу поглядывал на них порой. Спать его уже не тянуло, и только неведомая доселе пустота заполняла тело. Иногда она сменялась яростью — такой сильной, что хотелось кинуться в драку и лупить этих жутких, ненавистных людей, забравших у него всё. Но даже и думать об этом было смешно: опять отлетит Гиацу от одного удара, да на сей раз может и шею сломать. И привязан он так, что не сдвинуться — какие уж тут драки? Время от времени ярость уходила, и на её месте начинала плескаться тоска — такая же бесконечная, как Тагихам-море, такая же затяжная, как дожди над ним. А потом вдруг среди этой тоски расцветало робкое любопытство — и именно тогда Гиацу принимался рассматривать моряков.
Алльды оказались не такие уж и белокожие: многие из них сильно загорели за дни, проведённые в море, и только полоски шрамов на руках и лицах оставались бледными. И всё же семане были темнее и меньше. Алльдские воины превосходили их и в росте, и в широте плеч. Хотя, подумал Гиацу, за свои девять лет он никогда не видел настоящих семанских воинов... Может, они ничуть не уступают этим шамьхинам?
Но самый страшный был одноглазый алльд: ростом выше любого из своей команды, словно потомок великанов. Взгляд Гиацу то и дело цеплялся за его светлые волосы, достающие до плеч — всё чаще распущенные, нежели собранные в хвост; за широкий подбородок с короткой неровной бородой; за могучие руки и длинные пальцы, задумчиво вертящие ножи; за ледяное сияние единственного глаза, отчего-то наводившее на мысли о невообразимо холодных краях вечного снега, в котором можно умереть... Лицо это пугало и притягивало одновременно. И разглядывая его, Гиацу думал, что никогда не позабудет человека, поломавшего всю его жизнь.
Сильнее всего в алльдских воинах поражали глаза: большие, очень большие глаза. Гиацу никогда такого не видел. Да он вообще никогда не видел никого, кроме людей из своего же народа. У семан глаза были узкие, чёрные, пронзительные. А у алльдов...
— Чусен-тан, а что у них с глазами? — не выдержал, наконец, Гиацу. — Эти алльды все такие? Или есть правильные?
Старик негромко рассмеялся:
— Да, они все такие, — и, поразмыслив немного, добавил: — Говорят, глаза у них столь огромные из-за того, что света мало. Солнце на их землях бывает редко, вот они и распахивают свои веки настежь. Как цветок в летний день, чтобы успеть вобрать весь солнечный свет.
— Как же я к ним не хочу, — пожаловался Тсаху. Он сидел, перегнувшись за борт: его мутило от качки, и мальчик угрюмо глядел на тёмно-зелёные волны, ёрзавшие под кораблём. — Там наверняка так холодно! Мы просто помрём все от холода!
— Придётся тепло одеваться, — согласился Чусен.
— Эти что-то не тепло одеты, — заметил Гиацу, косясь на моряков.
— Это сейчас — пока лето.
— Так уже холодно! — гневно возразил Тсаху. — Я даже не думал, что за Танау начинается такой кошмар! Где Семхай-тан? Почему он не согреет эти ледяные волны?!
Чусен и сам поёжился, но промолвил:
— Это ещё не холодно, Тсаху. Это так... Когда я ходил с торговым судном, мы всегда старались убраться из алльдского края до наступления зимы. Тагихам-море тогда становится совсем бешеным, а все земли за северным побережьем, говорят, укрываются толстым слоем снега. Это называют... сейчас... слово какое-то на алльдском было... Вспомнил! «Сугобы»!
— «Сугобы»? — повторил Гиацу в недоумении. — Это как?
— Это когда столько снега, что он тебе по колено, по пояс или даже выше.
Мальчики в ужасе переглянулись.
— Мы точно умрём, — простонал Тсаху и вновь перевесился за борт.
Качало уже не так сильно, как прежде. Алльды сидели на вёслах, и их сосредоточенные лица, будто выточенные из неровных камней, казались угрюмыми и злыми. Но вдруг они озарились странным сиянием — Гиацу даже не понял, откуда оно шло, ведь Семхай-тан так и прятался в облаках, — и воины... запели. Мальчики ошеломлённо уставились на них, а Чусен лишь приподнял брови.
— О чём они поют? — спросил Гиацу.
— Я не всё понимаю, — медленно протянул старик, вслушиваясь. — Но это песня об алльдской княжне Айване и её возлюбленном Аёку.
— Правда? — поразился Тсаху. — Они тоже знают эту историю?
— Да, только они зовут княжну на свой лад, через эту сложную букву...
Сложной буквой была «р» — почти ни один семанин не мог её выговорить, кроме разве что Чусена, знавшего многие языки. И оттого имя красавицы Айваны в алльдской песне звучало для семан незнакомо: Ривана.
— Они и отца её зовут иначе, — заметил Чусен. — Милльдор, а не Милльд, как мы привыкли, — старик неодобрительно покачал головой, продолжая слушать.
— Так, может, они поют про другую княжну? — нахмурился Тсаху.
— Нет, про ту самую, в честь которой назвали море, — возразил Чусен. — И про нашего Аёку.
Гиацу помнил, как мама рассказывала им с Наей об Айване, дочери алльдского князя Милльда. Айвана полюбила Аёку — сына фаха, семанского правителя. Фах дал своё согласие на брак, но князь оказался против этого союза. Тогда Аёку решил тайно увезти Айвану в семанские земли. Переплыл он со своими людьми Тагихам-море, разбил лагерь на берегу — там, где стоит ныне Тюлень-град, и послал весточку любимой. Но Милльд перехватил гонца, и ничего не узнала Айвана. Зато прискакали вместо неё в ночи алльдские воины и закололи Аёку и всю его дружину и бросили их тела на съедение рыбам в бурное море.
Дошла эта весть до Айваны, явилась она на берег и проклинала своего отца. И плакала так долго, что переполнилось море от её слёз и скрыло княжну в тёмных безднах. С тех пор алльды зовут это море Айванским, и оно сердится и негодует, потому что не может отыскать Айвана своего Аёку в его холодных глубинах.
Гиацу с грустью склонил голову, вспоминая, как мама показывала целое представление о княжне Айване. Она кралась с игрушечным деревянным ножом, подобно воинам Милльда в ночи, плакала по убитому Аёку, будто сама его только что потеряла, и умоляла бурное море вернуть ей тело любимого... Но тут Чусен вырвал мальчика из раздумий:
— Как это так? — поразился старик, вслушиваясь в пение алльдов, и Гиацу спросил:
— Что такое?
— Да песня эта... — Чусен нахмурился, и вдруг седые брови его взметнулись: — Нет, ты только подумай! Они поют, что наш Аёку желал заполучить их земли! Он будто убил брата Айваны и хотел жениться на ней, чтобы править в Горнском княжестве...