В королевстве с тех пор ходила странная легенда о барде-лжеце, который был единственным по-настоящему честным человеком во всём дворце. А новая королева каждый год в день его смерти приходила к безымянной могиле за городской стеной и пела песню. Песню, которую научилась петь молча, про себя, чтобы её правда не стала ничьим проклятием.
14. Книжник
В городе Ярн, чьи стены были сложены из жёлтого песчаника и оттого он всегда казался залитым закатным светом, даже в полдень, существовала особая валюта. Не золото и не серебро, а прошлое. И самым богатым менялой на этом странном рынке был книжник Август.
Его лавка «Фолиант» пахла не просто старыми книгами, а пылью былых эпох, слезами, высохшими на пергаменте, и сладковатым дымком утрат. Он не продавал книги. Он их создавал. Но чернилами ему служили чужие воспоминания.
К нему приходили люди, доведённые до отчаяния нищетой, долгами, болезнью. Они приносили ему своё самое яркое, самое дорогое воспоминание. Первый поцелуй, украдкой данный за сараем. Ощущение победы, когда тебя впервые подняли на руки как героя. Лицо матери, улыбающейся утреннему солнцу, за год до того, как её не стало.
Август, человек с лицом, напоминавшим высохший гербарий, усаживал клиента в глубокое кожаное кресло. Он прикладывал к их вискам холодные, отполированные до зеркального блеска серебряные чаши, соединённые тонкими трубками с печатным станком. Потом он просил сосредоточиться. И воспоминание, как дым, вытягивалось из сознания человека и ложилось на белоснежную бумагу в виде изящных, переплетающихся строчек. Готовый текст пахнет именно тем, что было утрачено: яблоками, порохом, ландышами.
Клиент уходил с туго набитым кошельком и... с дырой в душе. Он помнил факт: «Да, я целовался с Марьей». Но не помнил тепла её губ, трепета в груди, запаха её волос. Память становилась сухой справкой, лишённой жизни. Август же переплетал исписанные листы в роскошный том с тиснением и продавал его богатым бездельникам, коллекционерам острых ощущений, которые, читая, могли на час пережить чужую радость, чужую боль, чужую любовь. Они покупали эмоции, как покупают дорогое вино.
Однажды к нему пришёл он. Не клиент — тень. Высокий, иссохший мужчина в поношенном солдатском мундире, с глазами, в которых поселилась вечная осень. Его звали Лисандр.
—Я хочу продать, — проскрипел он, и его голос звучал как скрип ржавых петель.
—Что именно? — спросил Август, уже доставая чаши.
—Его лицо. Лицо моего друга. Капитоныча.
Он рассказал историю, короткую и страшную, как выстрел. Окоп. Мина. Капитоныч, улыбчивый увалень, толкает его в воронку, а сам принимает на себя весь удар осколков. Последнее, что видел Лисандр, — это не искажённое болью, а всё так же улыбающееся, ободряющее лицо товарища.
—Это всё, что у меня осталось, — прошептал солдат. — Работы нет. Жить нечем. Продам это и... может, куплю себе покой.
Август кивнул. Он видел таких — с пустыми глазами, готовых продать последнее, лишь бы заглушить боль настоящего. Он приложил чаши. Лисандр закрыл глаза, и на его лице застыла гримаса предельного сосредоточения.
И тут Август почувствовал неладное. Обычно воспоминания вытягивались легко, как шёлковая нить. Это же было... тяжёлым, густым, как расплавленный свинец. Он увидел не просто образ. Он увидел смысл, вплетённый в саму ткань этой памяти. Это лицо было не просто картинкой. Оно было якорем. Единственным, что удерживало Лисандра от того, чтобы снова взять в руки винтовку и на этот раз направить её на себя или на первого встречного. Это воспоминание было не ношей, а фундаментом его хрупкой, послевоенной человечности. Без него он не просто стал бы пустым. Он стал бы монстром.
Пальцы Августа задрожали. Он был ремесленником, а не палачом. Он облегчал ношу, а не убивал душу. Но перед ним лежал мешок с золотом — гонорар, который мог бы кормить его год. А отказ... отказ мог привести к тому, что голодный и отчаявшийся солдат всё равно совершит нечто ужасное.
— Ну?! — крикнул Лисандр, не открывая глаз. — Тащи, чёрт бы тебя побрал! Тащи же эту проклятую картинку из моей башки!
И Август... дрогнул. Он не остановил процесс. Он видел, как из висков солдата выползает туманная, серебристая субстанция и ложится на бумагу. Строчки складывались в описание: «...и он улыбался, и в уголках его глаз собрались лучики морщин...»
Лисандр дёрнулся и открыл глаза . Они были пусты. Совершенно.
— Где... деньги? — выдавил он.
Август молча протянул ему мешок. Солдат, не глядя, сунул его за пазуху, поднялся и, не прощаясь, заковылял к выходу. На пороге он на мгновение остановился, будто что-то пытаясь вспомнить, махнул рукой и вышел.
Август остался один. Перед ним лежал исписанный лист. Он пах порохом, дёгтем и... чем-то безвозвратно ушедшим. Он взял его в руки. Это был шедевр. Самое сильное, самое чистое воспоминание, что ему доводилось извлекать.
А потом он подошёл к окну и увидел Лисандра на улице. Тот шёл, и походка его изменилась. Она стала жёстче, увереннее. Он оттолкнул просящую милостыню старуху. Такое с ним раньше было немыслимо. Он уже не был тем сломленным солдатом. В нём просыпался тот, кем он был на войне: жёсткий, выживающий зверь.
Август понял, что он сделал. Он не просто стёр память. Он стёр совесть. Он был соучастником.
Он схватил драгоценный лист, чтобы разорвать его, вернуть всё назад каким-то чудом. Но не смог. Рука не поднялась. Это был его товар. Его искусство. Его грех.
Он аккуратно подшил лист в книгу с кожаным переплётом и поставил на полку. Она была самой дорогой в его коллекции. И самой страшной.
На следующий день он закрыл лавку «Фолиант» навсегда. Говорили, он ушёл в те края, где шли войны, чтобы найти того солдата и... что? Вернуть ему память? Уже было поздно. Или чтобы самому забыть? Это ему уже никогда не удастся.
А книга с улыбающимся лицом Капитоныча до сих пор стоит на полке в пыльной лавке, ожидая нового покупателя. Какого-нибудь богача, который захочет на часок почувствовать, каково это — быть последней нитью, что удерживает человека от пропасти. Не зная, что, купив это воспоминание, он становится соучастником самого страшного преступления — убийства чужой души.
15. Ткач тишины
Город Акония был похож на гигантский, никогда не умолкающий оркестр, где каждый звук обретал плоть. Искренний смех прохожего заставлял бутоны роз распускаться прямо в трещинах брусчатки. Мелодия уличного скрипача рождала в воздухе переливчатые радуги. Но стоило кому-то солгать, как на щеке собеседника проступал синеватый кровоподтёк. А от сдавленного рыдания на стенах домов выступала сырая, тёмная плесень. Жители Аконии ходили по улицам, украдкой вытирая с лиц следы чужих слов и притворно улыбаясь, чтобы хоть как-то скрасить унылую действительность цветами.
В самом тихом переулке, где даже шаги тонули в густом, вязком воздухе, стоял дом ткача. Элиас был последним в династии хранителей тишины. Его мастерская представляла собой святилище безмолвия. Стены, обитые войлоком, поглощали любой шорох. Воздух был тяжёл и неподвижен. На массивном станке лежал полусотканный гобелен, а вокруг в свинцовых сундуках хранились мотки пряжи — ультрамариновая нить заброшенной надежды, багровая — немой ярости, серая, как пепел, — глубокой тоски.
К Элиасу приходили, чтобы забыть. Женщина, не желавшая больше слышать во сне предсмертный хрип мужа. Мужчина, желавший стереть из памяти собственную трусость. Элиас принимал их в полной тишине. Он прикладывал ладони к вискам клиента, и мучительный звук, как дым, вытягивался из их сознания, превращаясь в его руках в тончайшую шелковистую нить. Он вплетал её в гобелен, и человек уходил… пустой, но спокойный. Элиас же оставался наедине с чужим кошмаром, который навсегда становился частью его коллекции. От этого его собственные глаза стали похожи на два высохших колодца.
Однажды к нему пришла Лира. Её лицо было испещрено свежими, почти чёрными синяками — следами её собственных бесконечных внутренних стенаний.
— Моего сына не стало, — прошептала она, и от её шёпота на стене выступила влага. — Он утонул. Я не могу больше слышать этот звук. Звук, с которым вода поглотила его.
Элиас кивнул. Он уже проделывал это сотни раз. Но когда он коснулся её висков и начал вытягивать боль, он почувствовал нечто иное. Среди привычного хаоса отчаяния и вины он уловил чёткий, металлический отзвук. Звон колокола. Того самого колокола на Башне Молчания, что, по легенде, задавал тон всей звуковой симфонии Аконии.
В ту же ночь старые гобелены в его мастерской зашептались. Из полотна, в которое были вплетены крики давно забытых пыток, доносился едва слышный стон. Другой, сотканный из невысказанных признаний в любви, источал горький шёпот. Элиас в ужасе понял: он не нейтрализовывал звуки. Он был тюремщиком. Его коллекция — это гигантская бомба, собранная из боли всего города.
Он нашёл Лиру. Лишённая своей главной муки, она казалась безмятежной и пустой, как кукла.
— Колокол, — настойчиво твердил Элиас, — что ваш сын делал у Башни?
Она безучастно пожала плечами:
— Он ловил там бабочки…
Элиас прокрался к Башне. И там, под её холодными сводами, он нашёл не бабочек, а правду. Его сыскной талант, отточенный годами работы со звуком, позволил ему реконструировать событие. Мальчик не утонул. Он стал свидетелем того, как стражники по приказу Правителя сбрасывали в подземные резервуары «неугодные» звуки — протесты, правду, призывы к свободе. Мальчика заметили, и его «несчастный случай» был инсценирован.
Вернувшись в мастерскую, Элиас стоял перед своим главным, личным гобеленом. Тот, что он соткал первым, много лет назад, когда сам пришёл сюда, чтобы избавиться от звука — звука треска огня и предсмертного хрипа своей собственной дочери, которую он не смог спасти из горящего дома. Он всегда думал, что прячет свою боль. А на самом деле просто кормил ею систему.
По городу поползли трещины. От лжи вельмож на стенах дворца проступали кровавые подтёки. От сдержанного страха людей на улицах вырастали колючие, ядовитые чертополохи. Накопленный рёв требовал выхода.
Элиас понял, что есть только один способ остановить это. Не создать новый гобелен, а разрушить старый. Он подошёл к своему первому полотну, в котором была заперта его личная трагедия. Он вцепился пальцами в ткань, вплетённую из его собственного крика, его вины, его немого ужаса.
Он рванул на себя.
Полотно не порвалось — оно взорвалось. Волна чистого, ничем не сдерживаемого звука вырвалась на свободу. Крик Элиаса, тонущий в огне, слился с рёвом замученных душ, с воплями забытых жертв, с немым воплем целого города, который боялся говорить правду.
Звуковой шторм пронёсся по Аконии. Он не разрушал стены. Он смывал с них ложь. Кровавые синяки исчезали, ядовитые растения рассыпались в прах. Люди, оглушённые внезапно нахлынувшей тишиной, а затем и этим очищающим гулом, останавливались и впервые за долгие годы слышали… ничего. А потом — тихий, робкий стук собственного сердца.
Когда эхо стихло, мастерская Элиаса лежала в руинах. Свинцовые сундуки расплавились, гобелены истлели. Самого Элиаса нашли на полу. Он был жив, но совершенно глух и сед. В его глазах больше не было пустоты. Было принятие.
Лира, на которую обрушилась волна её же собственной, возвращённой боли, рыдала, но в этих рыданиях была жизнь, а не оцепенение.
Система пала. Колокол на Башне Молчания треснул и больше не звонил. Город медленно учился жить заново — слышать настоящие, а не показные звуки. И иногда, в самой глубокой тишине, ему начинало казаться, что он слышит тихий, ровный гул — тот самый, что когда-то был рёвом, а теперь стал напоминанием. Напоминанием о том, что единственный способ пережить боль — это пройти через неё, а не запереть в самом тёмном углу своей души.
16. Библиотекарь не написанного
Библиотека не имела координат в пространстве и не подчинялась времени. Она была шрамом на теле реальности, местом, куда стекались все мысли, не ставшие словом, все слова, не ставшие поступком, и все поступки, не совершённые по воле случая или трусости. Воздух здесь был густым от запаха пыли и старых чернил, смешанных с горьковатым ароматом утраченных возможностей.
Орлан, хранитель этого места, давно забыл, сколько веков он провёл среди этих стеллажей. Его кожа, испещрённая тонкими, едва заметными линиями, напоминала пожелтевший пергамент. В его глазах жили тени всех прочитанных им сюжетов, которые так и не стали чьей-то судьбой. Он не просто расставлял книги. Он ухаживал за ними. Недописанный роман о великой любви мог самовоспламениться от тоски, и его приходилось «остужать», переплетая в холодную жесть. Манифест нерождённой революции, буйный и агрессивный, пытался поранить его своими острыми, как бритва, углами, и его следовало «приручать» тихими, монотонными напевами.
Однажды привычную тишину Библиотеки разорвал звук — грубый, чужеродный, неприятный. Это был звук ломающейся воли. В зал вошёл Кассиан. Не его физическое тело — такие, как он, не рисковали сюда являться лично, — а его тень, отлитая из самомнения и страха. Тень была огромной, и за её спиной мерещились очертания империи, построенной на строгом порядке и аккуратной, отточенной лжи.
— Я пришёл за книгой, старец, — прозвучал голос, исходивший от тени. — Она называется «Исповедь Тирана».
Орлан, не поднимая глаз от переплета, который он латал серебряной нитью, покачал головой.
— Здесь ничего не выдают. Здесь — хранят.
— Тогда я уничтожу её! — громыхнуло эхо.
— Не выйдет, — Орлан провёл рукой по корешку книги у себя на столе, и та издала тихий, довольный шелест. — Слова, не ставшие плотью, нельзя убить. Их можно лишь забыть. А я здесь для того, чтобы помнить.
Тень Кассиана сгустилась от ярости. Он был тем, кто написал «Исповедь» в юности, полный идеалов. В ней он с математической точностью описывал механизм власти, свою жажду контроля и готовность на любую жертву ради трона. Придя к власти, он первым делом сжёг все копии. Но однажды он проснулся ночью от чёткого осознания: одна книга уцелела. Она была здесь. И её существование, сама возможность её прочтения, делала зыбким фундамент его империи, целиком выстроенной на мифе о его «мудром и добром» правлении.
Не сумев взять силой, Кассиан решил применить иное оружие — он начал творить контр-небытие. Он издавал указы, которые объявляли целые категории мыслей вне закона. «Мысль о неповиновении» была объявлена ересью. «Мысль о сомнении» — государственной изменой.
И Библиотека начала болеть. На её стеллажах стали появляться чёрные дыры — беззвучные, холодные воронки, которые затягивали в себя ближайшие книги. Трактат о философии свободы сморщился и исчез в одной из таких провалов. Сборник неспетых колыбельных, полных нежности, испарился с тихим вздохом. Это была не цензура, а метафизическое убийство. Орлан в отчаянии метался между полками, пытаясь спасти то, что ещё можно было спасти, но дыр становилось всё больше.
И тогда он понял, что защищать уже поздно. Осталось только атаковать. Он вспомнил о самой опасной книге в своих закромах, том самом Святилище Ужаса, куда даже он заглядывал с содроганием.