Маше понравилось. Нет, серьёзно. То, что она сделала не от большого желания, а, скорее, мести ради — укусить, цапнуть побольнее, доказать ему, а, прежде всего, себе, что она живая, полная сил женщина, которая сама решает, что и когда ей делать (даже тут, в те далекие времена, когда её ещё и в помине нет) — все это внезапно доставило ей удовольствие и заставило… ух… вздрогнуть от собственной реакции. Как часто Маша целовала мужчин, что привыкла к мысли о своей бесчувственности (или фригидности?).
Но нет — живая она! И кровь, вон, заскакала по венам точно тихий ручей внезапно влился в бурный поток — ни подумать, ни задуматься — вперёд, вперёд, обтёсывай камни, беги, скачи, не задумываясь, даже если впереди обрыв. И пусть впереди обрыв!
Вырвался вздох облегчения, она крепко вцепилась Николаеву в волосы — держать его не отпускать… ведь она знает, что будет потом. И, да — именно в этот момент Николаев отрезвел.
Сначала он опешил. Растерянность его длилась не дольше секунды, а уже после того, как боль, которую доставили коснувшиеся его спины руки, перекинулась на все тело, он от новизны и силы ощущений потерял возможность сопротивляться эмоциям, мигом обративших в пепел все его прежние мысли и предубеждения. А из этого пепла мигом возродилось нечто дикое, яростное, стремительно — нечто, что оказалось сильнее его хваленого самообладания и самоконтроля.
И Николаев сделал то, что ни мог не сделать любой другой мужчина на его месте, независимо от социального статуса и положения в обществе. Он порывисто прижал Марию Игоревну к себе, не имея ни малейшего намерения отпускать, какое бы событие не случилось в этот момент: внезапная буря за окном, снегопад, вторжение инопланетян или французов, которые только благодаря влиянию и связям Николаевых не тронули их имения в 1812 году.
Но Маша все испортила. Она напомнила ему, что все происходящее не более чем злость, которая не способна изменить того факта, что он, Николаев обречён выполнять свой долг, а Марии Игоревне суждено, ничего значительного не совершив, исчезнуть, раствориться, оставшись в истории в лучшем случае лишь карандашным набросков в чьём-то альбоме.
Он не отстранился — он отскочил, обожженный, раненный, униженный, не имея сил поднять на неё взгляд. И пусть её победа будет недолгой, он не позволит ничему недостойному запятнать свое имя.
— Мария Игоревна, думаю, вы понимаете, что нам следует забыть о том, что сейчас произошло. Как я уже сказал, это не может иметь никаких последствий. А я уважаю вас, несмотря ни на что. Вам лучше сейчас уйти. Я обещаю подумать, как вам помочь.
Маша оперлась руками о шахматный столик, которым, судя по его ярким насыщенным цветам, мало пользовались, затем выпрямилась и окинула Николаева с ног до головы едким взглядом.
— Чего вы врете, Николаев? Ни разу вы меня не уважаете. Да и не за что, — призналась она, не смущаясь. — И знаете? Плевать. Правда в том, что я не пыталась добиться ни вашего, ни чьего-то другого уважения. Я никому не хочу понравиться. Кант сказал.., не помню дословно, но мне понравилось — истинно героический поступок — не тот, который мы совершаем, любуясь собой со стороны, а тот, который делаем, не задумываясь. Я поступаю так, как хочу, а не так, как принято. В каком-то смысле каждый мой поступок героический. Это всех бесит. Я поступаю так, как всех хотят, но не смеют. Ах, что подумают люди! Поэтому ни фига вы меня не уважаете. Я для вас хуже слизняка. Ну признайтесь же, что вы молчите?
Прежде чем ответить Николаев долго смотрел в сторону, потом на Марию Игоревну, вздохнул и, наконец, покачал головой.
— Нет. Это неразумно и, признаться, я сам не понимаю, как так вышло, но я действительно испытываю к вам уважение. Думаю, как раз за эту прямоту и честность. За то, что не пытаетесь быть, а за то, что есть.
Кривая усмешка исказила Машино лицо.
— Может, вы ещё скажете, что уважаете мою попытку вас травануть?
К её удивлению, он махнул рукой.
— Это все пустое. Я вас уже простил.
— Простили? — Маша открыла глаза так широко, что на лбу у нее появлялось несколько грозных морщинок-усмешек. — А я у вас прощения просила? Может, мне и не стыдно. А ведь самое смешное, — но Маша не смеялась, — что, если бы у меня все получилось, вы бы остались в моем времени. И вся ваша хваленная миссия провалилась. Что на это скажете, Николаев?
И Маша все-таки выдала нервный смешок. Как же она раньше не подумала? Эх, вернуться бы назад.
— Нет, — твёрдо оборвал её Николаев высокопарно. — Другие бы заняли моё место. Алексей, например.
Ах, да — высокоответственный Алексей. Как же она про него забыла…
— Тогда не сходится.
— Что именно? — не понял Николаев.
— Если вы не уникальны, а вполне себе заменяемы, то заменить, если подумать, можно все и всех. И если, скажем, Пикассо, умрет во младенчестве, то будет кто-то другой, кто сделает для мира тоже, что и он. И в чем тогда смысл вашей великой миссии? Всё и без вас идёт так, как должно идти. Кажется, вас крупно надули.
Николаев застыл и с удивлением на неё посмотрел.
Маша нахально, как ему, ослепленному все нарастающей на нее злостью, показалось, глядела в упор, выставив вперед подбородок. «Ну, съели, съели! Хахаха! И сказать нечего», — не говорили, а кричали ее напоминающие сейчас цветущее море глаза с искрами пританцовывающих на зрачках лучиков от пригнувшегося к столу пламени свечи.
Чтобы собраться с мыслями, Николаев подошел к окну и задернул портьеру, а когда обернулся, озорная улыбка на Машиных губах растерянно растаяла, точно ее растопил холод его взгляда.
— Вы, Мария Игоревна, знаете мою семью чуть больше недели. Не думаю, что поспешные выводы, сделанные на основе внезапно блеснувшей идеи, были бы допущены, родись вы в семье, подобной нашей, — он скрестил руки на груди, но невидимую стену между ними выстроило высокомерие, сквозившее в его тоне. Никогда прежде он не говорил с ней подобным образом. Такого Николаева она еще не видела. От такого Николаева ей стало холодно и неуютно, поэтому Маша, не перебивая, сосредоточенно смотрела на его длинные худые белые пальцы с белыми костяшками. Глядя на них, она догадалась, что Николаев едва держит себя в руках, причем в прямом смысле слова — вцепился в себя, чтобы, видимо, с кулаками на нее не напасть. Ну, что за человек — хочешь, наори. Нет, нос к верху, губы, вон, в полоску превратились. — Уже много веков мы помогаем великим художникам и писателям стать великими, не оступиться, не погибнуть на дуэли, не умереть раньше времени от простуды...
— Раньше времени? — Маша не удержалась. Он хотя бы сам понимает, насколько циничен сейчас? — А когда ваш гений напишет шедевр, пусть умрет? Только вы не думали, что ему вообще-то было суждено погибнуть на дуэли? И шедевр — другой шедевр — должен был создать тот, кого на той самой дуэли грохнули в итоге? Почему все не может идти своим чередом? Зачем вам этот план, эта чертова предсказуемость? — Маша не заметила, как сначала повысила голос, а затем и вовсе перешла на крик. Потом замолчала, отдышалась (Николаев смотрел на нее все так же отстранено, но мешая выговориться), и устало бросила, поворачиваясь к выходу. — Лучше бы вы Гитлера в младенчестве придушили — хоть какая-то польза.
Она уже открыла дверь, чтобы выйти, потому что больше не могла спокойно смотреть на него непробиваемую уверенность в собственной правоте, когда его слова больно ударили ей в спину.
— Если Гитлеру было суждено дожить до совершеннолетия, значит это для чего-то было нужно.
— Для чего? Кому? Что вы несете? — она не повернулась. Она ударила кулаком по дверному косяку так сильно, что только уже у себя в комнате обнаружила синяк.
— И тем не менее, — Николаев увидел, как она вздрогнула от боли, и с трудом, несмотря на злость, сдержал порыв ей помочь. — Я подумаю, что еще могу сделать для вас. Как и обещал.
— Ах, как благородно. Идиот, — прошипела она себе под нос и нырнула в темноту коридора, забыв прихватить свечу, а он не последовал за ней, чтобы проводить.
Николаев был очень недоволен этим разговором. Он был чрезвычайно зол на себя за то, как позволил беседе, которая призвана была образумить Марию Игоревну, повернулась в столь непроходимые чащи внезапных вопросов, от которых ему теперь сложно будет отгородиться. Чтобы он ей не говорил.
Счастье, что мама этого не слышала. Возможно, он недооценил ее мудрость — Мария Игоревна действительно представляет опасность для них. Для них всех. Ничего хорошего с тех пор, как она появилась здесь не произошло. И самое отвратительное, что в ее присутствии он все чаще ведет себя не как воспитанный джентльмен, а больше, как самовлюбленный мужлан.
Невольно Николаев поднес пальцы к губам, и воспоминание о ее поцелуе вновь вызвало у него волнение. Нет, мучительную боль. И чем дольше он перематывал в голове детали сегодняшнего разговора, тем тяжелее становилось у него на душе.
Задув в библиотеке все свечи, он почти до утра просидел в темноте, размышляя над тем, как быть дальше.
На другой день Маша должна была заметить, что Николаев ее избегает. Но она не заметила, потому что с самого утра ее в оборот взяла Анна, которая во что бы о ни стало решила подготовить Марию Игоревну к предстоящему балу наилучшим образом.
— Сейчас придет Дарья, а мы пока с вами, Мария Игоревна, решим, какое платье будем перешивать. Новое, как мне ни жаль, сделать, похоже, все-таки не удастся, — затащив Машу в свою комнату, Анна задумчиво смотрела на ворох платьев, которые заранее вывалила на постель.
Маша, которая ни разу не разделяла ее энтузиазма, пребывала в самом скверном расположении духа.
Мельком оценив размер и типично девичье убранство комнаты, сильно по всем параметрам отличавшейся от ее собственной наивной роскошью и обилием вычурных, с Машиной точки зрения, безделушек, она подошла к окну и с тоской осмотрела на улицу.
Впервые за эти дни осень девятнадцатого века порадовала солнечной и сухой погодой. Мокрая листва подсыхает на глазах, и, должно быть, так уютно будет хрустеть под ногами во время долгой прогулки.
— Анна, может, на улицу пойдем? — задумчиво предложила Маша. — Я при солнце и не видела вашего парка. Так хочется ноги размять!
На мгновение оторвав взгляд от своих нарядов, Анна взмахнула ресницами.
— Но мы же ничего не успеем. Вы же не можете пойти на бал без должного туалета! Ах, если бы мама допустила нас до бальных платьев моей тети...
Закончить мысль она не успела. Раздался робкий стук, и в комнату, не поднимая опушенных к полу глаз, вошла Дарья.
Другого шанса не будет. Это Дарья поняла, когда Настя, крича и жестикулируя, говорила ей, что барышня требует срочно перешить для гостьи платье к балу. Всем известно, что лучше и скорее Дарьи этого не сделает никто.
Шумная Настя кричала всегда, разговаривая с Дарьей — думала, иначе она не поймет. Та давно смирилась. Но даже если бы и захотела, вряд ли бы смогла переубедить. К Дарье почти все относились, как к юродивой. Не обижали, но побаивались, поэтому держались на расстоянии.
Да нет, что ж она врет? Срамно такое говорить (к счастью — в данном случае, к счастью — Дарья и не могла), но молодой барин, Алексей Александрович, Дашиной немоты не боялся. Напротив. Чем меньше болтает девка, тем лучше.
Давно уже Дарья научилась бесшумно передвигаться по хорошо знакомому ей с детства дому, сливаясь со стенами, только бы не привлечь к себе лишнего внимания хозяина. Да все без толку. Некому заступиться за сироту, некому пожаловаться.
Агафье, и той, Дарья не стала плакаться о своей беде. Только голову на колени положила, как котенок — может, и забудется все, может, затуманятся в голове воспоминания, которые от невозможности выкричать их, вытоптать громко и беспощадно, как сорняки поганые, складывались стопочкой на отдельной полочке в ее голове. И даже пылью, окаянные, не покрывались.
Страсть, как ненавидела Дарья молодого барина, но и глаз на него поднять не смела, противиться и не думала. Кто она такая? Пылинка на солнышке. Подует ветер, и нет ее. Ни Дарьи, и самого короткого воспоминания о ней. Разве что Агафья, быть может, взгрустнёт, вспомнив о своем белобрысом котенке. Хоть бы и так. И то радостно, и то благодарно на сердце у Дарьи.
Так случилось, что тем злополучным вечером, когда Николаев, услышав пылкое признание брата в беседке, гордо удалился, сгорая от противоречивых чувств, Дарья подслушала беседу до конца. Девушка она, может, была и не слишком ученая (хотя стараниями Агафьи поболее других крепостных в грамоте разбиралась, и даже читать могла, что тщательно, сама не зная отчего, скрывала), но главное поняла. И понимание это покрыло ее щеки горячим румянцем, погнало прочь, породило сочувствие и горечь.
Хоть приезжая барышня по-прежнему вызывала Дарьи ничем не объяснимый страх, она уже никогда не забудет ее глаз, когда Алексей Александрович предложил ей то постыдное, что взял от нее, крепостной Дарьи, и что невозможно просить у порядной женщины — гостьи Андрея Александровича, которого уважали без страха все слуги в доме.
— Платье ей сошьешь, слышишь? — орала, что есть мочи Настя, подталкивая Дарью к выходу. — Можешь порасторопнее? Барышня ждет. Только ты это, — хотела она, было, сменить тон, но вспомнила, что с немой говорит, и, махнув рукой, опять завопила. — Ты не особенно старайся. Нечего ей расфуфыриваться. И так наш Андрей Александрович, — голос ее стал сладким как цветочный мед, что случалось всегда, когда выпадала радость произнести имя любимого вслух, — ей слишком внимания уделяет. Много чести.
Кивнув, Дарья поспешила в спальню Анны Александровны, попутно размышляя, как воспользоваться выпавшим шансом и отвести гостью к Агафье. Не зря та ее видеть хочет. Не для зла зовет.
И теперь, после увиденного и услышанного, преисполненная невольного соучастия к судьбе несостоявшейся жертвы Алексея Александровича, она желала помочь той уже не только ради чувства благодарности перед своей благодетеленицей, но и по собственной воле.
В комнате у барышни поговорить с Марией Игоревной не удалось. Да и робела она перед ними обеими в дава раза больше, чем перед каждой в отдельности. Поэтому, не понимая глаз, приняла указания сшить из батистового муслина воздушное платье, чтобы лента крепилась под самой грудью, и как могла ее подчеркивала, и очень обрадовалась про себя, когда узнала, что ей наказывают позднее снять с Марии Игоревны мерки для работы.
Вот оно!
Вечером, дождавшись, когда Настя, подготовив барышню ко сну, уберется восвояси, преодолела Дарья страх и постучалась в дверь.
Маша еще не успела снять домашнее платье и предстала перед служанкой во всей красе девятнадцатого века. Только волосы распустила, и ее розовые прядки, которые каждое утро Настя тщательно прятала в затейливую прическу, теперь дерзко блестели на фоне свечи.
Гостей Маша не ждала. День был утомительный и бессмысленный, поэтому она мечтала раздеться донага и поваляться в одиночестве, надеясь, что хоть одна светлая мысль заскочит к ней на чай.
Увидев на пороге Дарью, на чьем лице волнение с примесью страха читалось так же легко, как названия станций в Московском метро, Маша раздражённо спросила:
— Ну, чего тебе?
Дарья не ожидала такого приема и замешкалась. Тогда Маша без предупреждения схватила ее за руку и затащила в комнату.
Но нет — живая она! И кровь, вон, заскакала по венам точно тихий ручей внезапно влился в бурный поток — ни подумать, ни задуматься — вперёд, вперёд, обтёсывай камни, беги, скачи, не задумываясь, даже если впереди обрыв. И пусть впереди обрыв!
Вырвался вздох облегчения, она крепко вцепилась Николаеву в волосы — держать его не отпускать… ведь она знает, что будет потом. И, да — именно в этот момент Николаев отрезвел.
Сначала он опешил. Растерянность его длилась не дольше секунды, а уже после того, как боль, которую доставили коснувшиеся его спины руки, перекинулась на все тело, он от новизны и силы ощущений потерял возможность сопротивляться эмоциям, мигом обративших в пепел все его прежние мысли и предубеждения. А из этого пепла мигом возродилось нечто дикое, яростное, стремительно — нечто, что оказалось сильнее его хваленого самообладания и самоконтроля.
И Николаев сделал то, что ни мог не сделать любой другой мужчина на его месте, независимо от социального статуса и положения в обществе. Он порывисто прижал Марию Игоревну к себе, не имея ни малейшего намерения отпускать, какое бы событие не случилось в этот момент: внезапная буря за окном, снегопад, вторжение инопланетян или французов, которые только благодаря влиянию и связям Николаевых не тронули их имения в 1812 году.
Но Маша все испортила. Она напомнила ему, что все происходящее не более чем злость, которая не способна изменить того факта, что он, Николаев обречён выполнять свой долг, а Марии Игоревне суждено, ничего значительного не совершив, исчезнуть, раствориться, оставшись в истории в лучшем случае лишь карандашным набросков в чьём-то альбоме.
Он не отстранился — он отскочил, обожженный, раненный, униженный, не имея сил поднять на неё взгляд. И пусть её победа будет недолгой, он не позволит ничему недостойному запятнать свое имя.
— Мария Игоревна, думаю, вы понимаете, что нам следует забыть о том, что сейчас произошло. Как я уже сказал, это не может иметь никаких последствий. А я уважаю вас, несмотря ни на что. Вам лучше сейчас уйти. Я обещаю подумать, как вам помочь.
Маша оперлась руками о шахматный столик, которым, судя по его ярким насыщенным цветам, мало пользовались, затем выпрямилась и окинула Николаева с ног до головы едким взглядом.
— Чего вы врете, Николаев? Ни разу вы меня не уважаете. Да и не за что, — призналась она, не смущаясь. — И знаете? Плевать. Правда в том, что я не пыталась добиться ни вашего, ни чьего-то другого уважения. Я никому не хочу понравиться. Кант сказал.., не помню дословно, но мне понравилось — истинно героический поступок — не тот, который мы совершаем, любуясь собой со стороны, а тот, который делаем, не задумываясь. Я поступаю так, как хочу, а не так, как принято. В каком-то смысле каждый мой поступок героический. Это всех бесит. Я поступаю так, как всех хотят, но не смеют. Ах, что подумают люди! Поэтому ни фига вы меня не уважаете. Я для вас хуже слизняка. Ну признайтесь же, что вы молчите?
Прежде чем ответить Николаев долго смотрел в сторону, потом на Марию Игоревну, вздохнул и, наконец, покачал головой.
— Нет. Это неразумно и, признаться, я сам не понимаю, как так вышло, но я действительно испытываю к вам уважение. Думаю, как раз за эту прямоту и честность. За то, что не пытаетесь быть, а за то, что есть.
Кривая усмешка исказила Машино лицо.
— Может, вы ещё скажете, что уважаете мою попытку вас травануть?
К её удивлению, он махнул рукой.
— Это все пустое. Я вас уже простил.
— Простили? — Маша открыла глаза так широко, что на лбу у нее появлялось несколько грозных морщинок-усмешек. — А я у вас прощения просила? Может, мне и не стыдно. А ведь самое смешное, — но Маша не смеялась, — что, если бы у меня все получилось, вы бы остались в моем времени. И вся ваша хваленная миссия провалилась. Что на это скажете, Николаев?
И Маша все-таки выдала нервный смешок. Как же она раньше не подумала? Эх, вернуться бы назад.
— Нет, — твёрдо оборвал её Николаев высокопарно. — Другие бы заняли моё место. Алексей, например.
Ах, да — высокоответственный Алексей. Как же она про него забыла…
— Тогда не сходится.
— Что именно? — не понял Николаев.
— Если вы не уникальны, а вполне себе заменяемы, то заменить, если подумать, можно все и всех. И если, скажем, Пикассо, умрет во младенчестве, то будет кто-то другой, кто сделает для мира тоже, что и он. И в чем тогда смысл вашей великой миссии? Всё и без вас идёт так, как должно идти. Кажется, вас крупно надули.
Николаев застыл и с удивлением на неё посмотрел.
Маша нахально, как ему, ослепленному все нарастающей на нее злостью, показалось, глядела в упор, выставив вперед подбородок. «Ну, съели, съели! Хахаха! И сказать нечего», — не говорили, а кричали ее напоминающие сейчас цветущее море глаза с искрами пританцовывающих на зрачках лучиков от пригнувшегося к столу пламени свечи.
Чтобы собраться с мыслями, Николаев подошел к окну и задернул портьеру, а когда обернулся, озорная улыбка на Машиных губах растерянно растаяла, точно ее растопил холод его взгляда.
— Вы, Мария Игоревна, знаете мою семью чуть больше недели. Не думаю, что поспешные выводы, сделанные на основе внезапно блеснувшей идеи, были бы допущены, родись вы в семье, подобной нашей, — он скрестил руки на груди, но невидимую стену между ними выстроило высокомерие, сквозившее в его тоне. Никогда прежде он не говорил с ней подобным образом. Такого Николаева она еще не видела. От такого Николаева ей стало холодно и неуютно, поэтому Маша, не перебивая, сосредоточенно смотрела на его длинные худые белые пальцы с белыми костяшками. Глядя на них, она догадалась, что Николаев едва держит себя в руках, причем в прямом смысле слова — вцепился в себя, чтобы, видимо, с кулаками на нее не напасть. Ну, что за человек — хочешь, наори. Нет, нос к верху, губы, вон, в полоску превратились. — Уже много веков мы помогаем великим художникам и писателям стать великими, не оступиться, не погибнуть на дуэли, не умереть раньше времени от простуды...
— Раньше времени? — Маша не удержалась. Он хотя бы сам понимает, насколько циничен сейчас? — А когда ваш гений напишет шедевр, пусть умрет? Только вы не думали, что ему вообще-то было суждено погибнуть на дуэли? И шедевр — другой шедевр — должен был создать тот, кого на той самой дуэли грохнули в итоге? Почему все не может идти своим чередом? Зачем вам этот план, эта чертова предсказуемость? — Маша не заметила, как сначала повысила голос, а затем и вовсе перешла на крик. Потом замолчала, отдышалась (Николаев смотрел на нее все так же отстранено, но мешая выговориться), и устало бросила, поворачиваясь к выходу. — Лучше бы вы Гитлера в младенчестве придушили — хоть какая-то польза.
Она уже открыла дверь, чтобы выйти, потому что больше не могла спокойно смотреть на него непробиваемую уверенность в собственной правоте, когда его слова больно ударили ей в спину.
— Если Гитлеру было суждено дожить до совершеннолетия, значит это для чего-то было нужно.
— Для чего? Кому? Что вы несете? — она не повернулась. Она ударила кулаком по дверному косяку так сильно, что только уже у себя в комнате обнаружила синяк.
— И тем не менее, — Николаев увидел, как она вздрогнула от боли, и с трудом, несмотря на злость, сдержал порыв ей помочь. — Я подумаю, что еще могу сделать для вас. Как и обещал.
— Ах, как благородно. Идиот, — прошипела она себе под нос и нырнула в темноту коридора, забыв прихватить свечу, а он не последовал за ней, чтобы проводить.
Николаев был очень недоволен этим разговором. Он был чрезвычайно зол на себя за то, как позволил беседе, которая призвана была образумить Марию Игоревну, повернулась в столь непроходимые чащи внезапных вопросов, от которых ему теперь сложно будет отгородиться. Чтобы он ей не говорил.
Счастье, что мама этого не слышала. Возможно, он недооценил ее мудрость — Мария Игоревна действительно представляет опасность для них. Для них всех. Ничего хорошего с тех пор, как она появилась здесь не произошло. И самое отвратительное, что в ее присутствии он все чаще ведет себя не как воспитанный джентльмен, а больше, как самовлюбленный мужлан.
Невольно Николаев поднес пальцы к губам, и воспоминание о ее поцелуе вновь вызвало у него волнение. Нет, мучительную боль. И чем дольше он перематывал в голове детали сегодняшнего разговора, тем тяжелее становилось у него на душе.
Задув в библиотеке все свечи, он почти до утра просидел в темноте, размышляя над тем, как быть дальше.
Глава двадцатая третья
На другой день Маша должна была заметить, что Николаев ее избегает. Но она не заметила, потому что с самого утра ее в оборот взяла Анна, которая во что бы о ни стало решила подготовить Марию Игоревну к предстоящему балу наилучшим образом.
— Сейчас придет Дарья, а мы пока с вами, Мария Игоревна, решим, какое платье будем перешивать. Новое, как мне ни жаль, сделать, похоже, все-таки не удастся, — затащив Машу в свою комнату, Анна задумчиво смотрела на ворох платьев, которые заранее вывалила на постель.
Маша, которая ни разу не разделяла ее энтузиазма, пребывала в самом скверном расположении духа.
Мельком оценив размер и типично девичье убранство комнаты, сильно по всем параметрам отличавшейся от ее собственной наивной роскошью и обилием вычурных, с Машиной точки зрения, безделушек, она подошла к окну и с тоской осмотрела на улицу.
Впервые за эти дни осень девятнадцатого века порадовала солнечной и сухой погодой. Мокрая листва подсыхает на глазах, и, должно быть, так уютно будет хрустеть под ногами во время долгой прогулки.
— Анна, может, на улицу пойдем? — задумчиво предложила Маша. — Я при солнце и не видела вашего парка. Так хочется ноги размять!
На мгновение оторвав взгляд от своих нарядов, Анна взмахнула ресницами.
— Но мы же ничего не успеем. Вы же не можете пойти на бал без должного туалета! Ах, если бы мама допустила нас до бальных платьев моей тети...
Закончить мысль она не успела. Раздался робкий стук, и в комнату, не поднимая опушенных к полу глаз, вошла Дарья.
Другого шанса не будет. Это Дарья поняла, когда Настя, крича и жестикулируя, говорила ей, что барышня требует срочно перешить для гостьи платье к балу. Всем известно, что лучше и скорее Дарьи этого не сделает никто.
Шумная Настя кричала всегда, разговаривая с Дарьей — думала, иначе она не поймет. Та давно смирилась. Но даже если бы и захотела, вряд ли бы смогла переубедить. К Дарье почти все относились, как к юродивой. Не обижали, но побаивались, поэтому держались на расстоянии.
Да нет, что ж она врет? Срамно такое говорить (к счастью — в данном случае, к счастью — Дарья и не могла), но молодой барин, Алексей Александрович, Дашиной немоты не боялся. Напротив. Чем меньше болтает девка, тем лучше.
Давно уже Дарья научилась бесшумно передвигаться по хорошо знакомому ей с детства дому, сливаясь со стенами, только бы не привлечь к себе лишнего внимания хозяина. Да все без толку. Некому заступиться за сироту, некому пожаловаться.
Агафье, и той, Дарья не стала плакаться о своей беде. Только голову на колени положила, как котенок — может, и забудется все, может, затуманятся в голове воспоминания, которые от невозможности выкричать их, вытоптать громко и беспощадно, как сорняки поганые, складывались стопочкой на отдельной полочке в ее голове. И даже пылью, окаянные, не покрывались.
Страсть, как ненавидела Дарья молодого барина, но и глаз на него поднять не смела, противиться и не думала. Кто она такая? Пылинка на солнышке. Подует ветер, и нет ее. Ни Дарьи, и самого короткого воспоминания о ней. Разве что Агафья, быть может, взгрустнёт, вспомнив о своем белобрысом котенке. Хоть бы и так. И то радостно, и то благодарно на сердце у Дарьи.
Так случилось, что тем злополучным вечером, когда Николаев, услышав пылкое признание брата в беседке, гордо удалился, сгорая от противоречивых чувств, Дарья подслушала беседу до конца. Девушка она, может, была и не слишком ученая (хотя стараниями Агафьи поболее других крепостных в грамоте разбиралась, и даже читать могла, что тщательно, сама не зная отчего, скрывала), но главное поняла. И понимание это покрыло ее щеки горячим румянцем, погнало прочь, породило сочувствие и горечь.
Хоть приезжая барышня по-прежнему вызывала Дарьи ничем не объяснимый страх, она уже никогда не забудет ее глаз, когда Алексей Александрович предложил ей то постыдное, что взял от нее, крепостной Дарьи, и что невозможно просить у порядной женщины — гостьи Андрея Александровича, которого уважали без страха все слуги в доме.
— Платье ей сошьешь, слышишь? — орала, что есть мочи Настя, подталкивая Дарью к выходу. — Можешь порасторопнее? Барышня ждет. Только ты это, — хотела она, было, сменить тон, но вспомнила, что с немой говорит, и, махнув рукой, опять завопила. — Ты не особенно старайся. Нечего ей расфуфыриваться. И так наш Андрей Александрович, — голос ее стал сладким как цветочный мед, что случалось всегда, когда выпадала радость произнести имя любимого вслух, — ей слишком внимания уделяет. Много чести.
Кивнув, Дарья поспешила в спальню Анны Александровны, попутно размышляя, как воспользоваться выпавшим шансом и отвести гостью к Агафье. Не зря та ее видеть хочет. Не для зла зовет.
И теперь, после увиденного и услышанного, преисполненная невольного соучастия к судьбе несостоявшейся жертвы Алексея Александровича, она желала помочь той уже не только ради чувства благодарности перед своей благодетеленицей, но и по собственной воле.
В комнате у барышни поговорить с Марией Игоревной не удалось. Да и робела она перед ними обеими в дава раза больше, чем перед каждой в отдельности. Поэтому, не понимая глаз, приняла указания сшить из батистового муслина воздушное платье, чтобы лента крепилась под самой грудью, и как могла ее подчеркивала, и очень обрадовалась про себя, когда узнала, что ей наказывают позднее снять с Марии Игоревны мерки для работы.
Вот оно!
Вечером, дождавшись, когда Настя, подготовив барышню ко сну, уберется восвояси, преодолела Дарья страх и постучалась в дверь.
Маша еще не успела снять домашнее платье и предстала перед служанкой во всей красе девятнадцатого века. Только волосы распустила, и ее розовые прядки, которые каждое утро Настя тщательно прятала в затейливую прическу, теперь дерзко блестели на фоне свечи.
Гостей Маша не ждала. День был утомительный и бессмысленный, поэтому она мечтала раздеться донага и поваляться в одиночестве, надеясь, что хоть одна светлая мысль заскочит к ней на чай.
Увидев на пороге Дарью, на чьем лице волнение с примесью страха читалось так же легко, как названия станций в Московском метро, Маша раздражённо спросила:
— Ну, чего тебе?
Дарья не ожидала такого приема и замешкалась. Тогда Маша без предупреждения схватила ее за руку и затащила в комнату.