Я относился к ней, как своей собственности. Я злился на неё. Мне было противно пользоваться «совдепкой». Но с брезгливостью приходилось мириться и терпеть, ведь я был на грани влюблённости в неё и на страже собственных идеалов одновременно. Тем временем дело принимало коварный оборот: чувства были взаимны, они росли и крепли, что не вызывало ни малейших сомнений. И однажды «после» я спросил:
- Ты чего на меня так смотришь?
- Мне кажется, я люблю тебя, - чуть замявшись, ответила она, и, пряча глаза, уткнулась лбом мне в грудь.
- Это пройдёт, это не навсегда, - с неясной интонацией произнёс я и заткнулся.
На самом деле я просто испугался. Сам никогда никому в чувствах не признавался, а тут вдруг такое. Есть от чего впасть в отчаянье…
Коммунисты тем временем затихли и ничего не предпринимали. Я тоже не мог придумать толковой дезы. Дашка оставалась без работы (то, что по чувствам, за работу не считаем). Как и полагается по законам шпионажа, агентесса была «законсервирована». А чтобы не мучиться самому, я познакомил её с Волковищевым, зная, что тот своего не упустит. Ведь в отсутствие бильярдных барышей, с жёлтыми и чёрными бабенциями ему пришлось завязать…
Было у Никитки и ещё одно не поощряемое законной властью увлечение юности, которое собственно и приучило его избегать ментов. Он был копателем. Сам себя называл военным археологом. А доблестные СМИ ещё на закате советской власти окрестили таких как он чёрными следопытами.
Через это прошёл и я, но к моменту нашего знакомства уже шагнул дальше, и был увлечён поиском «старины» - монет, драгоценностей, личных вещей и предметов быта на местах деревень, которые перестали существовать во время войны, и после неё не восстановились. А поскольку большая часть Ленинградской области была в зоне немецкой оккупации (за исключением её восточных областей, откуда немцев выбили ещё осенью 41-го, и Ораниенбаумского плацдарма), то мест таких у нас не счесть, и «старина» с «войной» пересекаются плотно и повсеместно. Я, как гражданин насквозь законопослушный, ничего запрещённого дома никогда не хранил. Да, честно признаться, в этом деле и не преуспел: желаемых касок, пряжек, оружия и наград так и не сыскал, а патроны и гранаты меня никогда не привлекали.
А Волковищев – он иной. Он из другого теста. Он войной грезил всегда и в дом тащил всё, что находил. Так и говорил: «второго завоза не будет, а там уж разберёмся, что нужно, а что - нет». Поэтому «нужным» оказывалось абсолютно всё, а дом его постепенно стал походить на военный склад. На стенах висели отреставрированные винтовки, на комоде и полках лежали каски, в кладовке стояли коробки с чищеными патронами и всякой мелочёвкой, а застеклённая лоджия служила прибежищем ржавого хлама, только ожидавшего второго рождения. А главное – он не опасался это хранить, потому, как сначала был молод и глуп, а в год нашего знакомства послабело законодательство, и статья за подобные штучки светила только административная. Впрочем, милиции он по-прежнему опасался, но продолжал гнуть своё.
Разумеется, о таких вещах не распространяются. Вот и я узнал об этом случайно - не думая, болтнув нечто изобличающее что я «в теме». Никитка обрадовался, мол, душу родственную нашёл и всё такое. Как говорится, два сапога – пара. В одиночку в этом деле вариться – не сахар. Вот тогда мы, никогда не находившие общего языка с братьями по разуму, и сошлись окончательно. Я оказался ему столь незаменим, открывал такие горизонты «творчества», что он сбил меня с пути истинного.
Так трофейщиком стал и я.
Если раньше я шарился по полям (в непролазных дебрях люди деревень никогда не ставили), то теперь мы на пару шлялись по лесам. Во время войны никакого леса, понятное дело, в тех местах и в помине не было – все уцелевшие при бомбёжках деревья, впрочем, как и не уцелевшие, ушли на строительство укреплений и дрова, на гробы да кресты. Но природа своё взяла, и ныне даже старательно изрытые войсками передовые позиции, где земля пропитана железом, тонут в буйстве зелени. Исключение – Невский пятачок. Здесь птицы не поют, деревья не растут… в прямом смысле – выжженная земля – и только травы да сорные колючки на кочковатой почве и редкие чахлые кустики над обрывами воронок нашли здесь прибежище…
Дорога на Малуксу. Урочище Карбусель – бывшая деревня, она же немецкий опорный пункт, не тронутый нашими войсками, а после войны запаханный тракторами и изрытый мелкими канавками с высаженными по ним ровными рядками дохлыми сосенками.
- Всё, тормози, - сказал Никитос, и пояснил. – Остановиться лучше здесь, а дальше пешком пойдём, туда, - и махнул рукой на север.
Бросив машину на обочине широкой дороги, густо усыпанной песком, валящимся из бесконечно снующих карьерных песковозов, мы взвалили на себя объёмные рюкзаки, сверху топорщащиеся лопатами и приборами, и двинули в «зелёнку».
Деятельность таких как мы стала заметна сразу - земля испещрена многими сотнями ямок разного калибра и напоминает лунную поверхность. Это даже подумать страшно, сколько сил вложено энтузиастами в свою деятельность. А ведь я в одиночку, если вдуматься, нарыл по полям не меньше. А что толку? Кроме морального удовлетворения – не густо. Но мы шли дальше, и теперь земляные работы, только уже немецкие, просто поражали: линии окопов в три ряда, блиндажи, стрелковые ячейки, вовсе уж неясные ямы и холмики протянулись, если верить Никитосу, на несколько километров на запад, прикрывая не только «опорник», но и дорогу. Конечно, их тут сидела не одна рота, но так испоганить ландшафт…
Местность понижалась. Она в этих краях вся такая хитро изрезанная – налицо следы движения ледника. Теперь мы шагали по мягкому мху, который пружинил и через несколько секунд скрывал наши следы. Становилось много комаров, и с каждой сотней метров всё больше и больше. Июнь, болото рядом – иначе и быть не могло.
Никитос круто забрал вправо.
- Так дольше, - объяснил он, - но дальше совсем топко. Стороной пойдём, но смотри внимательно, тут бомблёнок затянутых много – ухнуть можно по самую маковку.
И мы, как два танка, попёрли напролом. Параллельным курсом, перелетая с ветки на ветку, нас сопровождал соловей и пел свою песенку. С глухим треском ломались прелые стволы мёртвых жиденьких болотных берёзок. Под ногами начало хлюпать. По навигатору осталось почти шестьсот метров, а там высота «60», с трёх сторон окружённая болотом – мы шли самым коротким и сухим путём, и Никитос утверждал, что метров очень даже не шестьсот, а всего лишь двести, а высот на самом деле две и наша на карте не обозначена. Я в нём не сомневался - он здесь не впервой.
Вдруг, буквально за какой-то десяток метров, всё изменилось. Более-менее гладкий мох стал кочковатым, на этих кочках росли совсем уж куцые деревца, в два пальца толщиной, а между ними вода. Мы как зайцы прыгали по кочкам, не задерживаясь на них, и мимоходом цеплялись за растительность, будто она могла нас удержать. Лица, шеи и кисти рук были облеплены коварными кровососами, которых не пугал «Москитол» и отмахнуться от которых просто не было возможности. Ещё больше напрягало назойливое равномерное гудение вокруг – комариные полчища были настолько велики, что едва не затмевали первые лучи ещё низкого солнца. Но это оказалось последней преградой на нашем коротком пути. Ещё пяток прыжков, и кусты закончились, а я почувствовал под собой приятную упругость мшистого ковра. Ещё десяток шагов, и стало очевидным, что он растёт уже на твёрдом грунте.
Мы вышли к подножью высоты. Кровопийц сразу стало меньше. В ушах будто зазвенела тишина. Тут же показался конец окопа, и Никитос сказал:
- Ну что, приступим?
Достав из рюкзаков короткие лопаты «Фискарс» и воткнув их в землю, мы собрали приборы, покурили, глотнули водички, и начали подниматься по пологому склону. Я снова поразился основательности и землеройной настойчивости фрицев – сразу видно, что сидеть собирались долго.
Планомерно, квадрат за квадратом, мы «пылесосили» лес металлоискателями. Когда Никитос был тут в прошлый раз, у него сломался прибор, он жутко расстроился, но счёл это хорошим знаком, и теперь возлагал на это место большие надежды.
Солнце поднялось уже высоко, и на открытых участках ощутимо припекало. Эта высота кривая, длинная и узкая, как высунутый язык овчарки. По синусоиде мы выхаживали её поперёк, от склона до склона. Пусто. Четыре часа напряжённой работы, а кроме горстки осколков, пары тюбиков «Бона» и подошвы от сапога - ничего. Мой «энтуазизм» иссякал, и я начал филонить – махать прибором от балды и не обращать внимания на большинство сигналов. Тем временем дело клонилось к обеду, как вдруг Никитос крикнул:
- А ну-ка посмотри!..
Я его не видел и пошёл на голос. Он сидел перед узкой неглубокой ямкой, рядом с невысокой пушистой елью. Его штаны были по колено облеплены мокрой супесью, а на лице блуждала довольная улыбка.
- Ну, что тут у тебя? – спросил я, стараясь подавить подступающую зависть. Никитка опытный, и из-за мелочи орать бы не стал.
- Во! – ответил он, и тыкнул лопатой в раскоп. – Вещь!
Я заглянул в яму. На дне её лежала здоровенная ржавая железяка. Я понял, что это оружие, но не знал какое именно. Встав перед раскопом на колени и погрузив руки в его недра, мы пальцами аккуратно подкопались под «нечто» и с силой вырвали из земли свою добычу. Меня переполнило счастье – только теперь я понял, что именно он нашёл.
- Это что, Гочкис?
- Он самый, - довольно сощурился Никитос. – В окрестных дрищах нибелунги его любили – безотказная штука.
Положив французский пулемёт без станины под ёлку, мы продолжили рыть яму. Приборы сходили с ума от непрекращающихся цветных сигналов. Вскоре весь земляной отвал был усыпан кассетами полными патронов, патронами россыпью и стреляными гильзами. Последних было много, очень много, наверное, целое ведро.
Наша кровь пресытилась эндорфинами. Как заведённые, мы бродили по округе, забыв про усталость и голод. Прошло ещё около часа, когда Никитос нашёл вторую точку. С ней он решил справиться сам. Она опять оказалась полна гильз и патронов, пустых и полных двадцатичетырёхзарядных кассет. В плюс к этому, в активе оказался котелок, фляга без крышки, ремень без пряжки и несколько мундирных пуговиц. Песочный сохран радовал.
Я завидовал его успеху. Во мне просыпались далёкие мечты юности, когда я, как и все начинающие, тонул в буйстве собственной фантазии, а наткнулся лишь на тяжёлый и безрезультатный физический труд. Вместо всего фантазийного «добра» в грузовом кармане моих штанов болталась лишь цинковая монетка в один пфенниг.
Но копательский Бог услышал мои молитвы, и после позднего обеда, ближе к вечеру, когда солнце пошло к закату, снова под елью, только теперь высокой, выросшей впритирку с огромным валуном, на краю высотки, на изгибе окопа счастье улыбнулось и мне. Третья точка – моя. Уж не знаю, откуда во мне нашлось столько сил, но я без остановки рыл землю словно крот. Уставший Никитос сел рядом, прислонившись спиной к камню, и курил одну за одной, распугивая раззадорившихся к вечеру кровопийц. Я рыл без прибора: он был бесполезен и безостановочно пищал – и вглубь и в стороны всё снова усеяно гильзами, а копать надо все цветные сигналы, чтобы ничего не пропустить. В награду я получил коричневого стекла баночку с завинченной крышкой – крышка ржавая, и если и были на ней надписи, то их уже не узнать – а внутри нечто белое, наверное, крем, может быть даже «Нивеа»; складную вилку-ложку, жаль, что алюминиевую, зато подписную – фамилии владельца не разобрать, зато ясно, что звали его Гансом; и фронтовые поделки, по числу людей в пулемётном расчёте – две стопки, сделанные из обрезков гильз от ракетниц. Мы, конечно, надеялись до последнего, но самих «туристов» обнаружить не удалось - похоже, им повезло, и они убрались отсюда живыми, а может и верного Гочкиса с собой унесли.
Как бы то ни было, но вечер был неотвратим, и мы вне плана решили заночевать на месте, чтобы завтра до обеда добить высотку до конца. Еды оставалось мало: всего пара банок гречи с говядиной, половинка горькой шоколадки, пачка галет из армейского пайка и один кусок хлеба. Зато Никитка припас фляжку с водкой. Вообще-то распития на месте мы не поощряли, но вещь полезная – и руки продезинфицировать, и рану (если что, тьфу-тьфу), и вообще вещь хорошая, символическая, тоже трофейная. Ну а в случае неподготовленной ночёвки сам Бог велел – и калорийно, и согреться, и для крепкого сна.
Никитос разделил обязанности: на нём бивак, на мне - вода и костёр. С дровами в округе проблем нет. Враскачку я заломал пару мёртвых сосенок: тонкие верхушки покрошил руками-ногами, а частям потолще было суждено пережечься пополам. С водой было сложнее - дневной запас на исходе, а чай и сахар остались от ускоренного обеда, и пренебрегать ими мы не собирались.
Вооружившись двумя котелками – своим и сегодняшним трофеем - я спустился к болоту. С этой стороны высоты жижа начинала хлюпать прямо у её подножья. Ленясь подниматься за лопатой, я утоптал мох, но он поднялся прежде чем ямка наполнилась водой. Идти дальше мне тоже было не охота, и я руками вырвал кусок мха и выгреб то, что было под ним. Вода, как и в любом болоте, оказалась плохая – торфяная – красная, грязная и вонючая. Кроме того, на её поверхности скапливалась ещё какая-то плёнка, типа бензиновых разводов. «Ну да ладно, - решил я, - не беда». Подождав пока муть немного осядет, предварительно помыв в ней трофейный котёл, я крышкой черпал воду, и через толстую мшистую шапку, как через фильтр, разливал её по котелкам. Ничего, пить можно, только вкус у чая будет, мягко говоря, не цейлонский.
Я поднялся наверх. Обломав нижние ветки окрестных ёлок, Никитос толстым слоем лапника поверх мха выложил лежанки, и теперь сооружал стену, призванную отражать тепло костра. Сам костёр уже был сложен и ждал растопки.
В сумерках сосновые дрова потрескивали особенно весело и громко, а иногда и тревожно, когда после долго затишья как треснет вдруг полено, и треск этот разнесётся по округе. Иногда этот звук очень сухой и резкий, как винтовочный выстрел, только тихий. Запах приготовленной на костре пищи, даже самой незамысловатой, как-то по-особенному пробуждает аппетит, и порождает внутри какое-то первобытное чувство. Уж сколько было в моей жизни полевых трапез, а привыкнуть никак не могу, и каждый раз наслаждаюсь ароматным дымком. А вот что выдаёт в походе человека опытного и с долей романтизма эстетствующего, так это манера прикуривать – он обязательно вытащит из костра головешку, или прутик какой подожжёт, и прикурит от него, а не станет лишний раз зажигалкой щёлкать. Мы так и делали.
Лес изготовился к своей второй – ночной - жизни. С нашей высотки, каких множество раскидано по округе, ещё совсем недавно открывался чудесный вид на болото, охваченное пожаром вечерней зорьки. Оно казалось добрым и тёплым. Но прошло минут сорок, и оно потонуло во мраке, и причудливо и пугающе торчали из него стволы корявых деревец. Позднего вечера воздух, пропитанный мшистыми испарениями, в подступающей ночной прохладе, надвигающейся с болота, казался терпким и душистым.
- Ты чего на меня так смотришь?
- Мне кажется, я люблю тебя, - чуть замявшись, ответила она, и, пряча глаза, уткнулась лбом мне в грудь.
- Это пройдёт, это не навсегда, - с неясной интонацией произнёс я и заткнулся.
На самом деле я просто испугался. Сам никогда никому в чувствах не признавался, а тут вдруг такое. Есть от чего впасть в отчаянье…
Коммунисты тем временем затихли и ничего не предпринимали. Я тоже не мог придумать толковой дезы. Дашка оставалась без работы (то, что по чувствам, за работу не считаем). Как и полагается по законам шпионажа, агентесса была «законсервирована». А чтобы не мучиться самому, я познакомил её с Волковищевым, зная, что тот своего не упустит. Ведь в отсутствие бильярдных барышей, с жёлтыми и чёрными бабенциями ему пришлось завязать…
***
Было у Никитки и ещё одно не поощряемое законной властью увлечение юности, которое собственно и приучило его избегать ментов. Он был копателем. Сам себя называл военным археологом. А доблестные СМИ ещё на закате советской власти окрестили таких как он чёрными следопытами.
Через это прошёл и я, но к моменту нашего знакомства уже шагнул дальше, и был увлечён поиском «старины» - монет, драгоценностей, личных вещей и предметов быта на местах деревень, которые перестали существовать во время войны, и после неё не восстановились. А поскольку большая часть Ленинградской области была в зоне немецкой оккупации (за исключением её восточных областей, откуда немцев выбили ещё осенью 41-го, и Ораниенбаумского плацдарма), то мест таких у нас не счесть, и «старина» с «войной» пересекаются плотно и повсеместно. Я, как гражданин насквозь законопослушный, ничего запрещённого дома никогда не хранил. Да, честно признаться, в этом деле и не преуспел: желаемых касок, пряжек, оружия и наград так и не сыскал, а патроны и гранаты меня никогда не привлекали.
А Волковищев – он иной. Он из другого теста. Он войной грезил всегда и в дом тащил всё, что находил. Так и говорил: «второго завоза не будет, а там уж разберёмся, что нужно, а что - нет». Поэтому «нужным» оказывалось абсолютно всё, а дом его постепенно стал походить на военный склад. На стенах висели отреставрированные винтовки, на комоде и полках лежали каски, в кладовке стояли коробки с чищеными патронами и всякой мелочёвкой, а застеклённая лоджия служила прибежищем ржавого хлама, только ожидавшего второго рождения. А главное – он не опасался это хранить, потому, как сначала был молод и глуп, а в год нашего знакомства послабело законодательство, и статья за подобные штучки светила только административная. Впрочем, милиции он по-прежнему опасался, но продолжал гнуть своё.
Разумеется, о таких вещах не распространяются. Вот и я узнал об этом случайно - не думая, болтнув нечто изобличающее что я «в теме». Никитка обрадовался, мол, душу родственную нашёл и всё такое. Как говорится, два сапога – пара. В одиночку в этом деле вариться – не сахар. Вот тогда мы, никогда не находившие общего языка с братьями по разуму, и сошлись окончательно. Я оказался ему столь незаменим, открывал такие горизонты «творчества», что он сбил меня с пути истинного.
Так трофейщиком стал и я.
Если раньше я шарился по полям (в непролазных дебрях люди деревень никогда не ставили), то теперь мы на пару шлялись по лесам. Во время войны никакого леса, понятное дело, в тех местах и в помине не было – все уцелевшие при бомбёжках деревья, впрочем, как и не уцелевшие, ушли на строительство укреплений и дрова, на гробы да кресты. Но природа своё взяла, и ныне даже старательно изрытые войсками передовые позиции, где земля пропитана железом, тонут в буйстве зелени. Исключение – Невский пятачок. Здесь птицы не поют, деревья не растут… в прямом смысле – выжженная земля – и только травы да сорные колючки на кочковатой почве и редкие чахлые кустики над обрывами воронок нашли здесь прибежище…
Дорога на Малуксу. Урочище Карбусель – бывшая деревня, она же немецкий опорный пункт, не тронутый нашими войсками, а после войны запаханный тракторами и изрытый мелкими канавками с высаженными по ним ровными рядками дохлыми сосенками.
- Всё, тормози, - сказал Никитос, и пояснил. – Остановиться лучше здесь, а дальше пешком пойдём, туда, - и махнул рукой на север.
Бросив машину на обочине широкой дороги, густо усыпанной песком, валящимся из бесконечно снующих карьерных песковозов, мы взвалили на себя объёмные рюкзаки, сверху топорщащиеся лопатами и приборами, и двинули в «зелёнку».
Деятельность таких как мы стала заметна сразу - земля испещрена многими сотнями ямок разного калибра и напоминает лунную поверхность. Это даже подумать страшно, сколько сил вложено энтузиастами в свою деятельность. А ведь я в одиночку, если вдуматься, нарыл по полям не меньше. А что толку? Кроме морального удовлетворения – не густо. Но мы шли дальше, и теперь земляные работы, только уже немецкие, просто поражали: линии окопов в три ряда, блиндажи, стрелковые ячейки, вовсе уж неясные ямы и холмики протянулись, если верить Никитосу, на несколько километров на запад, прикрывая не только «опорник», но и дорогу. Конечно, их тут сидела не одна рота, но так испоганить ландшафт…
Местность понижалась. Она в этих краях вся такая хитро изрезанная – налицо следы движения ледника. Теперь мы шагали по мягкому мху, который пружинил и через несколько секунд скрывал наши следы. Становилось много комаров, и с каждой сотней метров всё больше и больше. Июнь, болото рядом – иначе и быть не могло.
Никитос круто забрал вправо.
- Так дольше, - объяснил он, - но дальше совсем топко. Стороной пойдём, но смотри внимательно, тут бомблёнок затянутых много – ухнуть можно по самую маковку.
И мы, как два танка, попёрли напролом. Параллельным курсом, перелетая с ветки на ветку, нас сопровождал соловей и пел свою песенку. С глухим треском ломались прелые стволы мёртвых жиденьких болотных берёзок. Под ногами начало хлюпать. По навигатору осталось почти шестьсот метров, а там высота «60», с трёх сторон окружённая болотом – мы шли самым коротким и сухим путём, и Никитос утверждал, что метров очень даже не шестьсот, а всего лишь двести, а высот на самом деле две и наша на карте не обозначена. Я в нём не сомневался - он здесь не впервой.
Вдруг, буквально за какой-то десяток метров, всё изменилось. Более-менее гладкий мох стал кочковатым, на этих кочках росли совсем уж куцые деревца, в два пальца толщиной, а между ними вода. Мы как зайцы прыгали по кочкам, не задерживаясь на них, и мимоходом цеплялись за растительность, будто она могла нас удержать. Лица, шеи и кисти рук были облеплены коварными кровососами, которых не пугал «Москитол» и отмахнуться от которых просто не было возможности. Ещё больше напрягало назойливое равномерное гудение вокруг – комариные полчища были настолько велики, что едва не затмевали первые лучи ещё низкого солнца. Но это оказалось последней преградой на нашем коротком пути. Ещё пяток прыжков, и кусты закончились, а я почувствовал под собой приятную упругость мшистого ковра. Ещё десяток шагов, и стало очевидным, что он растёт уже на твёрдом грунте.
Мы вышли к подножью высоты. Кровопийц сразу стало меньше. В ушах будто зазвенела тишина. Тут же показался конец окопа, и Никитос сказал:
- Ну что, приступим?
Достав из рюкзаков короткие лопаты «Фискарс» и воткнув их в землю, мы собрали приборы, покурили, глотнули водички, и начали подниматься по пологому склону. Я снова поразился основательности и землеройной настойчивости фрицев – сразу видно, что сидеть собирались долго.
Планомерно, квадрат за квадратом, мы «пылесосили» лес металлоискателями. Когда Никитос был тут в прошлый раз, у него сломался прибор, он жутко расстроился, но счёл это хорошим знаком, и теперь возлагал на это место большие надежды.
Солнце поднялось уже высоко, и на открытых участках ощутимо припекало. Эта высота кривая, длинная и узкая, как высунутый язык овчарки. По синусоиде мы выхаживали её поперёк, от склона до склона. Пусто. Четыре часа напряжённой работы, а кроме горстки осколков, пары тюбиков «Бона» и подошвы от сапога - ничего. Мой «энтуазизм» иссякал, и я начал филонить – махать прибором от балды и не обращать внимания на большинство сигналов. Тем временем дело клонилось к обеду, как вдруг Никитос крикнул:
- А ну-ка посмотри!..
Я его не видел и пошёл на голос. Он сидел перед узкой неглубокой ямкой, рядом с невысокой пушистой елью. Его штаны были по колено облеплены мокрой супесью, а на лице блуждала довольная улыбка.
- Ну, что тут у тебя? – спросил я, стараясь подавить подступающую зависть. Никитка опытный, и из-за мелочи орать бы не стал.
- Во! – ответил он, и тыкнул лопатой в раскоп. – Вещь!
Я заглянул в яму. На дне её лежала здоровенная ржавая железяка. Я понял, что это оружие, но не знал какое именно. Встав перед раскопом на колени и погрузив руки в его недра, мы пальцами аккуратно подкопались под «нечто» и с силой вырвали из земли свою добычу. Меня переполнило счастье – только теперь я понял, что именно он нашёл.
- Это что, Гочкис?
- Он самый, - довольно сощурился Никитос. – В окрестных дрищах нибелунги его любили – безотказная штука.
Положив французский пулемёт без станины под ёлку, мы продолжили рыть яму. Приборы сходили с ума от непрекращающихся цветных сигналов. Вскоре весь земляной отвал был усыпан кассетами полными патронов, патронами россыпью и стреляными гильзами. Последних было много, очень много, наверное, целое ведро.
Наша кровь пресытилась эндорфинами. Как заведённые, мы бродили по округе, забыв про усталость и голод. Прошло ещё около часа, когда Никитос нашёл вторую точку. С ней он решил справиться сам. Она опять оказалась полна гильз и патронов, пустых и полных двадцатичетырёхзарядных кассет. В плюс к этому, в активе оказался котелок, фляга без крышки, ремень без пряжки и несколько мундирных пуговиц. Песочный сохран радовал.
Я завидовал его успеху. Во мне просыпались далёкие мечты юности, когда я, как и все начинающие, тонул в буйстве собственной фантазии, а наткнулся лишь на тяжёлый и безрезультатный физический труд. Вместо всего фантазийного «добра» в грузовом кармане моих штанов болталась лишь цинковая монетка в один пфенниг.
Но копательский Бог услышал мои молитвы, и после позднего обеда, ближе к вечеру, когда солнце пошло к закату, снова под елью, только теперь высокой, выросшей впритирку с огромным валуном, на краю высотки, на изгибе окопа счастье улыбнулось и мне. Третья точка – моя. Уж не знаю, откуда во мне нашлось столько сил, но я без остановки рыл землю словно крот. Уставший Никитос сел рядом, прислонившись спиной к камню, и курил одну за одной, распугивая раззадорившихся к вечеру кровопийц. Я рыл без прибора: он был бесполезен и безостановочно пищал – и вглубь и в стороны всё снова усеяно гильзами, а копать надо все цветные сигналы, чтобы ничего не пропустить. В награду я получил коричневого стекла баночку с завинченной крышкой – крышка ржавая, и если и были на ней надписи, то их уже не узнать – а внутри нечто белое, наверное, крем, может быть даже «Нивеа»; складную вилку-ложку, жаль, что алюминиевую, зато подписную – фамилии владельца не разобрать, зато ясно, что звали его Гансом; и фронтовые поделки, по числу людей в пулемётном расчёте – две стопки, сделанные из обрезков гильз от ракетниц. Мы, конечно, надеялись до последнего, но самих «туристов» обнаружить не удалось - похоже, им повезло, и они убрались отсюда живыми, а может и верного Гочкиса с собой унесли.
Как бы то ни было, но вечер был неотвратим, и мы вне плана решили заночевать на месте, чтобы завтра до обеда добить высотку до конца. Еды оставалось мало: всего пара банок гречи с говядиной, половинка горькой шоколадки, пачка галет из армейского пайка и один кусок хлеба. Зато Никитка припас фляжку с водкой. Вообще-то распития на месте мы не поощряли, но вещь полезная – и руки продезинфицировать, и рану (если что, тьфу-тьфу), и вообще вещь хорошая, символическая, тоже трофейная. Ну а в случае неподготовленной ночёвки сам Бог велел – и калорийно, и согреться, и для крепкого сна.
Никитос разделил обязанности: на нём бивак, на мне - вода и костёр. С дровами в округе проблем нет. Враскачку я заломал пару мёртвых сосенок: тонкие верхушки покрошил руками-ногами, а частям потолще было суждено пережечься пополам. С водой было сложнее - дневной запас на исходе, а чай и сахар остались от ускоренного обеда, и пренебрегать ими мы не собирались.
Вооружившись двумя котелками – своим и сегодняшним трофеем - я спустился к болоту. С этой стороны высоты жижа начинала хлюпать прямо у её подножья. Ленясь подниматься за лопатой, я утоптал мох, но он поднялся прежде чем ямка наполнилась водой. Идти дальше мне тоже было не охота, и я руками вырвал кусок мха и выгреб то, что было под ним. Вода, как и в любом болоте, оказалась плохая – торфяная – красная, грязная и вонючая. Кроме того, на её поверхности скапливалась ещё какая-то плёнка, типа бензиновых разводов. «Ну да ладно, - решил я, - не беда». Подождав пока муть немного осядет, предварительно помыв в ней трофейный котёл, я крышкой черпал воду, и через толстую мшистую шапку, как через фильтр, разливал её по котелкам. Ничего, пить можно, только вкус у чая будет, мягко говоря, не цейлонский.
Я поднялся наверх. Обломав нижние ветки окрестных ёлок, Никитос толстым слоем лапника поверх мха выложил лежанки, и теперь сооружал стену, призванную отражать тепло костра. Сам костёр уже был сложен и ждал растопки.
В сумерках сосновые дрова потрескивали особенно весело и громко, а иногда и тревожно, когда после долго затишья как треснет вдруг полено, и треск этот разнесётся по округе. Иногда этот звук очень сухой и резкий, как винтовочный выстрел, только тихий. Запах приготовленной на костре пищи, даже самой незамысловатой, как-то по-особенному пробуждает аппетит, и порождает внутри какое-то первобытное чувство. Уж сколько было в моей жизни полевых трапез, а привыкнуть никак не могу, и каждый раз наслаждаюсь ароматным дымком. А вот что выдаёт в походе человека опытного и с долей романтизма эстетствующего, так это манера прикуривать – он обязательно вытащит из костра головешку, или прутик какой подожжёт, и прикурит от него, а не станет лишний раз зажигалкой щёлкать. Мы так и делали.
Лес изготовился к своей второй – ночной - жизни. С нашей высотки, каких множество раскидано по округе, ещё совсем недавно открывался чудесный вид на болото, охваченное пожаром вечерней зорьки. Оно казалось добрым и тёплым. Но прошло минут сорок, и оно потонуло во мраке, и причудливо и пугающе торчали из него стволы корявых деревец. Позднего вечера воздух, пропитанный мшистыми испарениями, в подступающей ночной прохладе, надвигающейся с болота, казался терпким и душистым.