Музыка лилась, плачущая, и Херк вдруг обнаружила, что ревет вместе с музыкой, жалко всхлипывая на особенно душещипательных аккордах.
Пестрая Спина, кажется, хотел обернуться, но его спутница покачала головой, запрещая, и Херк ей за это была бесконечно благодарна.
Она не хотела утешений.
Она хотела выплакать все скопившиеся за долгие годы брака слезы, которые почему-то никак не хотели показываться в ее герцогском замке, но так легко вышли сейчас, в самом роскошном ресторане гостеприимного Либена.
Официантка-тифлинг тихонечко возникла рядом, поставила графин с водой и стакан, и бесшумно же исчезла.
Музыка закончилась, и вместе с последними ее нотами у Херк будто бы истаял в горле горький ком, который ей вечно приходилось проглатывать перед тем, как сказать что-то людям.
Музыкант пробрался мимо Пестрой Спины, перекинувшись с ним парой резких реплик, и сел напротив Херк, оказавшись именно тем, кем, она знала, он и окажется.
— Здравствуй, Дуду, — сказала она, и попыталась подцепить себе последний шотик с деревянной доски.
И с удивлением воззрилась на стакан с водой, который почему-то оказался у нее в руке вместо шота.
— Здравствуйте, Ваша Светлость...
— Ой, да хватит, — вспыхнула Херк, — хватит этих светлостей, — она встала на слишком высокий стул прямо каблуками, перегнулась через стол и решительным броском ухватила его за руки.
Пустые стопки из-под шотов грохнулись от этого движения на пол вместе с доской, разлетелись вдребезги по мраморному полу.
Женщина за спиной Чайду дернула щекой и, как кошка, пальчиком, ткнула свой бокал с остатками вина, с интересом понаблюдав, как он тоже летит на пол.
— На счастье, — коротко пояснила она спутнику.
Дернула щекой.
Подняла руку, отгоняя официантку.
— Мое стекло, извините, пожалуйста, соберите, будьте добры, не сейчас, чуть позже, — встала, поклонилась в зал, извиняясь за шум.
Все это время Чайду не двигался. Не пытался освободить рук. Только смотрел на нее снизу-вверх потемневшими синими глазами.
— Ха! — выпалила Херк.
— Тише, Ваша Светлость, вас услышат за соседним столиком.
— Соседний столик профессионалы. Соседний столик меня услышит, потому что меня пасет!..
— Честно говоря, — Пестрая Спина обернулся и, локтем оперевшись на спинку стула, положил подбородок на ладонь и белозубо Херк улыбнулся, — нам вовсе неинтересно вслушиваться. Я вот лично здесь не как профессионал, я, смею надеяться, на первом официальном свидании-свидании. Мы так заняты, что все равно все забудем, так что вы прокричитесь спокойно.
И отвернулся снова.
Чайду встал, не сбрасывая ее рук, обошел вокруг стола, хрустя каблуками сапог по стеклу, переплел пальцы левой руки с ее пальцами, второй мягко нажал Херк на плечо, уговаривая сесть, успокоиться.
И что-то в этих прикосновениях отозвалось в Херк слишком знакомой истомой.
Она уже чувствовала эти пальцы на своем плече.
— Ты-ы-ы! Вот наглец! Ты меня лапал!
— Прости, — вдруг ответил Чайду, — могу встать на колени, если тебе от этого будет легче. Моя ошибка. Мне тогда казалось, ты этого хочешь. Я слегка подзабыл, что короткоживущие разумные существа сложнее, чем инстинкт.
— Ты-ы! — Херк уцепилась в его запястья, не давая выполнить заход на колени, — Не сметь давить мне на жалость, никаких самоповреждений! Так и есть! Хотела! — она быстро-быстро заморгала, изгоняя в долгий путь по щекам опять накатившие откуда-то слезы, — Из всех людей, о которых ты думаешь... Их много было! Но никто...
— Твой муж.
— И муж!..
— Я знаю. Очень тебя обидел…
— Да он даже на меня не посмотрел! Ну и ладно! Так и знай, ты не единственный, кого я хотела! И ничего в этом такого нет! Инстинкт здоровой женщины!
— Знаю, — тихо сказал Чайду.
— Кто единственный меня столько перелапал — так это только ты, но это потому что ты в сон залез! А во сне я не думаю, а если бы думала...
Она резко выдернула руки.
— Если бы я только думала!..
— Вы очень много думаете, Ваша Светлость, — кивнул Чайду, отступая назад, в темноту, и Херк вдруг снова ощутила то ужасное одиночество, которое преследовало ее с ночи и до утра, и она потянулась за ним, как ребенок.
— Не уходи, Дуду, — выдохнула она.
Он подхватил ее до того, как она упала, поднял к груди, дал уцепиться за шею, и зашагал по стеклу к выходу.
— Ну вот, ну вот... Пойдем домой, маленькая герцогиня, — вздохнул он ей в ухо, — ты протрезвеешь, хорошенько подумаешь и обязательно все распутаешь, хорошо?
— Хорошо, — сонно ответила Херк.
Она знала, что завтра ей будет бесконечно стыдно.
Что завтра, наверное, она и вовсе от стыда его уволит.
Но здесь и сейчас она почти верила, что этот человек может отнести ее не куда-нибудь, а домой.
Пусть этот дом — это всего лишь номер в гостинице напыщенного и респектабельного города Либена.
И рано или поздно ей придется вернуться в замок, из которого он ее похитил.
Не единственный, о ком она думает.
Не единственный, кого она хотела.
Но единственный, кому она доверилась.
— Что же ты, братец, загрустил? — спрашивала сестра, подлетела, чмокнула в щеку, а потом снова вернулась на стебель рогоза, едва ли склонившийся под ее весом, — что с тобой, почему ты третью луну сам не свой?
— Не знаю, сестрица, — отвечал он, — я не знаю.
— Ты снова хочешь странствовать? Ты хочешь к людям?
Сестрица засмеялась, и смех ее рассыпался по озеру серебристыми камушками: искорки магии подпрыгивали, ударяясь о водную гладь, и гасли где-то у горизонта.
Услышав этот смех, проснулись ночные лилии, раскрыли белые лепестки навстречу небу. Мотылек сел сестрице на плечо, пощекотал ушко пушистыми усиками. Сестрица снова засмеялась, теперь от щекотки, поймала мотылька и сунула в рот.
Облизнулась: вкусно.
Завтра люди придут на берег, увидят высохшие шкурки мотыльков, перепутавших лепестки цветов с луной, без раздумий бросившихся в их хищные чашечки, и скажут: пришла весна.
Хаттикен снова готова дарить любовь.
Первая любовь феи чиста и невинна; вторая любовь — искажена первым предательством.
Так всегда было.
Рано или поздно человек уйдет к людям.
Поэтому Чайду — так он звал себя в мире людей, — когда-то попробовал уйти к людям и сам.
Облюбовал себе одну актерскую труппу, одолжил у сестрицы тело юноши, чью душу она съела теплой весенней ночью, верная своему решению предавать первой, и отправился познавать человеческий мир.
Его научили играть в человека, но это было не то.
Тогда он, исходивший немало дорог и порядком уставший, остановился в одном монастырском приюте, где требовались учителя; да, музыки тоже сгодятся, пока в оплату достаточно стола и крыши, только помогите же занять детей; и, взрослея вместе со своими детьми, он научится расти и растить, как человек. Он видел и смерть, и рождения, и внезапно оказался частью этого круговорота жизни: тем, кто первым обмыл младенца; тем, кто последний обмыл старика.
Потом случилась война, и монастырь сожгли; так он научился по-человечески скорбеть по насильно из круговорота выдернутым, ушедшим раньше времени.
И так сильна была эта боль, что он вернулся к сестре и вернул ей тело, пытаясь уйти от человеческой судьбы, в которую вляпался по молодости и глупости.
Сестра, помнится, смеялась, обнажая мелкие жемчужные зубки. А она предупреждала: ничего хорошего нет в мире людей, только боль, смерть и предательство.
Он кивал, не споря. Хотя он помнил любовь и жизнь, после пожара все эти воспоминания покрылись копотью и драли горло удушающим дымом. Долгое время он думал, что проще и вовсе от них отказаться.
Он жил в маленьком озере в глухом лесу, и десятилетиями не видел разумных на своих берегах. Иногда он навещал сестру, но все реже и реже. Шумные компании разумных в лодках раздражали его. А она с удовольствием принимала их на волнах своего озера, раскрывая влюбленным чашечки алых цветов с запахом настолько ярким, что кружилась голова.
Пирушки же фей и вовсе были невыносимы: разговоры о лесах о озерах, о росах на полянках, о метании игры и зарослях камыша… все это казалось Чайду мышиной возней.
Феям вовсе не интересны звезды.
Феи слишком привязаны к земле и воде.
Мало какая фея видала мир дальше своего озера. Природные духи, феи способны во мгновение ока перенестись по радуге так далеко, что человек бы не доскакал бы и за три месяца, пусть бы и загнал лошадей. Прокатиться на облаке, пронестись со стремительным течением: волшебство, так восхищавшее людей, для фей было рутинным и скучным делом.
В рутине и скуке Чайду нашел покой.
А неясная тоска, которая терзала его душу — это терпимо, это лучше, чем запах дыма, от которого на глаза наворачиваются слезы.
— Я не хочу к людям, — сказал Чайду, — не хочу.
— Тогда что же ты грустишь, дурачок? — лукаво спросила сестра, — Брось! Хочешь, позову подружек? Хочешь, позову друзей? Хочешь, закружим первый Большой Весенний Хоровод, и будем плясать до упаду, и смеяться над смертными, и смеяться со смертными? Ну что же ты, братец, почему ты плачешь? Нас ждут веселые пирушки! В этом году, в следующем, и потом!..
— Сестрица, — сказал Чайду, — я не хочу возвращаться к людям, но не могу не вернуться. В мое озеро вошла девушка…
Он запнулся, не зная, как объяснить сестре, никогда не знавшей человеческих томлений тела, как мучителен может быть огонь внезапно вспыхнувший страсти. Как невозможно отвести взгляда от маленького белого тела, гибкой рыбкой пронзающего темную воду…
Как сама душа его потянулась к трепещущему огоньку ее духа, готового угаснуть от удушающей, неизбывной тоски….
Но когда он посмотрел на лицо сестры, он увидел, что она тоже плачет.
— Это твоя первая любовь, братец, — с ужасом сказала она, — это твоя роковая любовь! О, как я надеялась, что это случится только со мной!
В этом возгласе была нотка ревности: и к человеческой женщине, которая отберет, отберет, отберет, и к тому, что самой Хаттикен такого больше не испытать. Но как бы ни была капризна и ребячлива сестрица, больше всего в ней было искреннего беспокойства.
Ощущения тщетности любых попыток уберечь от боли.
Не родилась еще та фея, которая смогла бы спастись от проклятия первой любви.
— О братец, братец! — она прижала его к груди, и поливала его горькими слезами, и он позволил ей себя оплакать.
Когда поток ее слез пошел на спад, он отстранился.
— Мне нужно человеческое тело, сестрица.
— Да конечно, бери! — она хлопнула в ладоши, и мириады лягушек бросили наполнять ночной воздух своими песнями и кишащей рекой бросились в воду, чтобы достать со дна хранимое там тело, — бери! — сказала сестра, ласково смахивая с бледного лба вознесенного лягушками тела мокрый локон.
Тело, бледное и спящее, обнаженное, качалось на глади воды, раскинув руки. Вокруг спокойного лица светлым нимбом струились волосы.
Сестрица звонко чмокнула человеческое тело в лоб, и оно приоткрыло губы, задышало, зарозовели щеки.
— Вот, братец, — с гордостью сказала она, как и всякая фея, будучи в восторге от обладания красивой диковинкой, — бери! Снова живое! Оно тебе очень подходит. Только, прошу, заботься о нем. В прошлый раз ты вернул его такое худое, такое израненное! Три месяца пришлось держать его на берегу и откармливать лягушками!
— Прости, сестрица, — сказал Чайду и обнял ее, — до встречи.
— Желаю тебе счастливой первой любви, братец, — серьезно сказала сестра и снова обняла его, — не стоит осторожничать, никогда не уступай, бери то, что сможешь. Первая любовь бывает лишь один раз, и я жалею, что была робка когда-то. Ты найдешь счастье в ее счастье; но не позволяй этому счастью обернуться горечью, не отдавай другому свое! Не позволяй кому-то отобрать! Может быть, тогда ты будешь счастлив как человек, раз уж феи обречены на несчастье.
Чайду кивнул, отстранился.
И нырнул в тело, как в холодную воду.
Ух!.. А вода-то — холодная!
Он выскочил из озера, приплясывая, чтобы согреться.
А сестра… сестра смеялась над ним, и заросли рогоза, шелестя на ветру, подхватили ее шепот:
— Я буду ждать твоего возвращения, братец…
Она верила, что рано или поздно братец вернется домой.
Но Чайду, безнадежно влюбленный человек, медленно шел по берегу прочь от нее, ведомый такой глупой и такой обычной для влюбленного мечтой: найти свой дом подле его возлюбленной маленькой герцогини.
— Давай своих устриц! — сестра отобрала у Макари ящик и увлекла ее вглубь ресторана через коридорчик для официантов.
Макари с удивление проследила, как сестра небрежно закинула ящик в холодильную кладовку по пути, не понимая, какая ж муха ее сестру ужалила на этот раз и куда ж она так торопится. Явно не работать!
Сестра дотащила Макари до проема, через который официанты проходили в зал, распихала остальных, и протащила Макари на самое удобное для обзора место.
— Смотри-смотри-смотри, какое представление! — мечтательно прошептала она. — Как в театре пиеса!
За дальним столиком высокий и красивый блондин как раз брал на руки ребе… Макари прищурилась: нет, не бывает детей с такой фигурой. И грудь, и попа — все выдавало вполне зрелую девушку из расы полуросликов.
Пусть она и цеплялась за мужчину, как сопливая девчонка. Ревела даже. Макари презрительно фыркнула.
В свои четырнадцать лет она никак не могла понять, почему так восхищенно вздыхает старшая сестра и остальные официантки, и почему в глазах парней-официантов читается что-то вроде зависти, тщательно скрытой за циничным пренебрежением к мужику-тряпке.
Как и многие тифлинги, она куда больше интересовалась игрой со стихией, чем всякими человеческими ерундовинами, вроде высоких и красивых блондинов, которые как с картинок сестриных книжек сошли. Глупость какая!
Макари снисходительно покосилась на сестру. Ну да, в ней всегда было слишком много человеческой крови, даже рожки не росли. Неудивительно, что она повелась на какого-то человека, стоило тому слегка приподнять полурослицу.
Вот в Макари гораздо больше от деда осталось, от настоящего демона огня! У нее и волосы рыжие, и аккуратные рожки черного цвета, и даже кожа чуть красноватая, даже ярче, чем у отца! Макари нравились только демоны. Она их никогда в жизни не видела, дед слинял, так и не дождавшись появления сына, но Макари была уверена: вот встретит, и сразу кровь закипит, отзовется!
Она подергала сестру за рукав.
— Макари кажется, — сказала она, — что сестра так спешила, что забыла закрыть дверь черного хода, когда впускала Макари.
Сестра гулко шлепнула себя по лбу.
— И правда! Спасибо, что напомнила. Сбегаешь накинуть защелку?
— Макари сбегает, — вздохнула та, — смотри уж свое зрелище.
Сестра была натурой увлекающейся. Хорошо еще хоть вспомнила, что надо впустить Макари с ее устрицами! А то Макари так и проторчала бы под дверью тысячу лет, дожидаясь, пока сестра досмотрит представление про чужую личную жизнь до самых свадебных колоколов.
Она прошла по коридору, прошла мимо холодильной кладовки, и поняла, что что-то не так.
Дверца кладовки была слегка приоткрыта.
Может, Макари плохо ее захлопнула, когда закидывала ящик?
Она тронула ручку, заглянула… И ощутила вдруг странную вонь. Вроде как острый и неприятный запах
Пестрая Спина, кажется, хотел обернуться, но его спутница покачала головой, запрещая, и Херк ей за это была бесконечно благодарна.
Она не хотела утешений.
Она хотела выплакать все скопившиеся за долгие годы брака слезы, которые почему-то никак не хотели показываться в ее герцогском замке, но так легко вышли сейчас, в самом роскошном ресторане гостеприимного Либена.
Официантка-тифлинг тихонечко возникла рядом, поставила графин с водой и стакан, и бесшумно же исчезла.
Музыка закончилась, и вместе с последними ее нотами у Херк будто бы истаял в горле горький ком, который ей вечно приходилось проглатывать перед тем, как сказать что-то людям.
Музыкант пробрался мимо Пестрой Спины, перекинувшись с ним парой резких реплик, и сел напротив Херк, оказавшись именно тем, кем, она знала, он и окажется.
— Здравствуй, Дуду, — сказала она, и попыталась подцепить себе последний шотик с деревянной доски.
И с удивлением воззрилась на стакан с водой, который почему-то оказался у нее в руке вместо шота.
— Здравствуйте, Ваша Светлость...
— Ой, да хватит, — вспыхнула Херк, — хватит этих светлостей, — она встала на слишком высокий стул прямо каблуками, перегнулась через стол и решительным броском ухватила его за руки.
Пустые стопки из-под шотов грохнулись от этого движения на пол вместе с доской, разлетелись вдребезги по мраморному полу.
Женщина за спиной Чайду дернула щекой и, как кошка, пальчиком, ткнула свой бокал с остатками вина, с интересом понаблюдав, как он тоже летит на пол.
— На счастье, — коротко пояснила она спутнику.
Дернула щекой.
Подняла руку, отгоняя официантку.
— Мое стекло, извините, пожалуйста, соберите, будьте добры, не сейчас, чуть позже, — встала, поклонилась в зал, извиняясь за шум.
Все это время Чайду не двигался. Не пытался освободить рук. Только смотрел на нее снизу-вверх потемневшими синими глазами.
— Ха! — выпалила Херк.
— Тише, Ваша Светлость, вас услышат за соседним столиком.
— Соседний столик профессионалы. Соседний столик меня услышит, потому что меня пасет!..
— Честно говоря, — Пестрая Спина обернулся и, локтем оперевшись на спинку стула, положил подбородок на ладонь и белозубо Херк улыбнулся, — нам вовсе неинтересно вслушиваться. Я вот лично здесь не как профессионал, я, смею надеяться, на первом официальном свидании-свидании. Мы так заняты, что все равно все забудем, так что вы прокричитесь спокойно.
И отвернулся снова.
Чайду встал, не сбрасывая ее рук, обошел вокруг стола, хрустя каблуками сапог по стеклу, переплел пальцы левой руки с ее пальцами, второй мягко нажал Херк на плечо, уговаривая сесть, успокоиться.
И что-то в этих прикосновениях отозвалось в Херк слишком знакомой истомой.
Она уже чувствовала эти пальцы на своем плече.
— Ты-ы-ы! Вот наглец! Ты меня лапал!
— Прости, — вдруг ответил Чайду, — могу встать на колени, если тебе от этого будет легче. Моя ошибка. Мне тогда казалось, ты этого хочешь. Я слегка подзабыл, что короткоживущие разумные существа сложнее, чем инстинкт.
— Ты-ы! — Херк уцепилась в его запястья, не давая выполнить заход на колени, — Не сметь давить мне на жалость, никаких самоповреждений! Так и есть! Хотела! — она быстро-быстро заморгала, изгоняя в долгий путь по щекам опять накатившие откуда-то слезы, — Из всех людей, о которых ты думаешь... Их много было! Но никто...
— Твой муж.
— И муж!..
— Я знаю. Очень тебя обидел…
— Да он даже на меня не посмотрел! Ну и ладно! Так и знай, ты не единственный, кого я хотела! И ничего в этом такого нет! Инстинкт здоровой женщины!
— Знаю, — тихо сказал Чайду.
— Кто единственный меня столько перелапал — так это только ты, но это потому что ты в сон залез! А во сне я не думаю, а если бы думала...
Она резко выдернула руки.
— Если бы я только думала!..
— Вы очень много думаете, Ваша Светлость, — кивнул Чайду, отступая назад, в темноту, и Херк вдруг снова ощутила то ужасное одиночество, которое преследовало ее с ночи и до утра, и она потянулась за ним, как ребенок.
— Не уходи, Дуду, — выдохнула она.
Он подхватил ее до того, как она упала, поднял к груди, дал уцепиться за шею, и зашагал по стеклу к выходу.
— Ну вот, ну вот... Пойдем домой, маленькая герцогиня, — вздохнул он ей в ухо, — ты протрезвеешь, хорошенько подумаешь и обязательно все распутаешь, хорошо?
— Хорошо, — сонно ответила Херк.
Она знала, что завтра ей будет бесконечно стыдно.
Что завтра, наверное, она и вовсе от стыда его уволит.
Но здесь и сейчас она почти верила, что этот человек может отнести ее не куда-нибудь, а домой.
Пусть этот дом — это всего лишь номер в гостинице напыщенного и респектабельного города Либена.
И рано или поздно ей придется вернуться в замок, из которого он ее похитил.
Не единственный, о ком она думает.
Не единственный, кого она хотела.
Но единственный, кому она доверилась.
Глава 11.10. Херк и Чайду 6: Нас ждут веселые пирушки
— Что же ты, братец, загрустил? — спрашивала сестра, подлетела, чмокнула в щеку, а потом снова вернулась на стебель рогоза, едва ли склонившийся под ее весом, — что с тобой, почему ты третью луну сам не свой?
— Не знаю, сестрица, — отвечал он, — я не знаю.
— Ты снова хочешь странствовать? Ты хочешь к людям?
Сестрица засмеялась, и смех ее рассыпался по озеру серебристыми камушками: искорки магии подпрыгивали, ударяясь о водную гладь, и гасли где-то у горизонта.
Услышав этот смех, проснулись ночные лилии, раскрыли белые лепестки навстречу небу. Мотылек сел сестрице на плечо, пощекотал ушко пушистыми усиками. Сестрица снова засмеялась, теперь от щекотки, поймала мотылька и сунула в рот.
Облизнулась: вкусно.
Завтра люди придут на берег, увидят высохшие шкурки мотыльков, перепутавших лепестки цветов с луной, без раздумий бросившихся в их хищные чашечки, и скажут: пришла весна.
Хаттикен снова готова дарить любовь.
Первая любовь феи чиста и невинна; вторая любовь — искажена первым предательством.
Так всегда было.
Рано или поздно человек уйдет к людям.
Поэтому Чайду — так он звал себя в мире людей, — когда-то попробовал уйти к людям и сам.
Облюбовал себе одну актерскую труппу, одолжил у сестрицы тело юноши, чью душу она съела теплой весенней ночью, верная своему решению предавать первой, и отправился познавать человеческий мир.
Его научили играть в человека, но это было не то.
Тогда он, исходивший немало дорог и порядком уставший, остановился в одном монастырском приюте, где требовались учителя; да, музыки тоже сгодятся, пока в оплату достаточно стола и крыши, только помогите же занять детей; и, взрослея вместе со своими детьми, он научится расти и растить, как человек. Он видел и смерть, и рождения, и внезапно оказался частью этого круговорота жизни: тем, кто первым обмыл младенца; тем, кто последний обмыл старика.
Потом случилась война, и монастырь сожгли; так он научился по-человечески скорбеть по насильно из круговорота выдернутым, ушедшим раньше времени.
И так сильна была эта боль, что он вернулся к сестре и вернул ей тело, пытаясь уйти от человеческой судьбы, в которую вляпался по молодости и глупости.
Сестра, помнится, смеялась, обнажая мелкие жемчужные зубки. А она предупреждала: ничего хорошего нет в мире людей, только боль, смерть и предательство.
Он кивал, не споря. Хотя он помнил любовь и жизнь, после пожара все эти воспоминания покрылись копотью и драли горло удушающим дымом. Долгое время он думал, что проще и вовсе от них отказаться.
Он жил в маленьком озере в глухом лесу, и десятилетиями не видел разумных на своих берегах. Иногда он навещал сестру, но все реже и реже. Шумные компании разумных в лодках раздражали его. А она с удовольствием принимала их на волнах своего озера, раскрывая влюбленным чашечки алых цветов с запахом настолько ярким, что кружилась голова.
Пирушки же фей и вовсе были невыносимы: разговоры о лесах о озерах, о росах на полянках, о метании игры и зарослях камыша… все это казалось Чайду мышиной возней.
Феям вовсе не интересны звезды.
Феи слишком привязаны к земле и воде.
Мало какая фея видала мир дальше своего озера. Природные духи, феи способны во мгновение ока перенестись по радуге так далеко, что человек бы не доскакал бы и за три месяца, пусть бы и загнал лошадей. Прокатиться на облаке, пронестись со стремительным течением: волшебство, так восхищавшее людей, для фей было рутинным и скучным делом.
В рутине и скуке Чайду нашел покой.
А неясная тоска, которая терзала его душу — это терпимо, это лучше, чем запах дыма, от которого на глаза наворачиваются слезы.
— Я не хочу к людям, — сказал Чайду, — не хочу.
— Тогда что же ты грустишь, дурачок? — лукаво спросила сестра, — Брось! Хочешь, позову подружек? Хочешь, позову друзей? Хочешь, закружим первый Большой Весенний Хоровод, и будем плясать до упаду, и смеяться над смертными, и смеяться со смертными? Ну что же ты, братец, почему ты плачешь? Нас ждут веселые пирушки! В этом году, в следующем, и потом!..
— Сестрица, — сказал Чайду, — я не хочу возвращаться к людям, но не могу не вернуться. В мое озеро вошла девушка…
Он запнулся, не зная, как объяснить сестре, никогда не знавшей человеческих томлений тела, как мучителен может быть огонь внезапно вспыхнувший страсти. Как невозможно отвести взгляда от маленького белого тела, гибкой рыбкой пронзающего темную воду…
Как сама душа его потянулась к трепещущему огоньку ее духа, готового угаснуть от удушающей, неизбывной тоски….
Но когда он посмотрел на лицо сестры, он увидел, что она тоже плачет.
— Это твоя первая любовь, братец, — с ужасом сказала она, — это твоя роковая любовь! О, как я надеялась, что это случится только со мной!
В этом возгласе была нотка ревности: и к человеческой женщине, которая отберет, отберет, отберет, и к тому, что самой Хаттикен такого больше не испытать. Но как бы ни была капризна и ребячлива сестрица, больше всего в ней было искреннего беспокойства.
Ощущения тщетности любых попыток уберечь от боли.
Не родилась еще та фея, которая смогла бы спастись от проклятия первой любви.
— О братец, братец! — она прижала его к груди, и поливала его горькими слезами, и он позволил ей себя оплакать.
Когда поток ее слез пошел на спад, он отстранился.
— Мне нужно человеческое тело, сестрица.
— Да конечно, бери! — она хлопнула в ладоши, и мириады лягушек бросили наполнять ночной воздух своими песнями и кишащей рекой бросились в воду, чтобы достать со дна хранимое там тело, — бери! — сказала сестра, ласково смахивая с бледного лба вознесенного лягушками тела мокрый локон.
Тело, бледное и спящее, обнаженное, качалось на глади воды, раскинув руки. Вокруг спокойного лица светлым нимбом струились волосы.
Сестрица звонко чмокнула человеческое тело в лоб, и оно приоткрыло губы, задышало, зарозовели щеки.
— Вот, братец, — с гордостью сказала она, как и всякая фея, будучи в восторге от обладания красивой диковинкой, — бери! Снова живое! Оно тебе очень подходит. Только, прошу, заботься о нем. В прошлый раз ты вернул его такое худое, такое израненное! Три месяца пришлось держать его на берегу и откармливать лягушками!
— Прости, сестрица, — сказал Чайду и обнял ее, — до встречи.
— Желаю тебе счастливой первой любви, братец, — серьезно сказала сестра и снова обняла его, — не стоит осторожничать, никогда не уступай, бери то, что сможешь. Первая любовь бывает лишь один раз, и я жалею, что была робка когда-то. Ты найдешь счастье в ее счастье; но не позволяй этому счастью обернуться горечью, не отдавай другому свое! Не позволяй кому-то отобрать! Может быть, тогда ты будешь счастлив как человек, раз уж феи обречены на несчастье.
Чайду кивнул, отстранился.
И нырнул в тело, как в холодную воду.
Ух!.. А вода-то — холодная!
Он выскочил из озера, приплясывая, чтобы согреться.
А сестра… сестра смеялась над ним, и заросли рогоза, шелестя на ветру, подхватили ее шепот:
— Я буду ждать твоего возвращения, братец…
Она верила, что рано или поздно братец вернется домой.
Но Чайду, безнадежно влюбленный человек, медленно шел по берегу прочь от нее, ведомый такой глупой и такой обычной для влюбленного мечтой: найти свой дом подле его возлюбленной маленькой герцогини.
Глава 12.10 Макари и Царап 1: В моем мозге много волков, они не поддаются лечению
— Давай своих устриц! — сестра отобрала у Макари ящик и увлекла ее вглубь ресторана через коридорчик для официантов.
Макари с удивление проследила, как сестра небрежно закинула ящик в холодильную кладовку по пути, не понимая, какая ж муха ее сестру ужалила на этот раз и куда ж она так торопится. Явно не работать!
Сестра дотащила Макари до проема, через который официанты проходили в зал, распихала остальных, и протащила Макари на самое удобное для обзора место.
— Смотри-смотри-смотри, какое представление! — мечтательно прошептала она. — Как в театре пиеса!
За дальним столиком высокий и красивый блондин как раз брал на руки ребе… Макари прищурилась: нет, не бывает детей с такой фигурой. И грудь, и попа — все выдавало вполне зрелую девушку из расы полуросликов.
Пусть она и цеплялась за мужчину, как сопливая девчонка. Ревела даже. Макари презрительно фыркнула.
В свои четырнадцать лет она никак не могла понять, почему так восхищенно вздыхает старшая сестра и остальные официантки, и почему в глазах парней-официантов читается что-то вроде зависти, тщательно скрытой за циничным пренебрежением к мужику-тряпке.
Как и многие тифлинги, она куда больше интересовалась игрой со стихией, чем всякими человеческими ерундовинами, вроде высоких и красивых блондинов, которые как с картинок сестриных книжек сошли. Глупость какая!
Макари снисходительно покосилась на сестру. Ну да, в ней всегда было слишком много человеческой крови, даже рожки не росли. Неудивительно, что она повелась на какого-то человека, стоило тому слегка приподнять полурослицу.
Вот в Макари гораздо больше от деда осталось, от настоящего демона огня! У нее и волосы рыжие, и аккуратные рожки черного цвета, и даже кожа чуть красноватая, даже ярче, чем у отца! Макари нравились только демоны. Она их никогда в жизни не видела, дед слинял, так и не дождавшись появления сына, но Макари была уверена: вот встретит, и сразу кровь закипит, отзовется!
Она подергала сестру за рукав.
— Макари кажется, — сказала она, — что сестра так спешила, что забыла закрыть дверь черного хода, когда впускала Макари.
Сестра гулко шлепнула себя по лбу.
— И правда! Спасибо, что напомнила. Сбегаешь накинуть защелку?
— Макари сбегает, — вздохнула та, — смотри уж свое зрелище.
Сестра была натурой увлекающейся. Хорошо еще хоть вспомнила, что надо впустить Макари с ее устрицами! А то Макари так и проторчала бы под дверью тысячу лет, дожидаясь, пока сестра досмотрит представление про чужую личную жизнь до самых свадебных колоколов.
Она прошла по коридору, прошла мимо холодильной кладовки, и поняла, что что-то не так.
Дверца кладовки была слегка приоткрыта.
Может, Макари плохо ее захлопнула, когда закидывала ящик?
Она тронула ручку, заглянула… И ощутила вдруг странную вонь. Вроде как острый и неприятный запах