Сборник Исповедь осколков

17.10.2025, 20:49 Автор: Александр Коньков

Закрыть настройки

Показано 5 из 9 страниц

1 2 3 4 5 6 ... 8 9



       Игнат вернулся в свою мастерскую. Он сел на пол напротив Кривуна. Тот сидел на своей полке, и его глиняная ухмылка казалась теперь вселенской, всепонимающей. Он победил. Он стал настоящим.
       
       А на улице десятский Семён уже вполголоса что-то просил у него, заложив за спину курицу для жертвы. И гончар Игнат, создатель бога, сидел в пыли и смотрел на своё творение, которое стало его тюрьмой, судьёй и проклятием. Он был богоборцем, проигравшим битву, потому что его бог оказался сильнее — он был соткан из самых тёмных и настоящих частей человеческих душ.
       
       
       10. Чёрные пчёлы
       
       На краю деревни Веретье, там, где сосны подпирали небо острыми макушками, а тропинка тонула в ковре из брусники и хвои, стояла избушка пасечника Аристарха. Не то чтобы его сторонились, но и в гости не звали. Слишком уж он был тих и неприветлив. Говорили, он пришёл сюда много лет назад, спасаясь от какого-то великого горя, и остался, как ракушка, приросшая к камню.
       
       Но была у Аристарха тайна, ради которой к нему всё же шли. Шли тайком, озираясь, как на запретную травницу. Он держал пчёл. Но не простых. Его пчёлы, мелкие, с переливчатыми, будто опаловыми, крыльями, собирали мёд не с цветов. Они собирали его с человеческих снов.
       
       Аристарх научился этому ремеслу от старого отшельника, что жил ещё глубже в лесу. Тот открыл ему, что сны, особенно яркие, испаряются в предрассветные часы, и их эссенция оседает на лесных папоротниках и листьях черники. Его пчёлы пили эту росу.
       
       Пасечник различал сорта. Был «мёд радости» — лёгкий, золотистый, пахнущий детским смехом и тёплым хлебом. Ложка его дарила несколько часов безмятежного, солнечного блаженства. Был «мёд тоски» — густой, тёмно-янтарный, с горьковатым послевкусием утраты. Он погружал в сладкую, поэтическую печаль, позволяя выплакать всё накопившееся горе. Был даже редкий «мёд памяти» — прозрачный, как слеза, возвращающий на миг запах давно умершей матери или звук родного голоса.
       
       Жители Веретья, измученные скудной землёй, тяжким трудом и серой повседневностью, тайно покупали у Аристарха эти нектары. Мужик, которого обнесло на сходке, пил мёд радости, чтобы забыть унижение. Девушка, выданная за нелюбимого, кушала мёд тоски, чтобы дать волю слезам в безопасном, сновидческом забытьи. Аристарх был не просто пасечником. Он был хранителем клапана, через который стравливалось давление жестокой реальности.
       
       Он сам жил этим. Каждую ночь он выставлял на окно блюдечко с мёдом тоски, чтобы уснуть и хоть во сне увидеть лицо своей умершей жены. Это был их тихий, горький договор.
       
       Но однажды в деревню пришла чума.
       
       Не та, что косит направо и налево, а тихая, ползучая. Сперва слегка старый скорняк, потом двое ребятишек, потом молодая женщина. Лекарь лишь разводил руками. Деревня замерла в страхе. Воздух наполнился запахом дымящегося можжевельника и раскалённого ужаса.
       
       И в эту-то пору Аристарх заметил неладное. Его пчёлы, всегда такие мирные, стали злобными и беспокойными. А главное — они начали приносить новый мёд. Он был густым, почти чёрным, с фиолетовым отливом, и пах остывшим пеплом, потом и несбывшимися надеждами. Это был мёд, собранный с кошмаров.
       
       Сначала Аристарх выливал его в яму, закапывал. Но люди, отчаявшиеся, готовые хвататься за соломинку, узнали и о нём.
       — Дай, Аристарх, того, чёрного, — умоляли его. — Хоть во сне убегу от этого ужаса! Хоть на миг забуду!
       
       Он отказывался, видя, как этот мёд действует на того, кто его попробовал тайком. Тот не просто засыпал. Он впадал в тяжёлый, липкий ступор, просыпался разбитым и ещё более напуганным, с обрывками чудовищных видений, что не хотели отпускать и наяву.
       
       Но однажды к нему пришла мать умирающего ребёнка. В её глазах был не страх, а пустота, страшнее любого отчаяния.
       — Я не прошу для него, — прошептала она. — Для себя. Я не могу... я больше не могу слышать, как он дышит. Дай мне забыться. Хоть на час.
       
       И Аристарх, сам измученный горем и чужими страданиями, сломался. Он дал.
       
       После этого ему пришлось начать продавать чёрный мёд. И очень скоро он заметил второе, куда более страшное свойство этого нектара. Он не просто показывал кошмары. Он их... материализовывали.
       
       В тумане у околицы стали видеться бледные, безликие тени, повторяющие движения людей. В лесу слышался шёпот, сложенный из обрывков чужих ночных страхов. Однажды утром нашли корову с выеденными глазами — именно такую, какую видел во сне пастух, накормленный чёрным мёдом. Кошмары, накормленные вниманием и отчаянием, наливались силой, просачивались в реальность.
       
       Аристарх с ужасом наблюдал, как его пчёлы меняются. Их опаловые крылья почернели, тельца покрылись хитиновыми наростами. Они стали агрессивными, их укусы вызывали не боль, а приступы паники. Они уже не собирали мёд. Они его синтезировали из самого страха, что витал над деревней. Ульи, прежде тихо гудящие, теперь издавали низкий, угрожающий гул, а из летков сочился липкий, чёрный мрак.
       
       Он понял, что создал не просто утешение. Он создал чудовищный симбиоз: деревня кормила его пчёл своим страхом, а пчёлы возвращали им этот страх в концентрированном, овеществлённом виде. Порочный круг, ведущий в ад.
       
       В одну страшную ночь, когда туман у околицы сгустился до состояния жижи, а из него стали проступать очертания огромных, многосуставных существ, сотканных из детских кошмаров о чудищах под кроватью, Аристарх принял решение.
       
       Он вышел на свой пасечник с факелом. Воздух вибрировал от злобного гула. Чёрные пчёлы роем вились над ульями, охраняя свои хранилища ужаса.
       — Простите меня... — прошептал он, глядя на деревню, где уже слышались крики.
       
       Он поднёс огонь к первому улью. Дерево, пропитанное годами собранных снов, вспыхнуло, как порох. Раздался не крик, а какой-то ментальный вопль, слившийся из тысяч кошмаров. Из горящего улья вырвалось что-то чёрное и бесформенное, на миг принявшее очертания сгорающего в огне великана, и рассыпалось пеплом.
       
       Он поджигал один улей за другим. Это было самосожжение. Он уничтожал дело всей своей жизни, единственное, что связывало его с миром, что давало ему смысл и утешение. Каждый горящий улей — это были сожжённые воспоминания о жене, о мимолётных радостях, которые он дарил людям.
       
       Пчёлы, лишаясь дома, набрасывались на него. Их укусы впрыскивали в кровь чистый, дистиллированный ужас. Он видел, как стены избы рушатся, погребая его жену, чувствовал ледяное дыхание чумного ветра, слышал плач детей, которых никогда не было. Но он не останавливался, шатаясь, с лицом, залитым слезами и ядом, он нёс свой факел, как покаяние.
       
       Когда заполыхал последний улей, над Веретьем воцарилась неестественная тишина. Туман рассеялся. Чудовищные тени растаяли. Аристарх, весь в ожогах и опухолях, упал на колени перед пепелищем.
       
       Он не стал героем. Люди, очнувшиеся от кошмарного забытья, вышли из домов и увидели, что осталось от их спасения. Они не благодарили его. Они смотрели на него с пустотой. Он отнял у них последний клапан. Теперь им предстояло жить с своим страхом один на один, без сладкого, чёрного бегства.
       
       Аристарх так и остался жить на пепелище. Он больше не держал пчёл. Иногда к нему приходили дети и, глядя на его обезображенное лицо, спрашивали:
       — Дед, а правда, что у тебя были пчёлы, которые делали мёд из снов?
       
       Он смотрел на них своими выцветшими глазами и тихо отвечал:
       — Да, детки. И это было самое большое несчастье в моей жизни. Потому что самый сладкий мёд — тот, что собран с горьких снов. И он отравляет душу.
       
       А по ночам ему иногда чудился тихий, знакомый гул. И он в страхе вскакивал, прислушиваясь. Но это был лишь ветер в соснах. Лишь ветер.
       
       
       11. Лекарь
       
       Доктор Богданов когда-то лечил людей. И делал это виртуозно. Его руки, тонкие и нервные, могли зашить рану так, что шрам становился похож на сухую былинку, а не на память о боли. Его слух улавливал в перебоях сердца такие тайны, о которых молчали даже самые откровенные признания. Но чем больше он врачевал, тем яснее видел: он борется со следствиями, а не с причиной. Сломанную руку можно вправить, но нельзя вправить судьбу, что толкнула человека под телегу. Лихорадку можно снять хиной, но нельзя снять проклятие бедности, что заставляет жить в сыром подвале.
       
       Однажды, отчаявшись спасти ребёнка от чахотки, он в ярости швырнул свои инструменты об пол и ушёл из больницы. Он поселился на окраине города, в старом доме с кривыми стенами, и объявил, что больше не лекарь. Он стал тем, кого стали называть «Диагностом».
       
       Он лечил не тела, а судьбы.
       
       К нему приходили с изломами жизни, а не костей. Несчастный влюблённый, отвергнутый красавицей, получал от Богданова не успокоительные капли, а крошечный свёрточек с порошком из ласточкиного гнезда и шёпот: «Завтра, ровно в полдень, иди по Рыбному переулку. Урони этот свёрток. Больше ничего не делай». На следующий день влюблённый, следуя указанию, случайно задевал плечом девушку, которая как раз несла тяжёлую корзину. Она роняла её, он героически подхватывал, и так завязывалось знакомство, которое по воле случая перерастало в нечто большее.
       
       Бедняк, не знавший, как прокормить семью, получал от Диагноста не монету, а прозрачный камешек и наказ: «Положи его в правый карман и три дня ходи на старую пристань смотреть на корабли». На третий день какой-нибудь купец, поскользнувшись, хватался за него, а потом, в благодарность за спасение от падения в воду, предлагал случайный, но хорошо оплачиваемый заработок.
       
       Богданов не был колдуном. Он был гениальным механиком, понимавшим скрытые шестерёнки мироздания. Он видел невидимые нити причин и следствий и умел дёргать за них с ювелирной точностью. Он был картографом, чертившим карты вероятностей человеческих жизней.
       
       Но у его метода была цена. Столь же неочевидная, сколь и страшная. Чтобы судьба одного человека изломилась в нужную сторону, она должна была изломиться — пусть и не катастрофически, но болезненно — у кого-то другого, совершенно постороннего. Чтобы один встретил любовь, другой должен был опоздать на важную встречу. Чтобы один разбогател, другой должен был потерять кошелёк. Это был закон сохранения равновесия, нерушимый и безжалостный. Лазарь лишь перераспределял удачу и неудачу, как банкир — капиталы.
       
       Однажды к нему пришла Лилия. Когда-то знатная дама, а ныне — тень в поношенном платье. Её лицо было маской отчаяния.
       — Доктор... мой сын, Антоша... — её голос сорвался на шёпот. — Врачи говорят, чахотка. Месяц, от силы два... Сделайте что-нибудь! Умоляю вас! У меня больше ничего нет!
       
       Богданов посмотрел на неё своими пронзительными, усталыми глазами. Он видел её судьбу — иссякший род, последнюю искру, которая вот-вот погаснет в мальчике.
       — Я не Бог, сударыня. Я не воскрешаю мёртвых.
       — Но вы можете изменить судьбу! — вцепилась она в его рукав. — Отведите болезнь! Направьте её на кого-то другого! Я всё отдам! Всё!
       
       Богданов отшатнулся. Он никогда не делал этого. Его вмешательства были мелкими, бытовыми. Он менял местами монетки в карманах судьбы, но не играл жизнями.
       — Это... невозможно. Цена будет ужасна.
       — Какая цена?! — воскликнула она. — Деньги? Имение? Возьмите! Мою жизнь возьмите!
       — Не вашу, — мрачно сказал Богданов.
       
       Он провёл ночь в своей лаборатории, среди карт, испещрённых стрелками вероятностей, и склянок с эссенциями случайностей. Он искал путь. И нашёл. Чтобы спасти Антошу, чахотка должна была отступить, найдя себе нового, подходящего носителя. Судьбе требовалась замена. Жизнь — за жизнь. Но не материнская. Лилия была слишком привязана к сыну, её жертва лишь усилила бы его болезнь. Нужен был кто-то чужой, но чья судьба была бы при этом как-то сплетена с судьбой мальчика.
       
       И он увидел её. Девочка, Марьяша, дочь прачки. Здоровая, румяная. Её жизненная нить проходила так близко к нити Антоши в узловой точке его смерти, что их можно было... перевязать. Перебросить болезнь с угасающей ветви на цветущую. Это сработает. Мальчик выживет. Девочка умрёт.
       
       Богданов сидел, смотря на две пересекающиеся линии на своей карте, и его тошнило. Он был механиком, а не палачом. Но он видел лицо Лилии. Слышал её мольбы.
       
       Утром он согласился. Он взял с женщины клятву молчания и её последние фамильные драгоценности — не как плату, а как энергетический залог, материальный символ её отчаяния.
       
       Ритуал был тихим и незаметным. Он сжёг локон Антоши и платок, который тайком выкрал у Марьяши, смешав пепел с особым раствором. Он вылил его в место, где, согласно его картам, сходились их судьбы — у старого колодца на рынке.
       
       Через три дня Лилия, сияющая, прибежала к нему с криком:
       — Кризис миновал! Доктор говорит, чудо! Он пошёл на поправку!
       В тот же вечер Лазарь узнал, что дочь прачки Марьяша слегла с горячкой. Та самая, что была первым признаком чахотки.
       
       Он пытался утешить себя тем, что девочка из бедной семьи, её жизнь и так была тяжкой... но это не помогало. Он стал убийцей. Холодным, расчётливым и безнаказанным.
       
       И тогда судьба, над которой он так нагло властвовал, отомстила ему. Не прямиком, не ударом молнии. Извращённо, по его же собственным правилам.
       
       Марьяша не умерла. Она выжила. Но чахотка, не найдя в её крепном теле лёгкой добычи, изменилась. Она стала чем-то иным — медленной, изнурительной болезнью, которая калечила, но не убивала. Девочка осталась жива, но превратилась в инвалида, вечный упрёк его совести.
       
       А Антоша, чудом спасённый, через полгода, окрепший и здоровый, отправился кататься на лодке и утонул. Судьба, не получив свою законную жертву, взяла её обманным путём. Лазарь, пытавшийся жульничать с системой, лишь заставил её проявить ещё большую жестокость.
       
       Осознание этого сломило его. Он сжёг все свои карты, разбил склянки. Он сидел в своей пустой комнате и смотрел в запылённое окно.
       
       Однажды к нему пришла Лилия. Постаревшая на двадцать лет. Она не упрекала его. Она просто положила на стол свёрток.
       — Это ваши драгоценности. Они мне больше не нужны.
       Она ушла, не обернувшись.
       
       А на следующий день Богданов увидел на улице Марьяшу. Её везла в коляске её мать-прачка. Их взгляды встретились. И в глазах девочки он не увидел ни ненависти, ни прощения. Он увидел ту же самую усталую, всепонимающую пустоту, что была и в его собственных глазах.
       
       Они были связаны теперь. Связаны не нитями судьбы, а тяжёлым, молчаливым знанием о цене, которую заплатили двое, чтобы один мог пожить лишних полгода.
       
       Доктор Богданов закрыл свою дверь навсегда. Он не лечил больше ни тела, ни судьбы. Он просто сидел в темноте, слушая, как за окном скрипит колесо коляски, увозящее его приговор. Он был гениальным диагностом, который поставил смертельный диагноз самому себе, поняв, что единственная судьба, которую нельзя изменить, — это судьба, за которую ты в ответе.
       
       
       12. Последняя краска
       
       В городе Серебряных Колоколов искусство было валютой, религией и воздухом. А художница Лина была его живым божеством. Но её дар был проклятием. Она не писала красками. Она писала эмоциями.
       
       Её кисть, выточенная из обломка рога единорога, была лишь проводником. Палитрой же служила её собственная душа. Чтобы создать цвет «Безудержной Радости», она должна была пережить её с такой интенсивностью, что мир вокруг терял краски, становясь лишь фоном для её экстаза.

Показано 5 из 9 страниц

1 2 3 4 5 6 ... 8 9